Найти в Дзене
Нектарин

Ты башкой думал когда привез сюда свою лежачую мать без предупреждения рассчитываешь что я брошу работу и буду за ней ухаживать сутками

Зимой звуки за стеной становятся громче. Сквозь батарею слышно, как ругаются соседи, как кто‑то ставит чайник, как хлопают двери. Моя однокомнатная клетка будто сжимается от этого гулкого хора, и я спасаюсь только привычным порядком: всё по местам, чашка к чашке, бумаги разложены по стопкам. Вечером я обычно сижу за столом, доем остывшую гречку и проверяю почту по работе, прикидывая, сколько ещё успею сделать до сна. В тот день тоже всё шло по привычному кругу. За окном валил снег, трамвай звенел так, будто под окнами, хотя рельсы через два квартала. Я как раз переписывалась с коллегой, на завтра назначено важное обсуждение, от которого зависело, смогу ли я выбраться в отпуск хотя бы на несколько дней весной. Звонок в дверь резанул так громко, что я чуть не пролила чай. Первый раз — коротко, второй — настойчиво, с нарастающим звоном. Я машинально посмотрела на часы, стрелки перевалили за десятый час. В это время ко мне никто не приходит. Никогда. — