За три дня до Рождества тайга затаила дыхание.
Тишина стояла такая густая и неестественная, что Агафья, выйдя на крыльцо за дровами, остановилась, насторожившись. Даже вечно суетливая кедровка не стрекотала.
Воздух, морозный и тяжёлый, словно свинец, давил на уши. Солнце, бледное как оловянный блин, висело в молочно-белесом небе без лучей, без сияния.
«К ненастью», — прошептала она про себя, и в сердце, привыкшем ко всему, кольнула тревога. Не страх, а трезвое, древнее знание: грядёт испытание.
Буря пришла не сразу. Сначала с вершин Ерината потянулись тонкие, как паутина, струйки снежной пыли. Потом завыло. Не ветром, а каким-то глубинным стоном, будто сама земля под толщей льда и камня вздохнула полной грудью.
Этот звук рос, накатывал волнами, и вскоре уже нельзя было различить, где кончается вой ветра и начинается рёв перегруженной, гнущейся тайги.
Агафья заперлась. Щели в срубе, законопаченные мхом, она дополнительно проложила старыми, штопаными-перештопаными мешками.
Но буран находил лазейки. Он дышал ледяной пылью сквозь пазы брёвен, свистел в трубе, пытаясь задавить жалкий огонёк в печи.
Мир за окном — вернее, за мутной льдиной, наросшей на бычьем пузыре — перестал существовать. Не было неба, не было земли, не было леса.
Был лишь белый, неистово кружащийся ад. Снег шёл не сверху, а со всех сторон сразу, плотной, слепящей пеленой, что стирала все границы, все ориентиры. В такую погоду два шага от избы — и ты пропал. Тайга хоронила всё живое под белым саваном.
В избе стоял полумрак. Единственным источником света и жизни была раскалённая дверца печи. Агафья не зажигала лучину — берегла. Она сидела на чурбаке у огня, и треск поленьев был крохотным, личным сопротивлением вселенскому гулу снаружи.
Слушала. Вой метели складывался в странные голоса: то будто кто-то плакал, завывая тонко и жалобно, то будто глухо смеялся, то грозно рычал.
Бесы пляшут, — думала она без особого страха, но с укором. Накануне великого праздника.
Она взяла в руки старенькую, потрёпанную «Часослов» — не для того, чтобы читать (свету не хватало), а чтобы держать.
Твёрдый переплёт, потёртые страницы — островок прочности в этом хаосе. Молитва шла изнутри, беззвучно, пульсируя в такт ударам ветра в стену.
Она молилась не о спасении — здесь, в избе, она была относительно безопасна. Она мрилась о стойкости. Чтобы сруб, сложенный ещё отцом, выдержал. Чтобы не завалило вход снегом по самую крышу.
Чтобы не потух огонь — последний рубеж между жизнью и холодной смертью.
Ночь наступила рано, вернее, белая тьма бурана поглотила день. Агафья дремала у печи, чутко прислушиваясь к тональности воя. Знание, переданное с молоком матери и закалённое десятилетиями одиночества, говорило ей: когда буран воет ровно и непрерывно — это самое пекло. Когда начинает рыдать порывами, затихать и снова налетать — значит, сдаётся.
Под утро он и вправду начал сдаваться. Рёв сменился усталым завыванием, потом — жалобным свистом в щели. Агафья подошла к окну, отогрела ладонью небольшой проталинчик на льду.
Белизна снаружи уже не была слепой. В ней проступили тёмные призраки кедров, согнутых, но не сломленных, огромные, в рост избы, снежные козырьки на их ветвях. Небо очистилось, стало синим-синим, холодным, как ледяная гладь, и на нём зажглась одна-единственная, невероятно яркая звезда.
Она распахнула дверь. Перед ней лежал новый мир. Всё было заново рождено, отлито из хрустящего, искрящегося на солнце снега. Очертания гор стали мягче, знакомые тропы исчезли, уступив место девственным сугробам. Воздух, промытый бурей, обжигал лёгкие чистотой и морозом. Тишина была оглушительной.
Агафья перевела взгляд на ту яркую звезду, что висела над зубчатым гребнем тайги. И в душе, уставшей от ночной борьбы, что-то дрогнуло. Не радость даже. Глубокое, молчаливое понимание.
Эта метель была не просто испытанием. Она была очищением. Великим постом для всей земли перед светлым праздником. Буран смел всё старое, наносное, всё
чёрное. И оставил только белизну, тишину и эту звезду — точную, как на церковной фреске.
«Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение», — прошептали её потрескавшиеся губы, и дыхание превратилось в маленькое облачко, повисшее в алмазном воздухе.
Тайга выдержала. Изба выстояла. И она, Агафья Лыкова, староверка-отшельница, тоже выстояла. Рождество приходило в Саянскую тайгу не с колокольным звоном, а с этой благоговейной, заслуженной тишиной после битвы. И это было самое настоящее, самое честное чудо.