Список из пяти пунктов
Иногда мне кажется, что вся эта история началась с запаха жареного миндаля. Он витал в кафе, где я впервые увидел Катю. Она сидела за угловым столиком с ноутбуком, а я ждал заказ – два капучино, мой и коллеги, сбежавшего по срочному звонку. Запах был теплый, сладкий, уютный. И она идеально вписывалась в эту картинку: огромный свитер, спадающий с одного плеча, мягкие каштановые волосы, собранные в небрежный пучок, и концентрация на лице, когда она яростно стучала по клавиатуре. Я, как дурак, стоял с двумя кружками и не знал, что делать с этой внезапной и абсолютной тишиной внутри, посреди шумного заведения.
Подойти я не решился. Но судьба, видимо, решила, что надо дать дураку шанс. Через неделю мы столкнулись буквально лбами в отделе художественной литературы в «Библио-Глобусе». Она выбирала что-то в жанре магического реализма, а я искал подарочное издание для сестры. Заговорили о книгах, о том самом кафе, о миндале. Ее смех был тихим, как будто предназначенным только для меня, а глаза – серо-зелеными, как море перед грозой. Ее звали Катя. Она была художником-иллюстратором, работала из дома, обожала старые черно-белые фильмы и терпеть не могла розовый цвет. Я, Сергей, был обычным инженером в проектном институте, рисовал в детстве, но забросил, любил ходить в походы и смотреть на звезды. Все было просто, чисто и невероятно светло.
Мы встречались полгода. Лучшие полгода моей жизни. Прогулки под дождем, когда она пыталась ловить капли ресницами. Первая ночь у нее дома, заваленной эскизами и книгами, пахнущей масляными красками и яблоками. Ее кот, упитанный перс по имени Архип, который после недолгого изучения улегся мне на грудь, приняв. Я узнал ее смех – от тихого хихиканья до безудержного хохота, когда она запрокидывала голову. Узнал, как она морщит нос, когда недовольна. Как поет себе под нос, когда рисует. Я был пьян от этого чувства, от этой новой, такой глубокой и настоящей жизни. Я любил. И мне казалось, что меня любят.
Тень на наше солнце упала постепенно. Сначала это были мимолетные упоминания об отце. Не «папа», а именно «отец». С неизменным придыханием и трепетом в голосе.
«Отец говорит, что современное искусство – это профанация, но он оценил мою последнюю серию к сказкам, он же у меня искусствовед, ты не представляешь, как это для меня важно», – говорила она, и глаза ее сияли.
«Отец считает, что мужчина должен сначала встать на ноги, а потом заводить семью. Это старая школа, но в этом есть здравый смысл, правда?»
Я соглашался. Здравый смысл был. Отец-искусствовед, интеллигент, вырастивший дочь одну. Вызывал уважение.
Потом была первая поездка на ее дачу, в старый добрый поселок под Питером. Катя волновалась, как девочка. «Отец будет сегодня! Он вернулся из командировки. Он хочет тебя увидеть». Я купил дорогой бутылки коньяка (посоветовался с продавцом, выбрав что-то выдержанное и солидное) и букет для Кати – простые, но элегантные герберы.
Дача была не дачей, а скорее небольшим, но основательным домом из темного кирпича. Чисто, аскетично, никаких занавесок с рюшами. На стенах – репродукции Брейгеля и Дюрера. Пахло старыми книгами и лаком для паркета. Имбирного пряника и тепла, которое я ожидал, не было.
Он вышел к нам в гостиную не сразу. Мы сидели на краешках дивана, я держал подарки на коленях, как школьник. Потом дверь кабинета открылась, и он появился. Борис Леонидович. Высокий, прямой, с проседью в густых еще волосах, уложенных идеальной волной. Лицо с резкими, словно высеченными из гранита чертами. Взгляд холодный, оценивающий, бездонный. Он был одет в простую, но безукоризненную темно-синюю водолазку и брюки. Мне сразу стало жарко в моей уютной фланелевой рубашке.
Он не поздоровался. Он остановился в двух шагах от меня, положил руки за спину и медленно, с ног до головы, меня оглядел. Молча. Катя замерла. Архип спрятался под кресло.
И тогда он произнес свои первые слова мне. Голос был низким, бархатным, без единой эмоциональной вибрации.
— А на что ты, молодой человек, собираешься мою дочь содержать?
Воздух вышибло из моих легких. Я слышал, как Катя резко вдохнула. Я видел, как ее пальцы вцепились в край дивана.
— Я… извините? – выдавил я, чувствуя, как горит лицо.
— Вопрос предельно ясен. Катерина привыкла к определенному уровню жизни. Я его обеспечивал. Вы, как я понимаю, инженер в государственной конторе. Ваша зарплата, даже с учетом возможных подработок, – он сделал небольшую, уничижительную паузу, – вряд ли потянет даже ее расходы на качественные краски и холсты. Не говоря уже обо всем остальном.
«Содержать». «Потянет». «Расходы». Слова висели в воздухе, как грязное белье. Я посмотрел на Катю. Она не смотрела на меня. Она смотрела на отца широко раскрытыми глазами, в которых был не ужас, а… что? Предвосхищение? Страх перед его гневом?
— Пап, – тихо начала она.
— Молчи, Катя. Я задаю вопросы молодому человеку, – не поворачивая головы, отрезал он. Его взгляд буравил меня. – Ну? Есть планы по карьерному росту? Или вы из тех, кто довольствуется малым?
Я попытался собраться. Говорил что-то о перспективах в институте, о том, что мы с Катей только узнаем друг друга, что материальная сторона – не главное. Звучало это бледно, оправдательно и жалко. Он слушал, не двигаясь, словно памятник самому себе. Потом усмехнулся. Один уголок его рта дрогнул вверх.
— Романтика. Мило. Для первого курса института. Катерине тридцать лет. У нее нет времени на эксперименты.
Он наконец взял у меня из рук бутылку коньяка, бегло взглянул на этикетку и безразлично поставил на комод.
— Обед через двадцать минут. Катя, покажи… Сергею, где можно помыть руки.
Это был приговор. Отсрочка. Но не помилование.
Обед был немой пыткой. Он говорил об искусстве, о политике, о слабости современного общества. Говорил блестяще, эрудированно, безапелляционно. Любое мое робкое возражение он разбивал одной фразой, одной цитатой, после которой я чувствовал себя неучем и мальчишкой. Катя почти не ела. Она кивала отцу, ловила каждое его слово. Ее восхищение им было физически ощутимо. И в тот момент я понял две вещи: чтобы быть с ней, мне придется пройти через него. И он никогда меня не примет.
Но я любил ее. Любил так, что готов был терпеть. Готов был пробивать эту стену. Я оправдывал его: старый интеллигент, переживший многое, просто хочет для дочери лучшего, беспокоится. Я стал больше зарабатывать, взял сложный проект на стороне. Перестал носить свои любимые фланелевые рубашки, купил несколько строгих свитеров, «как у него». Стал читать книги, которые он упоминал, чтобы блеснуть знаниями за ужином. Я вступал в его игру.
А «звоночки» тем временем звонили все громче. Тихо, исподволь.
Он «случайно» заходил к Кате, когда я был там. Проверял, так сказать. Один раз, застав нас целующимися на кухне, просто фыркнул и сказал: «Не надо распускать нервы на людях, Катерина. Это дурной тон». И она отстранилась от меня, покраснев.
Он критиковал через нее. «Отец говорит, что твоя последняя идея для проекта наивна». «Отец считает, что тебе стоит сменить машину на что-то более солидное, а не эту ржавую банку». «Отец удивлен, что ты до сих пор не защитил кандидатскую. В твоем возрасте он уже был доцентом».
Я огрызался. Говорил: «Кать, да что он понимает в моей работе?» Она смотрела на меня с укоризной: «Он желает тебе только добра. Он мудрее. Он видит дальше».
Однажды мы поехали к нему на юбилей – 80 лет. Собралась небольшая компания: пара его коллег-стариков, дальняя родственница. Было чопорно и скучно. В какой-то момент он подозвал меня к своему креслу, как собаку. Положил руку мне на плечо. Все смотрели.
— Сергей – хороший парень, – громко, на всю гостиную, объявил он. – Старательный. Пытается. Для человека его круга и происхождения он сделал определенные успехи. Мы над ним работаем.
Я почувствовал, как кровь ударила в виски. «Человек его круга и происхождения». Мой отец был водителем, мать – бухгалтером. Для Бориса Леонидовича это было клеймом. Я видел, как смотрят гости – с легкой жалостью и снисхождением. И я увидел лицо Кати. Она улыбалась. Счастливая, что отец «хвалит» меня. Что «работает» надо мной. В тот момент во мне что-то надломилось. Но не сломалось. Я выпил. Много. Чтобы заглушить стыд и унижение.
Наступила зима. Наши отношения стали похожи на хрупкую льдинку – внешне целые, но пронизанные трещинами. Мы почти перестали смеяться. Секс стал редким и каким-то обязательным. Мы говорили об отце. Всегда об отце. Я злился, она защищала его. Потом плакала. Я извинялся. Цикл повторялся.
И вот, холодным февральским вечером, когда грязный снег хлопьями лип к окнам ее квартиры, она позвонила мне. Голос был странным, отрешенным.
— Серг, приезжай. Пожалуйста. Отец хочет поговорить с нами. О нашем будущем.
Мое сердце упало. Но в голосе была и надежда. Может, он наконец-то… признает? Даст благословение? Я купил дорогого вина, хотя уже ненавидел этот ритуал подношения. Ехал с ощущением, что еду на свою казнь. Или на свадьбу. Разницы уже почти не было.
Он был в кабинете. За массивным письменным столом из темного дерева. Перед ним лежал лист бумаги. Катя сидела на стуле у стены, бледная, как полотно. Она не посмотрела на меня.
— Садись, Сергей, – сказал Борис Леонидович. Не «молодой человек», уже «Сергей». Прогресс. Я сел.
Он откашлялся, взял лист. На нем был напечатан текст. Я увидел цифры.
— Катя – моя единственная дочь и главное достояние, – начал он тем же ровным, лекторским тоном. – Ее благополучие – цель моей жизни. Наши с ней отношения выстроены на доверии, уважении и четком понимании взаимных обязательств. Если ты претендуешь на роль постоянного спутника в ее жизни, эти обязательства должны быть формализованы. Во избежание недоразумений.
Он поправил очки.
— Я составил список условий. Их пять. Они не обсуждаются. Это основа, на которой только и возможно дальнейшее общение.
В комнате стало тихо. Слышно было только тиканье старинных часов на камине и стук моего сердца.
— Пункт первый, – прочел он. – Все совместные финансы ведет Катерина. Твоя зарплата, доходы от подработок, премии поступают на ее счет. Ты получаешь от нее фиксированную сумму на личные расходы. Бюджетом управляет она, при моем консультативном участии. Это научит тебя дисциплине и снимет с Кати бытовую нагрузку.
Я онемел. Я смотрел на Катю. Она смотрела в окно.
— Пункт второй. Проживание. Вы переезжаете сюда, в этот дом. В гостевую спальню на втором этаже. Ваша нынешняя квартира сдается. Это экономически целесообразно и позволит мне быть ближе к дочери. Кроме того, – он посмотрел на меня поверх очков, – я смогу контролировать атмосферу в семье.
— Пункт третий. Дети. Вопрос о рождении ребенка может быть рассмотрен не ранее, чем через пять лет. И только после того, как твой ежемесячный доход, – он заглянул в бумагу, – будет стабильно составлять не менее пяти тысяч долларов в эквиваленте. Это необходимая сумма для обеспечения достойного будущего моего внука. Мои условия по воспитанию и образованию будут приоритетными.
У меня закружилась голова. Я попытался поймать взгляд Кати, умоляющий, извиняющийся, любой. Она изучала узор на ковре.
— Пункт четвертый. Общение. Твои родители, друзья, родственники – возможные контакты с ними оговариваются заранее и не должны мешать распорядку и комфорту Кати. Особенно это касается визитов в дом. Я не считаю нужным скрывать, что уровень твоей семьи вызывает у меня вопросы. Я не хочу, чтобы их привычки и мировоззрение влияли на мою дочь.
Во рту пересохло. Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.
— И, наконец, пункт пятый. Решающий. – Он отложил бумагу, сложил руки и уставился на меня. Его глаза стали ледяными. – В случае, если отношения по твоей вине будут разорваны, ты добровольно, в виде компенсации за моральный ущерб и потраченные на твое «образование» ресурсы, передаешь Катерине право собственности на ту самую «ржавую банку», как я ее называю, твою однокомнатную квартиру и выплачиваешь сумму, эквивалентную трем годовым доходам на момент разрыва. Все это будет закреплено нотариальным соглашением, которое мы подпишем до переезда.
Он закончил. Положил руки на стол. В воздухе повисло молчание, густое, как смола.
Я медленно поднялся. Ноги не слушались. Я повернулся к Кате. Она наконец посмотрела на меня. В ее глазах не было ужаса. Не было протеста. Там был… страх. Страх перед ним. И ожидание. Она ждала, что я соглашусь. Ждала, потому что для нее это было нормой. Потому что его слово – закон. Потому что наша любовь, наши мечты, наше «мы» ничего не значили перед этим сухим, циничным, убийственным списком.
— Катя? – хрипло выдохнул я. – Ты… это все… ты знала?
Она кивнула. Едва заметно.
— И ты согласна с этим? – мой голос дрогнул.
— Отец… он знает лучше. Он хочет как лучше. Чтобы нас ничего не разлучило, – прошептала она.
Я посмотрел на него. Он сидел, откинувшись в кожаном кресле, с выражением легкой усталости на лице, как профессор, объяснивший тупому студенту простейшую теорему. В его взгляде читалась абсолютная уверенность в моей покорности. Я был для него проектом. Инвестицией. Мелкой пешкой на доске, где только у него были королевские фигуры.
И в этот момент во мне что-то щелкнуло. Огромное, тяжелое, давящее. И исчезло. Ушла любовь? Нет. Она еще долго будет болеть, как ампутированная конечность. Ушло желание бороться. Ушло оправдание. Ушла иллюзия.
Я посмотрел на него и очень тихо, очень четко сказал:
— Борис Леонидович. Идите вы нах.й. Вы и ваш еб.чий список.
Я не стал смотреть на Катю. Я боялся, что если увижу ее слезы, сломаюсь. Я развернулся и вышел из кабинета. Из дома. В морозную февральскую ночь. Дверь закрылась за мной с мягким, но окончательным щелчком.
Первый месяц был адом. Я не выходил из дома. Брал больничный. Плакал. Кричал в подушку. Пил. Ругался с родителями, которые, услышав обрывки истории, негодовали и требовали «пойти и разобраться с этим гадом». Я выключил телефон, удалил все соцсети. Мир сузился до четырех стен моей «однушки», которую он так презирал. Она стала моим бункером, моей крепостью. Я рыдал от жалости к себе, от боли потери Кати, от ярости к нему. Я перебирал в голове каждый момент, каждую унизительную фразу, каждый ее покорный взгляд. Это была детоксикация. Ломка.
Потом пришел гнев. Чистый, ядерный, животный. Я купил грушу, повесил в гараже и бил ее до кровавых костяшек и полного изнеможения. Я писал ему письма. Длинные, ядовитые, детальные. И рвал их. Я представлял, как прихожу и бью его по его благородному, старому лицу. Это помогало. Ненадолго.
Через два месяца я впервые вышел с друзьями. С теми самыми, общение с которыми надо было «согласовывать». Мы пошли в баню. Я молчал. Они не лезли с расспросами, просто были рядом. Пиво после парной было горьким и самым вкусным в жизни. Я почувствовал, что еще жив.
Потом была работа. Я с головой ушел в проект. Засиживался до ночи. Мой начальник, видя мое рвение, стал давать более сложные задачи. Я вспомнил, кто я и что я умею. Без оглядки на то, «достаточно ли это солидно».
Я поехал к родителям. Просто посидел с отцом на кухне, помог ему чинить табуретку. Он рассказывал анекдоты. Мама готовила пельмени. Их простой, безусловный мир, который Борис Леонидович презирал, согрел меня, как печка.
Я завел аккаунт в Instagram. Выкладывал фото с походов, которые возобновил. Фотографии звезд через свой новый телескоп. Старый друг детья, с которым мы потеряли связь, откликнулся на снимок Млечного Пути. Мы встретились. Оказалось, он тоже прошел через болезненный разрыв. Мы много говорили. Он сказал тогда фразу, которая стала для меня ключевой: «Ты не боролся за нее, Сергей. Ты боролся с ним за право на нее. А она была уже его».
Это было прозрение. Я боролся не за любовь. Я боролся за трофей в его коллекции. И проиграть в такой борьбе – было честью.
Прошло три года. Я не следил за ними. Иногда, в самые темные моменты, я представлял их жизнь в том доме: она, рисуя под его диктовку, он, довольный, развалившись в кресле, контролируя каждый шаг. Эта картинка причиняла боль, но уже не такую острую. Я защитил-таки кандидатскую. Не для него. Для себя. Купил новую машину. Не «солидную» иномарку, а надежный внедорожник, чтобы в горы ездить. Встречался с парой девушек. Ничего серьезного, но было приятно и… просто. Без списков. Без экзаменов.
