Коробка пахла табаком.
Марина стояла на пороге, теребила очки на цепочке и не смотрела в глаза. За её спиной моросил октябрьский дождь.
— Мама просила передать. Ещё до того, как... ну, вы понимаете.
Я не понимала. Нина Васильевна из соседнего подъезда умерла неделю назад. Мы здоровались во дворе, иногда она угощала Мишку конфетами. Этим наше общение исчерпывалось.
— Это от вашего отца, — сказала Марина. — Он оставил маме. Просил передать вам, когда её не станет.
Руки не сразу взяли коробку. Обычная коробка из-под обуви, советская, потёртая по углам. Перевязана бечёвкой, как перевязывают что-то ценное.
Мой отец.
Слово царапнуло изнутри. Я не произносила его вслух лет двадцать, наверное.
— Он жил у нас. Тридцать лет.
Марина сказала это, глядя куда-то мимо моего плеча. Я услышала — и не услышала одновременно.
— Что?
— Ваш отец. Виктор Сергеевич. Он снимал комнату у мамы. С девяносто шестого года.
В животе что-то сжалось. Тяжёлое и холодное.
Девяносто шестой. Мне было семь. Первый класс. Мама сказала тогда: папа уехал. Далеко. Насовсем.
Я кивнула Марине, потому что нужно было что-то сделать.
— Спасибо.
Закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной.
Тридцать лет в соседнем доме.
***
Кофе остыл. Часы на стене тикали слишком громко. Коробка лежала на кухонном столе, и я смотрела на неё, как на гранату.
Бечёвка поддалась легко.
Крышка.
Фотографии.
Стопка, перетянутая аптечной резинкой. Я взяла верхнюю — и пальцы сами разжались. Снимок упал на стол.
Девочка в школьной форме. Коричневое платье, белый фартук, два хвостика с капроновыми бантами. Она стоит у подъезда, рюкзак съехал на одно плечо. За спиной — знакомые тополя.
Это я.
Первое сентября. Первый класс. Я помню этот день. Мама вела меня в школу, а я оборачивалась на окна — вдруг папа вернулся, вдруг смотрит.
Он смотрел.
Только не из наших окон.
Горло перехватило. Я взяла следующую фотографию. И следующую. И ещё.
Я в десять лет — качаюсь на качелях во дворе. Снято сбоку, через кусты.
Я в четырнадцать — иду с подружками из школы. Смеюсь, волосы разлетаются.
Я в семнадцать — выпускной. Белое платье, туфли жмут, я скинула их и танцую босиком. Снято издалека, лица почти не видно. Но это я.
Я в двадцать два — выхожу из загса. Серёжа держит меня за руку. Мама плачет, промокает глаза платком. За её спиной — расплывчатый силуэт. Мужчина у дерева.
Я в двадцать семь — везу коляску через двор. Мишка спит, укрытый синим одеялом.
Он был там. Всегда был там.
Встала так резко, что стул опрокинулся. Грохот. Не подняла.
Тридцать лет.
Каждый день он видел, как я выхожу из подъезда. Каждый чёртов день.
Дышала рвано, как после бега.
***
Мама умерла год назад. Шестьдесят восемь лет. Инсульт — быстрый, без мучений. Врач сказал это как утешение. Я кивала.
На похоронах было человек двадцать. Коллеги, соседи, дальние родственники. Я стояла у гроба и думала: она никогда не была счастливой. Всю жизнь — поджатые губы, рубленые фразы, недоверие к миру.
«Мужчинам верить нельзя, Ленка. Запомни».
Я запомнила. Выросла с этой правдой. Научилась не ждать открыток на день рождения.
Отец уехал. Забыл. Вычеркнул.
Так говорила мама.
Я верила.
Теперь я смотрела на последнюю фотографию в стопке — и руки дрожали.
Кладбище. Серый октябрьский день, такой же, как сегодня. Люди в чёрном у свежей могилы. Я стою впереди, в чёрном платье. Лицо — белое пятно.
