Каша пригорела.
Я стояла у плиты и смотрела, как коричневая пенка ползёт по краю кастрюли. Сорок лет варю овсянку на завтрак. Сорок лет — и ни разу не пригорала.
Выключила газ. Сняла кастрюлю.
За окном октябрь доедал последние листья. Герань на подоконнике просила полива — нижние листья пожелтели. Я смотрела на неё и думала: надо пересадить.
Гена ушёл полчаса назад. В магазин за хлебом, сказал. Хлеб у нас есть — я вчера покупала. Но я промолчала.
Часы с кукушкой тикали на стене. Мы привезли их из Анапы тридцать пять лет назад, когда покупали эту квартиру. Кукушка давно сломалась, а часы шли.
Я машинально крутила обручальное кольцо. Оно давно вросло в палец — за сорок лет ни разу не снимала.
***
Тамару Ивановну я встретила в подъезде.
Она несла пакет с яблоками, и одно выкатилось, покатилось по ступенькам. Я подняла, протянула ей.
— Спасибо, Верочка.
Она смотрела на меня странно. Поправила очки, поджала губы — я знала эту привычку двадцать пять лет.
— Что? — спросила я.
Тамара Ивановна оглянулась на дверь. Лампочка в подъезде мигала, где-то наверху хлопнула дверь.
— Вера, — она понизила голос. — Ты... ты знаешь?
— Что знаю?
Она снова поправила очки.
— Про Геннадия твоего.
В груди шевельнулось что-то холодное. Маленькое, колючее.
— Что про Геннадия?
Тамара Ивановна молчала. Перекладывала пакет из руки в руку.
— Тамара Ивановна.
Я сама удивилась своему голосу — ровный, спокойный. Будто спрашивала о погоде.
— Я думала, ты знаешь, — она вздохнула. — Лариса из сорок седьмой. Она... она к нему ходит. Когда ты на даче или к дочке уезжаешь.
Воздух кончился.
Просто кончился — как вода в пересохшем колодце. Я стояла и не могла вдохнуть.
— Вера? Верочка?
Голос Тамары доносился издалека. Будто через вату.
— Я серёжку видела, — продолжала она. — Под вашей дверью валялась. Серебряная, с бирюзой. Я знаю, у тебя таких нет. А у Лариски — есть. Парные.
В груди разливался холод. Не страх — что-то другое. Будто проглотила кусок льда, и он застрял посередине.
— Два года уже, Вера. Я молчала, думала — может, вы договорились как-то. Может, у вас... ну, понимаешь.
Два года.
Я наконец вдохнула. Воздух был сырой, пах кошками и чужой жизнью.
— Спасибо, — сказала я.
И пошла вверх по лестнице.
***
Дома я села на кухне.
Клеёнка в клетку. Магниты на холодильнике — Анапа, Сочи, Карелия. Наши поездки. Наша жизнь.
Сорок лет.
Мы познакомились на танцах в заводском клубе. Мне было двадцать два. Гена пригласил меня на медленный танец и наступил на ногу. Два раза.
После танцев провожал до дома. Молчал всю дорогу, только у подъезда выдавил:
— Можно вас ещё раз увидеть?
Я засмеялась тогда. Он покраснел до ушей.
Через год — свадьба. Фата из маминого тюля, кольца покупали вместе, выбирали самые тонкие, денег не было. Это кольцо.
Я посмотрела на руку. Кольцо врезалось в палец — и вынуть нельзя, и носить уже незачем.
***
Гена вернулся через час.
Без хлеба.
— Не было свежего, — сказал он, не глядя на меня. — Завтра куплю.
Я молчала.
Он прошёл в комнату, включил телевизор. Привычный звук — бормотание новостей, скрип продавленного дивана.
Я сидела на кухне и слушала тиканье часов.
Два года. Два года он ходил к ней. Два года возвращался домой, ел мой ужин, спал в нашей постели. Два года я варила ему овсянку по утрам.
И ничего не замечала.
Или не хотела замечать?
***
Вечером я сделала то, чего не делала никогда.
Полезла в его карманы.
Куртка висела в прихожей. Гена смотрел футбол — я слышала, как он ругается на судью. Привычно. По-домашнему.
В левом кармане — ключи, мелочь. В правом — чек из аптеки. Дата — вчерашняя. Препарат, название которого я не знала.
Погуглила.
Руки дрожали, пока набирала буквы.
Средство для потенции.
Сорок лет он не покупал ничего подобного. Я бы знала — я стирала его вещи, убирала дом, я знала каждый угол нашей квартиры.
Для неё.