И вот, этой осенью, я зашел в то самое кафе, с запахом жареного миндаля. Зашел ностальгии ради. Сидел, пил кофе, листал ленту на телефоне. И вдруг наткнулся на пост одной нашей общей знакомой, светской дамы, которая вращалась в искусствоведческих кругах. Она выкладывала фото с какого-то закрытого вечера в галерее. И подпись: «Как грустно, когда уходят гиганты. Памяти Бориса Леонидовича Сомова, человека-эпохи. Мир стал беднее».
Я замер. Сердце на секунду остановилось. Я увеличил фото. Он был на нем, на каком-то из предыдущих мероприятий: все тот же гордый профиль, пронзительный взгляд. Гигант. Человек-эпоха.
Мне не стало ни радостно, ни грустно. Было пусто. Я вышел из кафе и долго ходил по улицам, вдыхая холодный осенний воздух.
А через неделю мне позвонил тот самый друг детства, с которым мы возобновили общение. Он работал в сфере недвижимости.
— Серега, привет. Ты не поверишь, какую историю сегодня услышал. Помнишь, ты рассказывал про того своего тирана-свекра, искусствоведа?
У меня похолодели пальцы.
— Помню.
— Так вот, коллега с ним сталкивался. Оказалось, этот твой «гигант» был не просто искусствоведом. Он был тонким дельцом. Скупал через подставных лиц картины у отчаявшихся художников за копейки, а потом «открывал» их, взвинчивал цены и продавал. На грани мошенничества, но все шито-крыто. И, говорят, он так привык все контролировать, что и дочерью своей командовал, как менеджером проектов. Ее иллюстрации – это был его бизнес. Он сам находил заказы, сам вел переговоры, забирал львиную долю денег. А ей – на краски и на жизнь.
Я молчал, прижимая телефон к уху.
— И вот, история. После его смерти выяснилось, что он все свои активы, все деньги, даже тот дом, записал не на дочь. А в какой-то загадочный фонд, управляемый его молодым протеже. Тому самому, с которым он, оказывается, несколько лет жил в тайне. Дочка, та самая художница, осталась с носом. Без копейки. Ни дома, ни денег, ни даже прав на свои собственные работы – все по договорам было оформлено на него или на фирмы. Она сейчас, говорят, живет у какой-то подруги, берет какие-то дешевые заказы… И все благодаря мудрому отцу, который так печется о будущем.
Я закрыл глаза. Передо мной встала картинка. Не та, что я себе рисовал. Другая. Он, Борис Леонидович, сидит не в кресле победителя. Он сидит в клетке. В клетке собственного величия, жадности и потребности все контролировать. Он отгородился от всего мира, даже от дочери, стенами своих манипуляций. И его последний, главный проект – создание идеального, послушного мира вокруг себя – рухнул, потому что единственный, кому он мог доверить власть, оказался таким же циником и пользователем, как он сам. Его наказали не внешние силы. Его наказало его же кредо. Его «список» применили к нему. Одиночество. Финансовый крах его семьи. Публичный позор после смерти, когда все эти истории полезли наружу. Он сам загнал себя в ловушку.
А Катя… Моя Катя с серо-зелеными глазами. Она была не сообщницей. Она была первой и самой главной жертвой. Пленницей в золотой клетке, которую приняла за любовь. И когда тюремщик умер, оказалось, что клетка заперта навсегда, а ключ выброшен.
Я не испытал злорадства. Испытал тихое, леденящее чувство справедливости. Такая справедливость, которая не греет, а заставляет молча смотреть в темноту и понимать, что все закономерно. Камень, который он всю жизнь катил наверх, чтобы раздавить других, в итоге раздавил его.
Я вышел на балкон своей «однушки», которую он так хотел у меня отнять. Закурил. В небе, чистом и холодном, ярко сияли звезды. Те самые, на которые я любил смотреть. Я глубоко вдохнул. Воздух был горьким и свободным. Я поймал себя на мысли, что больше не боюсь. Не боюсь его призрака, его оценок, его списков.
Он пытался сделать из меня себя. Маленькую, жалкую копию. А в итоге я, пройдя через этот ад, стал собой. Настоящим. Со шрамами, да. С печалью о той светлой девушке в кафе с запахом миндаля, которую я навсегда потерял в тот день. Но свободным.
Я посмотрел на звезды и тихо сказал в ночь:
— Спи спокойно, Борис Леонидович. Ваша эпоха закончилась.
А моя – только начинается. И в этой эпохе нет места пунктам, условиям и спискам. Только живая, неидеальная, настоящая жизнь. Моя жизнь.