Снято из-за ограды. Издалека, через чужие памятники.
Он был на похоронах моей матери.
Женщины, которая сказала мне, что он уехал.
***
Под фотографиями лежала записка. Тетрадный лист, вырванный из середины — дырки от колец. Почерк корявый, буквы пляшут. В углу — пятно от кофе.
Руки дрожали так, что буквы прыгали.
«Леночка.
Если ты читаешь это, значит, меня уже нет. И Нины тоже. Она обещала передать.
Я не знаю, как объяснить. Наверное, никак не объяснишь тридцать лет.
Твоя мама... Она сказала: уходи. Сказала, что если я останусь — она расскажет тебе такое, после чего ты меня возненавидишь. Я не знаю, правда ли это было. Теперь не узнаю.
Я ушёл. Но не смог уехать.
Думал — уеду завтра. Потом — через неделю. Потом — после Нового года. Снял комнату у Нины, чтобы переждать. Остался навсегда.
Каждое утро я видел, как ты идёшь в школу. Потом — на работу. Потом — с мужем. Потом — с коляской.
Я хотел подойти. Тысячу раз хотел. Но что бы я сказал? Что тридцать лет смотрел в окно? Что за это время мог сто раз сесть в поезд и не сел?
Трус. Я знаю.
Ты выросла красивая. Похожа на бабушку Зину, я так и не успел тебе о ней рассказать.
Не проси у мамы прощения за то, что прочитала это. Она делала как умела. Все мы делаем как умеем.
Твой отец (если ты позволишь так написать).
Виктор».
Я отложила записку. Выдох застрял в груди.
За окном стало тихо. Или это я перестала слышать.
***
Когда мне было семь, я ждала его каждый вечер.
Сидела у окна и смотрела на двор. Мама звала ужинать, я просила «ещё пять минут». Каждый мужчина, поворачивающий к нашему дому, мог оказаться им.
Через год перестала ждать. Мама сказала: он нас бросил. Точка.
Я научилась не спрашивать. Научилась не вспоминать. Спрятала единственную совместную фотографию на дно ящика с зимними вещами.
Там она лежит до сих пор. Мне три года, папа держит меня на плечах. Мы оба смеёмся.
Он не уехал.
Тридцать лет в соседнем доме.
Я пыталась сложить это в голове, и не получалось. Как будто кто-то перемешал пазл, и теперь картинка не сходится.
Мама знала?
Вопрос встал поперёк горла.
Конечно, знала. Она выгнала его. Она сказала ему уходить. Она всю жизнь говорила мне, что он уехал.
Она врала.
Тридцать лет врала.
Я встала, подошла к окну. Двор. Те же тополя, только выросли. Та же скамейка у подъезда, облупившаяся. Окна соседнего дома.
Какое из них было его?
***
Марина открыла сразу, будто ждала.
— Проходите. Я чайник поставлю.
Квартира пахла нафталином и старыми книгами. Кружевные салфетки, иконы в углу. Тишина, только половицы скрипят.
— Его комната была дальняя, — сказала Марина, не дожидаясь вопроса. — Мама сдавала её сорок лет. Сначала студентам, потом... ему.
Мы сели на кухне. Марина разлила чай по чашкам с золотой каёмкой, из сервиза. Руки у неё не дрожали, а мои — да.
— Он много рассказывал о вас, — сказала она. — Не сразу. Первые годы молчал. А потом мама как-то спросила, есть ли у него семья. И он...
Она замолчала. Потёрла переносицу.
— Он заплакал. Взрослый мужчина, а плакал как ребёнок. Мама потом ночь не спала.
Я сжала чашку. Горячая. Пальцы заныли.
— Почему он не подошёл? Хоть раз за тридцать лет?
Марина посмотрела на меня поверх очков.
— Он боялся.
— Чего?
— Что вы его прогоните. Что ваша мама была права — и вы его ненавидите.
Я хотела сказать: я не ненавидела. Я забыла. Вычеркнула, как мама велела.
