Исчезновение скрипа
Я всегда думала, что взрослая жизнь — это когда у тебя есть своё пространство. Небольшая, но своя квартира, где каждый уголок пахнет тобой: книгами, которые ты выбирала, чаем, который любишь, тишиной, когда она нужна. Я обрела это пространство в тридцать семь лет, с огромным трудом. Ипотека на двадцать пять лет, работа редактора в небольшом издательстве, где я вычитывала чужие тексты, пока мои собственные пылились в ящике стола. Но зато свой дом. Свой диван у окна, на котором можно свернуться калачиком с очередным романом. Свои полки, тянущиеся до потолка, забитые книгами — не по цвету корешков, как делают для Instagram, а в полном, счастливом, творческом беспорядке: Буковски рядом с Ахматовой, фантастика Лема соседствовала с «Тихим Доном». Это был мой мир, моя крепость.
С Лешей я познакомилась на презентации книги одного нашего общего знакомого, поэта. Он не был похож на писательскую тусовку — в хорошей, но не вычурной рубашке, с умным, немного усталым лицом. Говорил мало, но метко. Я заметила, как он смотрит на меня — не насквозь, а с интересом, как на сложный и приятный текст. Мне было сорок, ему сорок два. Возраст, когда уже не играешь в игры, ценишь прямое слово и тишину. Так мне тогда казалось.
Он был музыкантом. Не звездой, а тем, кого называют «профессиональным сессионным гитаристом». Играл на студиях, иногда ездил в туры с известными группами, преподавал в своей школе. Он рассказывал об этом без пафоса, с легкой самоиронией: «Зарабатываю на хлеб тем, что умею щипать струны». Его спокойная уверенность, бархатный голос и эти глаза, которые смотрели на тебя, словно ты — самая важная нота в сложном аккорде, меня заворожили. После третьего свидания, за бутылкой красного в моей же гостиной, он взял мою руку и сказал: «Ты знаешь, Оль, я, кажется, нашёл то, что искал. Тишину рядом с тобой. Она не давит, а обволакивает». Я расплакалась. Банально, глупо, но я расплакалась от этих слов.
Он переехал ко мне через четыре месяца. Его собственную однокомнатную квартиру он сдал — «надо же платить за твою ипотеку помогать», сказал он. Я протестовала, говорила, что справлюсь сама, но он настоял: «Мы же вместе. Всё общее». Это звучало так правильно.
Первые полгода были похожи на мягкий, красивый джаз. Он готовил завтраки (он отлично готовил!), приносил кофе в постель, когда я засиживалась над корректурой. По вечерам он брал одну из своих гитар — у него их было тогда три — и играл что-то тихое, переливистое. Звук заполнял квартиру не громко, а тепло. Мои книги на полках казались благодарной аудиторией. Я чувствовала себя героиней хорошего, взрослого романа.
Первым «звоночком» был разговор о моей коллекции фарфоровых сов. Нелепой, детской. Их мне привозили друзья из поездок. Они стояли на полке в прихожей.
— Оль, эти птички… Они же китч полный, — как-то утром сказал Леша, поправляя галстук перед зеркалом. (Он всегда одевался безупречно, даже дома).
— Мне они нравятся. Они смешные, — неуверенно ответила я.
Он повернулся ко мне, улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой.
— Конечно, милая. Твой дом. Но если мы думаем о будущем… представь, сюда можно поставить вот ту испанскую гитару, которую я тебе показывал. Это был бы стильный акцент.
Он поцеловал меня в лоб. А через неделю совы «случайно» оказались в коробке в кладовке. «Я просто вытирал пыль и боялся разбить», — сказал он. Я промолчала. Ведь это мелочь.
Потом пришла очередь моей любимой, потрёпанной оливковой футболки с надписью «Virginia Woolf». Я жила в ней по выходным.
— Дорогая, это же тряпка, — мягко заметил он, гладя рукой по ткани. — Я куплю тебе что-то красивое, из хорошего хлопка. Ты заслуживаешь лучшего.
И покупал. Красивые блузки, дорогие кардиганы. Я носить их не решалась — боялась запачкать, чувствовала себя в них не в своей тарелке. Футболка исчезла. «Возможно, в стирке, — пожал плечами Леша. — Но она же уже была в дырах».
