Тридцать два года я просыпалась в пять утра, сама поднималась, словно внутри меня жила птица, которая знала: пора. Пора ставить тесто на пироги, пора будить мужа, пора собирать детей в школу, пора-пора-пора. Вся жизнь - сплошное «пора», и ни разу - «хочу».
А ведь когда-то хотела.
Помню, девчонкой бегала на Ангару, садилась на камни у самой воды и глядела, как река уходит - широко, спокойно, будто знает что-то такое, чего людям не дано знать. И казалось мне тогда: вот вырасту, и сама уйду куда-нибудь далеко-далеко, туда, где небо другое и люди другие, и буду жить какой-то особенной, только моей жизнью.
Глупые мечты? Может, и глупые. Только ведь на этих глупых мечтах человек и держится, пока молод.
Потом - свадьба. Потом - Мишка, старший. Потом Надюшка. Потом свекровь слегла, и три года я за ней ходила, как за малым дитем. Потом муж на производстве руку покалечил - год без работы. Потом внуки пошли, и Надюшка привозила их на все лето, а сама укатывала в свой Новосибирск. Потом...
А «потом» все не кончалось.
Мужу нужна чистая рубаха, детям - горячий обед, внукам - сказка на ночь, собаке - миска каши, кошке - молоко, курам - зерно, огороду - руки, дому - тепло. И я крутилась, крутилась, как то веретено, которое мать еще показывала - быстро-быстро, а нитка все тянется и тянется, и конца ей не видать.
Только веретено хоть для чего-то крутится, нитку прядет, а я - для чего?
Додумалась до этого вопроса уже к шестидесяти, когда врач посмотрел снимки и сказал тем особым голосом, каким говорят только плохое:
- Марья Степановна, вам бы на юг съездить. Море, воздух. Подлечиться бы надо, иначе....
И я впервые за тридцать два года подумала: а ведь правда, почему бы не съездить?
Сказала дома, будто камень в тихую воду бросила. Муж от газеты оторвался, поглядел как на прокаженную.
- Куда это ты собралась? А хозяйство на кого?
- Митя, я же неделю всего прошу. Одну неделю.
- Ну ты даешь, мать! Неделю она! А кто мне готовить будет? А куры? А собака?
Тридцать два года, подумала я тогда. Тридцать два года я не знала ни одного дня, чтобы не встать к плите. Ни одного.
Мишка позвонил вечером - Митя ему уже наябедничал. Старший сын говорил долго, убеждал, что сейчас не время, что отец болеет, что как же так, мама, что ты разве не понимаешь. И я слушала его голос… тот, который когда-то лепетал «мамочка, не уходи», - и понимала: он вырос, у него своя жизнь, а я в этой жизни только станция обслуживания. Заправился - поехал дальше.
Надюшка прислала голосовое сообщение, на целых семь минут. Я прослушала три раза. Дочь объясняла мне, что это эгоизм - оставить больного мужа ради какой-то поездки. Что я всегда думаю только о себе. Что она во мне разочарована.
Только о себе.
Я стояла на крыльце, смотрела, как садится солнце, и повторяла эти слова, пробуя их на вкус. Только о себе. Это я-то? Я, которая за тридцать два года ни разу не купила себе ничего просто так, для красоты? Я, которая ни разу не легла спать, не перестирав горы белья? Я, которая каждый отпуск проводила на грядках, потому что семья должна быть с запасами?
Только о себе.
Знаете, бывает такой момент, когда что-то внутри ломается. Не больно, нет. Просто - щелк, и готово. Как когда щука перегрызает леску и уходит на глубину. Вот и во мне что-то перегрызло леску, и я вдруг решилась.
Утром собрала чемодан. Маленький, почти пустой - много ли старухе надо.
Митя стоял в дверях, руки скрестил на груди. И лицо у него было очень недовольное.
- Если уедешь - можешь не возвращаться. - Сказал он и отвернулся.
А я подумала: странно, ведь мне должно быть страшно. Должно сердце защемить, слезы навернуться. А ничего нет. Пусто внутри и все тут, как в амбаре по весне.
Вышла я за калитку. Соседка Анисья развешивала белье, увидела меня с чемоданом - рот раскрыла:
- Марь-Степанна, ты куда?
- На море, Анисья. На море еду.
И пошла к автобусной остановке.