Но слова не шли.
— Он приходил к нам каждый вечер, — продолжила Марина. — Садился у окна и смотрел на ваш подъезд. Мама сначала думала — странный человек. Потом поняла.
— И не сказала мне?
— Он просил. Умолял, стоя на коленях. Мама рассказывала — единственный раз видела, чтобы взрослый мужчина стоял на коленях.
Чай остывал. Я не пила.
— Он болел последний год. Рак. Знал, что умирает. Тогда и написал вам письмо. Сказал: когда Нины не станет — передайте. Раньше нельзя, я обещал.
— Кому обещал?
— Вашей маме.
Мир качнулся.
— Он с ней виделся?
— Один раз. Лет десять назад. Она пришла к нам. Я не слышала, о чём они говорили. Только крики. Потом она ушла, а он неделю не выходил из комнаты.
***
Я шла домой через двор. Мимо качелей, мимо скамейки, мимо тополей.
Он ходил этой же дорогой. Каждый день. Тридцать лет.
Видел, как я расту. Как влюбляюсь, как плачу на скамейке после первого расставания. Как возвращаюсь с экзаменов — счастливая или убитая. Как привожу Серёжу знакомиться. Как округляется мой живот.
Он всё видел.
И молчал.
Я остановилась посреди двора. Закрыла глаза.
Тридцать лет он жил в ста метрах от меня. Ста метрах и целой вечности.
***
Дома я снова достала фотографии. Разложила на столе, в хронологическом порядке.
Тридцать лет моей жизни. Глазами отца.
На ранних снимках качество плохое — плёночный фотоаппарат, трясущиеся руки. Потом лучше. Видимо, купил новый.
Я искала на фотографиях его отражение. Тень, силуэт — хоть что-то. На нескольких нашла. Размытая фигура в углу кадра. Мужчина у дерева. Человек в окне.
На свадебной фотографии он стоит за деревом, и видна только рука. Крупная, с широкой ладонью.
Я помню эту руку. Она держала меня, когда мне было три.
Почему, мама?
Вопрос завис в пустой квартире.
Почему ты так поступила?
***
Мама никогда не говорила о нём хорошо. «Твой отец» — и поджатые губы. Будто имя застревало в горле.
Я спрашивала в детстве: какой он был? Она отвечала: никакой. Был — и не стало.
Я спрашивала: почему уехал? Она отвечала: потому что не любил.
Я перестала спрашивать к десяти годам.
Теперь я сидела на кухне, тридцать семь лет от роду, и понимала: всё было ложью. Мама лгала мне каждый день. Каждое «он нас бросил» было ложью. Каждое «забудь о нём» — тоже.
Злость поднялась откуда-то из живота. Горячая, давящая.
Как она могла?
Тридцать лет. Тридцать лет я думала, что никому не нужна. Что родной отец уехал и забыл. Что я — так себе дочь, раз меня можно вычеркнуть.
А он был здесь. Рядом. Каждый чёртов день.
И мама это знала.
***
Мишка пришёл из школы в четыре. Бросил рюкзак в коридоре, потянулся за яблоком.
— Мам, ты чего?
Я сидела среди фотографий. Наверное, выглядела странно.
— Ничего. Нашла старые снимки.
Он подошёл, посмотрел через плечо.
— Это ты?
— Я.
— Маленькая какая.
Ему десять лет. На два года больше, чем мне было, когда папа «уехал».
— Миш, — сказала я. — Если бы папа ушёл — ты бы хотел, чтобы он вернулся?
Он посмотрел на меня — серьёзно, по-взрослому.
— Папа ведь не ушёл?
— Нет. Это так. Вопрос.
— Хотел бы, — сказал он. — Даже если бы злился. Всё равно хотел бы.
Простая детская логика. Без наслоений, без «а вдруг», без «но ведь».
— Иди уроки делай, — сказала я.
Он ушёл. Я осталась сидеть.
***
Серёжа позвонил вечером.
— Командировка затягивается. Приеду в пятницу.