Он начал мягко, но настойчиво комментировать мою работу.
— Опять сидишь над этими детективчиками? — говорил он, заглядывая в мой ноутбук. — Ты же умная. Тебе надо писать своё. Или хотя бы работать с серьёзной литературой.
Он говорил это с такой заботой, с таким желанием для меня лучшего, что я начинала винить себя: да, я занимаюсь ерундой, я не развиваюсь. Он же видит во мне потенциал. Я перестала рассказывать о рабочих моментах, которые прежде любила.
А потом началась история с гитарами.
Сначала он привёз пятую. Красивый, дорогой инструмент в футляре из красного дерева.
— Это инвестиция, Оль, — объяснил он, водя пальцем по грифу. — И звук у неё… ты послушай.
Он сыграл. Звук был действительно прекрасным. Гитарку поставили на специальную стойку в углу гостиной, рядом с диваном. Она была похожа на произведение искусства.
Потом была шестая. Седьмая. Они прибывали, как элегантные, молчаливые захватчики. Каждая — с историей, каждая — «уникальная возможность», «мечта любого музыканта», «невероятная по тембру». Стойки множились. Гитарные футляры, похожие на гробы для изысканных существ, выстраивались вдоль стены.
Гостиная менялась. Мой уютный хаос книг стал казаться на его фоне чем-то неопрятным, старомодным.
— Знаешь, — как-то вечером сказал Леша, обнимая меня сзади, пока я мыла посуду. — У меня есть идея, как сделать нашу гостиную по-настоящему гармоничной. Профессиональной, стильной. Место, где я смогу принимать учеников, а мы — друзей.
Я обернулась, улыбаясь: «Какая?»
— Давай твои книги уберём в кладовку. Там полно места. А здесь сделаем музыкальную зону. Полки с книгами… они визуально перегружают пространство, портят вид. А так будет чисто, минималистично. Ты же понимаешь, для музыки важна акустика, а эти книги — пылесборники, они глушат звук.
У меня в горле пересохло. «Они портят вид». Мои книги. Мои друзья, моя вселенная, моя жизнь до него.
— Но… это же мои книги, Леш. Я их постоянно перечитываю. Мне нужен к ним доступ, — выдавила я.
Он отстранился, его лицо стало серьёзным, чуть огорчённым.
— Оль, я думал, мы строим общее пространство. Для нас двоих. Ты же видишь — гитары требуют особых условий. Влажность, температура… А эти старые книжки… Они ведь и правда у тебя большинство уже прочитаны. Зачем им стоять на виду? Ты сможешь достать любую из кладовки, если очень захочешь.
Он говорил так логично, так спокойно. И в его словах снова звучала забота: о гитарах, о нашем будущем, о стиле. Моё желание оставить книги на полке стало выглядеть капризом, эгоизмом, недостатком понимания «высокого искусства».
Внутри у меня всё сжалось в холодный, тяжёлый ком. Но я видела его глаза — уверенные, настойчивые. Я вспомнила исчезнувших сов, футболку, свои сомнения в работе. Я почувствовала, как почва уходит из-под ног. Если я скажу «нет», я стану той, кто ломает «гармонию», кто не поддерживает мужчину в его деле, мещанкой, цепляющейся за хлам.
— Хорошо, — прошептала я. — Давай уберём.
На следующий день он купил огромные картонные коробки. Процесс упаковки длился весь вечер. Я брала в руки каждый том, ощущая шершавость обложки, вдыхая знакомый запах типографской краски и пыли. «Преступление и наказание» — купленное в студенчестве, с карандашными пометками на полях. Потрёпанный «Мастер и Маргарита», который пережил три переезда. Сборник Цветаевой с дарственной надписью от первой любви. Я укладывала их в коробки, как хоронила части себя. Леша помогал активно, бодро, с лёгкой улыбкой.
— Вот, видишь, как просторно сразу стало! — воскликнул он, когда последняя коробка, занимавшая почти всю кладовку, была задвинута вглубь. Он обнял меня. — Спасибо, родная. Ты умница. Теперь здесь будет настоящий творческий хаб!