А в автобусе до райцентра я не выдержала, заплакала - впервые за много лет. Не от горя, нет. От чего-то другого. Будто все, что копилось внутри столько времени, вдруг нашло выход и потекло наружу - мутное, соленое, горькое.
Море я увидела под вечер третьего дня.
Оно лежало внизу - огромное, сизое, манящее. Дышало. Я стояла на набережной, держалась за ржавые перила, и губы сами шептали что-то, а что - не помню. Может, молитву. Может, просто благодарность.
Номер в санатории достался маленький, зато с видом на воду. Каждое утро я просыпалась - не в пять, а когда хотела - и первым делом шла к окну. Смотрела на море. Оно меняло цвета, как та райская птица из детских книжек: то розовое, то золотое, то вдруг фиолетовое, глубокое, страшное.
На третий день позвонил Мишка. Я не ответила.
На пятый - Надюшка прислала опять голосовое. Слушать я не стала.
На седьмой позвонил сам Митя, и я взяла трубку.
- Когда ты вернешься?
- Не знаю, Митя. Может, через неделю. Может, через месяц.
- Ты что, совсем рехнулась на старости лет?
- Нет, - сказала я. - Наоборот. Кажется, только поумнела.
Он молчал. Я слышала в трубке его дыхание - тяжелое, обиженное.
В трубке повисло молчание.
- Там варенье в погребе, - сказала я наконец. - Огурцы в третьем ряду справа. Картошка в мешках, ты знаешь где.
- При чем тут картошка?!
- В общем, не пропадешь, - сказала я и повесила трубку.
После этого звонка я сидела на балконе до темноты. Море шумело внизу, и этот шум - ровный, спокойный, вечный - входил в меня и что-то там менял, перестраивал, переделывал. Как будто я столько лет прожила в тесной комнате, а теперь наконец вышла наружу и увидела небо.
Соседка по столику в столовой - Тамара Ивановна, учительница на пенсии - однажды спросила:
- А вы одна приехали?
- Одна.
- И как это вас отпустили?
Я усмехнулась:
- А я и не спрашивала.
Тамара Ивановна покачала головой, но ничего не сказала. Зато вечером принесла бутылку красного вина и две рюмки. Мы сидели на ее балконе, пили маленькими глотками, и она рассказывала, как похоронила мужа пять лет назад и только тогда поняла, что никогда его не любила. Сорок лет прожила - и не любила.
- А зачем тогда жила с ним?
- А затем, что так положено. Все живут - и ты живи. Все терпят - и ты терпи. Все молчат - и ты молчи.
Я думала об этом потом, ночью, когда море за окном билось о камни и звезды висели так низко, что, казалось, протяни руку - достанешь. Думала о матери, которая всю жизнь прослужила отцу. О бабке, которая родила восьмерых и ни одного не вырастила для себя. О тетке Лукерье, которая с ума сошла на семьдесят втором году и призналась, что хотела быть актрисой, а ее выдали за кузнеца. Целая река женщин - и все текли куда-то не туда, куда хотели, а куда несло течение.
А я?
А я решила: хватит.
Домой я вернулась через три недели. Митя встретил молча, отвернулся, ушел в гараж. Мишка прислал сообщение: «Ну и как тебе там?» - и в этих словах читалось столько яда, что хоть бери и выливай. Надюшка вообще неделю не звонила.
Ничего страшного.
Потому что я теперь знаю: есть на свете море. Есть рассветы над водой. Есть дни, когда можно проснуться не в пять утра, а когда душа захочет.
И есть я - не жена, не мать, не хозяйка, а просто Марья. Просто человек.
Митя смирился. Куда он денется. Через месяц уже не бурчал, когда я говорила: «Завтра в город еду, вернусь к вечеру». Через два - сам начал картошку чистить. Через полгода - ворчал, конечно, но уже беззлобно.
Дети... дети смирились. Или нет - не смирились, а поняли что-то. Может быть, то, что мать - тоже человек. По крайней мере я очень на это надеюсь.
А я - я теперь каждый вечер выхожу на крыльцо, смотрю, как солнце садится, и думаю: сколько мне осталось? Год? Десять? Сколько бы ни осталось - это будут мои годы. Не Митины. Не Мишкины. Не Надюшкины.
Мои. И если это называется эгоизмом - значит, я эгоистка. И пусть. Река ведь тоже никого не спрашивает, куда ей течь. Просто течет... к своему морю. ЧИТАТЬ ДУШЕВНОЕ 👇