Я убрала чек на место. Пошла в комнату.
— Гена.
Он обернулся. Потёр переносицу.
— А?
— Мне надо в комнату убраться. Подвинься.
Он пожал плечами, встал с дивана.
Я опустилась на колени, заглянула под диван.
Пыль. Фантик от конфеты. И маленькая серёжка — серебряная, с бирюзой.
Пальцы действовали сами. Подняла, сжала в кулаке.
— Что ищешь? — спросил Гена.
— Пульт, — соврала я.
— Вон он, на столе.
Кивнула. Вышла на кухню.
Разжала ладонь.
Серёжка лежала на руке — маленькая, чужая. Красивая. Мне бы такая не пошла.
Живот скрутило. Я еле успела добежать до раковины.
***
Три дня я молчала.
Готовила, стирала, поливала герань. Гена ничего не замечал. Или делал вид.
На четвёртый день позвонила Оля.
— Мам, как дела?
— Нормально.
— Точно?
Дочь всегда чувствовала. С детства.
— Точно, Оленька.
— Мам. Это я. Говори.
Я молчала. Часы тикали.
— Приезжай, — сказала Оля. — Просто так. Машенька по тебе скучает.
Машенька. Внучка. Пять лет, русые косички, смеётся как колокольчик.
— Приеду, — сказала я. — Скоро.
***
Разговор случился в субботу.
Гена собирался выходить — куда-то, не объяснил. Я сидела на кухне в фартуке с маками. Он подарил его на годовщину — десять лет назад. Сказал: тебе идёт красное.
— Гена.
Он обернулся в дверях. Нетерпеливо. Куда-то спешил.
— Сядь.
— Вера, мне надо...
— Сядь.
Что-то в моём голосе его остановило. Он прошёл к столу, сел напротив.
Я положила серёжку между нами.
Маленькая, серебряная. С бирюзой.
Гена побледнел. Рука дёрнулась к переносице — и замерла.
— Это...
— Это Ларисы. Из сорок седьмой.
Тишина.
Часы тикали. За окном кто-то смеялся — дети, наверное. Воскресенье, они играют во дворе.
— Вера, — он сглотнул. — Я могу объяснить.
— Нет.
Голос вышел ровным. Руки под столом сжались в кулаки.
— Вера, это... это ничего не значит.
Я смотрела на него. Шестьдесят четыре года. Широкие плечи, которые ссутулились. Лицо, которое я знала сорок лет — каждую морщину, каждую родинку.
И не знала совсем.
— Два года, — сказала я. — Ты ходил к ней два года.
Он открыл рот. Закрыл.
— Кто тебе...
— Неважно. Ты отрицаешь?
Пауза.
— Нет, — выдавил он наконец.
Странно. Я ожидала боль. Крик внутри, слёзы. Что-то.
А было — пусто. Будто вынули что-то из груди и забыли положить обратно.
— Почему? — спросила я.
Он потёр переносицу. Отвёл глаза.
— Не знаю.
— Не знаешь.
— Вера, я... она просто... понимаешь, я на пенсии уже пять лет. Сижу дома. Ты вечно занята — внуки, дача, подруги. А она... она слушала. Смотрела, как будто я... ну...
— Как будто ты что?
Он молчал.
Я встала из-за стола. Фартук с маками вдруг стал тяжёлым — будто налился свинцом.
Развязала завязки. Сняла. Положила на стол.
— Что ты делаешь? — спросил Гена.
Я не ответила.
Пошла в комнату. Достала чемодан с антресолей. Тот самый, с которым ездили в Анапу.
— Вера!
Он стоял в дверях.
— Что ты делаешь?
— Собираюсь.
— Куда?
— К Оле.
— Надолго?
Я положила в чемодан кофту. Потом другую.
— Не знаю.
— Вера, подожди. Давай поговорим.
— Мы поговорили.
Он шагнул ко мне.
— Я виноват. Я знаю. Но сорок лет... нельзя просто взять и перечеркнуть сорок лет.
Я остановилась.
Сорок лет.
Первый танец. Свадьба. Рождение Андрея — он плакал в коридоре, когда медсестра вынесла показать. Рождение Оли — он купил мне розы, хотя денег не было совсем. Переезд в эту квартиру. Ремонт своими руками. Новый год девяносто первого, когда не было ни денег, ни еды, но мы смеялись и танцевали под ёлкой.
Сорок лет — это не перечеркнуть. Это правда.
Но два года — это тоже правда.
— Ты перечеркнул, — сказала я. — Не я.
Вернулась к чемодану.
***
Гена ушёл через час.
Не знаю куда. Может, к ней. Уже неважно.
Я сидела на кухне одна. Чемодан стоял в прихожей.
Кольцо по-прежнему врезалось в палец.
Я намылила руки. Долго крутила, тянула. Больно. Палец распух за сорок лет — кольцо не хотело уходить.
Наконец — соскользнуло.
Тонкое, золотое. Внутри гравировка — «Г+В 1984».
Положила на стол. Рядом с серёжкой.
Странно. Палец казался голым. Непривычно лёгким.
Я смотрела на кольцо — маленький золотой круг на клеёнке в клетку — и ничего не чувствовала. Пустота в груди. Тишина внутри.
А потом — вдруг — что-то сдвинулось.
Не боль. Не облегчение. Что-то среднее.
Понимание, может быть.
Сорок лет я была Гениной женой. Матерью его детей. Хозяйкой этого дома.
А теперь — кто?
***
Оля встретила меня на вокзале.
Ничего не спрашивала. Просто обняла.
Машенька висела на ней, как обезьянка.
— Бабуля!
Я подхватила внучку. Прижала к себе. Пахло детским шампунем, молоком, чем-то сладким.
— Бабуля, ты насовсем?
Я посмотрела на Олю поверх русой головы.
Дочь смотрела спокойно. Без осуждения, без жалости. Просто ждала.
— Не знаю, — сказала я честно. — Пока не знаю.
— Пойдём домой, — сказала Оля. — Разберёмся.
***
Прошёл месяц.
Гена звонил трижды. Я не брала трубку.
На четвёртый раз он написал сообщение: «Прости. Я всё понял. Она ушла. Возвращайся».
Она ушла.
Я перечитывала эти два слова и пыталась что-то почувствовать. Злость? Удовлетворение? Надежду?
Ничего.
Оля нашла меня на балконе.
— Папа написал?
Я кивнула.
Она села рядом. Внизу дети играли в мяч.
— И что ты?
— Не знаю.
Дочь молчала. Ждала.
— Оленька, — я повернулась к ней. — Ты... ты знала?
Она не отвела взгляд.
— Подозревала. Последний год.
— Почему не сказала?
— А что бы ты сделала?
Хороший вопрос.
Год назад я бы не поверила. Решила бы, что дочь ошиблась. Что такого не может быть. Не с нами. Не после сорока лет.
Мы верим в то, во что хотим верить. Пока не становится невозможно.
— Мам, — Оля взяла меня за руку. — Ты можешь остаться. Сколько хочешь. Хоть навсегда.
Навсегда.
Я смотрела на дочь. На её руку поверх моей. На безымянный палец — там, где сорок лет было кольцо, теперь белая полоска.
Заживёт.
Всё заживает — это я знала точно. Шестьдесят два года жизни научили хотя бы этому.
— Спасибо, — сказала я.
И впервые за месяц — улыбнулась.
***
В декабре я устроилась на работу.
Подруга Оли искала помощницу в цветочный магазин. Неполный день, несложно. Я согласилась.
Цветы пахли жизнью. Землёй, свежестью, чем-то зелёным и настоящим.
Покупатели приходили за букетами — на свадьбы, дни рождения, просто так. Я заворачивала розы в бумагу и думала: странно. В шестьдесят два года — и всё сначала.
Но почему нет?
Гена больше не звонил. Андрей говорил, что он живёт один. Лариса из сорок седьмой вышла замуж — за кого-то другого. Быстро нашла.
Мне было всё равно.
Нет, неправда. Иногда — кололо. Иногда ночью я просыпалась и тянулась рукой вправо, где сорок лет было тёплое плечо. И находила пустоту.
Но пустота — это тоже что-то.
В ней можно дышать. В ней можно жить.
В ней можно начать сначала.
***
Под Новый год Машенька подарила мне рисунок.
Дом. Дерево. Три фигурки — большая и две маленькие.
— Это кто? — спросила я.
— Это ты, — ткнула пальцем. — И мама. И я.
— А папа?
— Папа на работе, — серьёзно объяснила внучка. — Он потом придёт.
Я смотрела на рисунок.
Три фигурки. Кривой дом с трубой. Солнце в углу — огромное, жёлтое, с лучами во все стороны.
Детский рисунок. Простой и честный.
Как сама жизнь — если не усложнять.
— Красиво, — сказала я. — Повешу на стену.
Машенька просияла.
Я прижала внучку к себе. Пахло шампунем, мандаринами, ёлкой.
За окном падал снег. Первый в этом году.
Всё будет хорошо.
Не знаю когда. Не знаю как.
Но будет.
Потому что иначе — зачем всё?