Гостиная превратилась в выставочный зал музыкального магазина. Гитарные стойки, как стальные цветы, расцвели по всему периметру. Появился дорогой усилитель, педали эффектов, аккуратные стеллажи для нот и аксессуаров. Всё блестело, всё было на своих местах. Было стерильно, стильно и абсолютно бездушно. Мой диван у окна теперь стоял спиной к пустой, белой стене, где раньше жили книги. Сидя на нём, я чувствовала на себе безмолвный взгляд десятка деревянных корпусов.
Жизнь пошла по новым, негласным «пунктам». Пункт первый: тишина в доме с 14:00 до 18:00 — время уроков и репетиций. Я должна была передвигаться по квартире на цыпочках, отменять свои звонки. Пункт второй: критика моих друзей, которые «недостаточно интеллектуальны» и «тянут нас вниз». Я стала реже с ними видеться. Пункт третий: наши финансы теперь контролировал он, потому что «художник должен разбираться в потоке вдохновения, а не в скучных счетах». Я отдавала свою зарплату и получала «на карманные расходы». Пункт четвёртый: мои попытки писать прозу высмеивались как «женские романы о несуществующих проблемах». Я перестала открывать файлы.
Я превратилась в тихую, удобную тень в своём же доме. Я оправдывала его: он — творец, он устаёт, у него тонкая натура, он хочет как лучше. Моя любовь и жалость к нему (он же тоже несчастен, он же жаловался, что мир не ценит его талант по достоинству!) стали цементом, скрепляющим клетку. Апофеозом стал ужин по случаю моего дня рождения. Сорок три года. Он пригласил своих друзей-музыкантов. Я накрыла стол, надела одно из тех «красивых» платьев. Говорили в основном они — о гитарах, турах, музыке. Я молчала. Потом, когда гости разошлись, и мы остались вдвоём среди груды посуды, он потянулся за гитарой.
— Сыграю тебе на день рождения, — сказал он. Играл он прекрасно. А потом положил инструмент и сказал, глядя на меня тем пронизывающим взглядом, который когда-то сводил с ума:
— Знаешь, Оль, я тебе благодарен. Ты — идеальная женщина для такого мужчины, как я. Ты не лезешь со своими проблемами, ты не истеричка, ты создаёшь тихий, уютный тыл. Настоящая муза. Пусть и без яркого своего огня.
Он сказал это как комплимент. А я вдруг, с ледяной ясностью, осознала: он похоронил меня заживо. И поставил на моей могиле красивый памятник в виде удобной, молчаливой жены. Музы не говорят. Музы молча вдохновляют.
Кульминация наступила через месяц после того дня рождения. Леша вернулся с какого-то джем-сейшна утром, в отличном настроении. Он объявил, что заключил контракт на серию частных концертов для «очень денежной» публики и ему нужно привести себя и оборудование в идеальный порядок.
— И знаешь, — сказал он, разливая кофе, — я тут подумал. Чтобы всё работало на максимуме, нам нужно окончательно систематизировать наше бытовое соглашение. Чёткость — залог успеха. Я даже набросал небольшой меморандум. Чтобы мы оба понимали правила игры.
Он протянул мне листок А4, отпечатанный на принтере. Вверху было написано: «Принципы гармоничного сосуществования в творческом пространстве». Ниже шёл нумерованный список.
Мои глаза скользили по строчкам. Сперва я не понимала. Потом понимание стало приходить, обжигая изнутри, как глоток кислоты.
Пункт 1. Тишина в жилой зоне с 22:00 до 10:00 и с 14:00 до 18:00 обязательна. Любые бытовые шумы (стиральная машина, фен, разговоры по телефону) в эти часы запрещены.
Пункт 2. Финансовые решения, превышающие сумму 5000 руб. в месяц на личные нужды жены, согласовываются.
Пункт 3. Гостиная является суверенной территорией Творчества (гитары, оборудование, ноты). Размещение личных вещей жены (книги, рукоделие, косметика) в гостиной не допускается.
Пункт 4. Планирование совместного досуга иницируется мужем, исходя из графика работы и вдохновения. Спонтанные просьбы жены о внимании считаются деструктивными.