— Хорошо.
— Ты как?
Я помолчала. Он ждал.
— Расскажу, когда приедешь. Долгая история.
— Плохая?
Я посмотрела на фотографии. На записку. На коробку, пахнущую табаком.
— Не знаю пока.
***
Ночью не спалось.
Лежала в темноте и думала о маме. О её поджатых губах и резких словах. О том, как она вздрагивала от звонка в дверь — всю жизнь, сколько помню. О том, как никогда не говорила о любви.
Что он ей сделал?
Или — что она ему?
Записка лежала на тумбочке. Я включила лампу, прочитала снова.
«Твоя мама... Она сказала: уходи. Сказала, что если я останусь — она расскажет тебе такое, после чего ты меня возненавидишь».
Что она могла рассказать? Что он мог сделать?
Измена? Долги? Что-то хуже?
Я никогда не узнаю. Оба молчат — он в могиле, она в соседней.
Может, это и к лучшему.
***
Утром я снова пошла к Марине.
— Он оставил что-нибудь ещё?
Она помолчала. Потом кивнула.
— Альбом. Мама не хотела отдавать с коробкой. Говорила — слишком много сразу.
Альбом был старый, с бархатной обложкой. Внутри — фотографии моей мамы. Молодой, красивой, смеющейся.
Я никогда не видела её такой.
На одном снимке они вместе. Мама и папа, совсем молодые. Лет по двадцать. Он обнимает её за плечи, она прижимается щекой к его руке.
Они были счастливы. Когда-то.
— Он хранил это тридцать лет, — сказала Марина. — Каждый вечер смотрел. Мама говорила — как молитву читал.
Я закрыла альбом. Горло сдавило.
— Спасибо.
— Он любил вас, — сказала Марина мне в спину. — Обеих. До последнего дня.
***
Дома я поставила коробку на полку. Рядом с фотографией Мишки.
Мой отец не уехал. Не забыл. Не вычеркнул.
Он был трусом — да. Не нашёл сил подойти. Не нашёл слов объяснить. Прятался тридцать лет за деревьями и чужими окнами.
Но он не уехал.
Это ничего не меняет — и меняет всё.
Я села у окна. Тот же двор. Те же тополя. Скамейка, качели, подъезд.
Где-то здесь он стоял каждое утро. Смотрел, как я выхожу. Может, шептал что-то. Может, просто молчал.
Тридцать лет.
Я не знаю, можно ли его простить. Не знаю, нужно ли прощать маму. Они оба сделали выбор — каждый свой. Оба ошиблись. Оба заплатили.
Но я — я получила коробку. Фотографии. Записку.
Тридцать лет его взгляда. Его молчаливой, трусливой, упрямой любви.
Этого не отнять.
***
Мишка заглянул на кухню.
— Мам, ты плачешь?
Я вытерла щёки. Не заметила, когда начала.
— Немного.
— Из-за фотографий?
— Из-за дедушки.
Он подошёл, сел рядом.
— У меня был дедушка?
— Был.
— Расскажешь?
Я посмотрела на коробку. На фотографии. На записку с кофейным пятном.
— Расскажу.
Потянулась за верхним снимком — девочка с бантами у подъезда.
— Вот, смотри. Это я. Первый класс. Первое сентября.
— А кто снимал?
Мир стал чётче. Контуры, цвета, звуки — всё встало на место.
— Твой дедушка. Он всегда смотрел.
Мишка взял фотографию, прищурился.
— Ты похожа на меня.
— Это ты на меня похож.
— Ну да. Одно и то же.
Он улыбнулся. Простая детская улыбка.
Я прижала коробку к груди.
Тридцать лет — это много. Целая жизнь. Но это не конец истории.
Это начало другой.
Той, которую я расскажу сыну. И которую он, может быть, расскажет своим детям.
О дедушке, который не смог уехать. О бабушке, которая не смогла простить. И о девочке, которая выросла, не зная, что её любят.
Но её любили.
Всегда.