Пункт 5. Вопросы самореализации жены (писательство, хобби) не должны конфликтовать с приоритетами творческой карьеры мужа и атмосферой в доме.
Пункт 6. Критика в адрес мужа, его творчества или решений, выраженная в негативном ключе, приравнивается к неуважению и саботажу общего благополучия.
…
Всего было двенадцать пунктов. Двенадцать — по числу апостолов? По числу нот в октаве? Это был устав тюрьмы, где я была единственным заключённым, а он — и надзирателем, и верховным судьёй.
Я подняла на него глаза. Во рту был вкус меди.
— Ты… это серьёзно? — смогла выдавить я.
Он улыбнулся своей обаятельной, уверенной улыбкой.
— Абсолютно. Я же говорю, для чёткости. Чтобы не было недоразумений. Ты же хочешь, чтобы у меня всё получалось? Чтобы мы были успешной парой?
В тот момент во мне что-то щёлкнуло. Не громко. Тихо, как замок на потертой двери, который вдруг поддался после долгих лет ржавчины. Я увидела не красивого, уставшего творца, а маленького, напыщенного тирана, который боится мира и потому строит свою крошечную империю, где он — бог. И в этой империи моим книгам нет места. Моим мыслям нет места. Мне — нет места.
Я медленно встала из-за стола. Листок упал из моих дрожащих пальцев на пол.
— Нет, — сказала я тихо.
— Что «нет»? — не понял он, бровь поползла вверх.
— Нет, я не хочу этого. Я не хочу быть частью твоего «меморандума». Я не хочу жить по этим пунктам.
Его лицо изменилось. Улыбка исчезла. В глазах появилось холодное, стальное недоумение.
— Оля, не будь ребёнком. Это просто правила. Для порядка.
— Это правила концлагеря, Леха, — голос мой окреп. Внутри бушевал ураган из гнева, боли и странного, дикого освобождения. — И я из него ухожу.
Последующие часы и дни слились в кошмарный, но ясный сон. Его изумление сменилось гневом, потом попытками манипуляции («Ты ничего без меня не сможешь!», «Кто тебе в твои годы нужен?», «Ты губишь моё вдохновение!»), потом ледяным презрением. Я молчала. Я доставала из кладовки коробки с книгами. Они были прохладными на ощупь, пахли затхлостью. Я отвозила их на квартиру к подруге Кате, той самой, «недостаточно интеллектуальной», которая, рыдая, обняла меня и сказала: «Боже, как же я по тебе соскучилась, дура!».
Он не верил, что я уйду. Пока я не вызвала грузчиков для своего дивана, старого бабушкиного комода и тех самых коробок. Когда они вошли в гостиную, Леша стоял, прислонившись к косяку, с лицом, выражавшим оскорблённое величие.
— Ты уничтожаешь всё, что мы построили, — сказал он.
— Мы ничего не строили, — ответила я, глядя прямо на него. — Ты строил храм себе. А я была строительным раствором. Больше не буду.
Я уехала, сняв крошечную однокомнатную квартиру на окраине. Первые недели я плакала. Плакала от обиды, от страха, от ощущения пустоты. Потом пришёл гнев — яростный, очищающий. Я кричала в подушку, била кулаками по матрасу, писала длинные, злые письма, которые сразу же рвала. Катя приходила почти каждый день, заваривала чай, молча сидела рядом. Другие друзья, от которых я отдалилась, стали возвращаться в мою жизнь, будто чувствуя, что их сигнал бедствия наконец-то был услышан.
Я достала книги из коробок. Расставила их на полках, купленных в ИКЕА. Не в идеальном порядке. Просто ставила туда, где было место. И когда последний томик Цветаевой встал на своё новое, пыльное место, я села на пол и зарыдала. Не от горя. А от возвращения. Это были слезы воскрешения.
Я вернулась к своей прозе. Не для того, чтобы стать великой. А потому что мне было что сказать. Я сменила работу, ушла в онлайн-издание, где меня ценили. Жизнь медленно, со скрипом, но обретала новые очертания. Я училась заново принимать решения, тратить деньги на глупости, носить растянутые футболки и громко смеяться в своём доме. Шрамы оставались — страх громких звуков, паническая потребность всё контролировать, недоверие к комплиментам. Но это были мои шрамы, а не его оковы.
Про Лешу я не вспоминала. Специально. Это была закрытая глава.
Узнала я всё спустя почти три года. Чисто случайно. Встретила на книжной ярмарке того самого поэта, на чьей презентации мы и познакомились с Лешей. Мы разговорились за чашкой кофе. Он спросил, как я, я ответила — хорошо. Потом он, неловко помявшись, сказал:
— Ты, наверное, знаешь про Леху-то?
— Нет, — ответила я спокойно. — Мы не общаемся.
— Ну… — поэт покрутил стаканчик в руках. — История печальная. И поучительная. Он женился через полгода после вас. На своей студентке, молоденькой. Девчонка из богатой семьи. Он, говорят, сразу въехал в её шикарную квартиру в центре.
Я кивнула, не выражая интереса.
— И вот, представляешь, — продолжал поэт, — он проделал с ней тот же номер, что и с тобой, только масштабнее. Вытеснил все её вещи, обставил всё своими гитарами, какими-то дорогущими коллекционными аппаратами. Влез в её финансы, в бизнес её отца. Составил целый устав, как ей себя вести. Думал, девочка молодая, сломает.
Но он просчитался. Девчонка оказалась с характером. И папаша у неё — человек с связями и жёсткий. В один день, когда Леша был на какой-то съёмке, к нему домой приехали люди, упаковали ВСЕ его гитары, всё оборудование, все его вещи в фургон и вывезли на склад. Поменяли замки. А на стол положили документы: официальный запрет на приближение к девушке и её имуществу, иск о признании недействительными нескольких крупных переводов с её счетов (оказывается, он убедил её «инвестировать» в его «грандиозный проект» — собственную студию) и… самое главное — иск от таможни. Оказалось, часть его «коллекционных» гитар была ввезена контрабандой, без деклараций. Он этим хвастался когда-то в узком кругу, мол, ловко провернул.
Поэт сделал паузу, допивая кофе.
— В общем, его коллекцию конфисковали. Ту, что не конфисковали, пришлось продать, чтобы оплатить штрафы и суды. Девушка от него ушла, подала на развод. Слава о нём, как о жулике и тиране, разошлась по всем кругам. Никто из серьёзных музыкантов с ним больше не работает. Он даёт уроки где-то на окраине, в полуподвале, пьёт, говорят, заливает. Его лицо в соцсетях — это лицо сломленного, озлобленного старика. Ему нет ещё пятидесяти, а выглядит на все семьдесят.
Я слушала. И ждала — ждала, что внутри проснётся злорадство, торжество мести. Но его не было. Было другое. Глубокое, тихое, бездонное чувство… справедливости. Не той, которую вершат суды, а той, которая исходит из самой ткани бытия. Он построил свою жизнь на принципах захвата, контроля и унижения. И в итоге сам попал в свою же идеально спроектированную ловушку. Его же жадность, его же мания величия, его же цинизм обернулись против него. Он стал жертвой собственных «пунктов».
— Жалко? — спросила я.
Поэт задумался. — Нет. Не жалко. Просто… назидательно. Как в старой пьесе. Всё возвращается.
Мы попрощались. Я пошла по осенним улицам, шурша листьями. Я думала о том, как странно устроен мир. Я не желала ему зла. Я просто ушла, чтобы спасти себя. А его наказала не я. Его наказала его собственная тёмная, уродливая сущность. В этом была какая-то высшая, безличная справедливость.
Я пришла домой, в свою маленькую, шумную квартиру. За окном горели огни, слышался смех соседей. Я подошла к своим полкам, провела рукой по корешкам книг. Они стояли криво, нестройно. Некоторые лежали на боку. На одной полке плюшевый совёнок, подарок Кати, мирно соседствовал с томом Хемингуэя.
Я вздохнула. Глубоко. И впервые за долгое время почувствовала не просто покой, а нечто большее — чувство полного, безраздельного права на свою жизнь. Со всеми её книгами, старыми футболками, неидеальным порядком, слезами и смехом.
Я была дома. И это больше никто и никогда не мог у меня отнять.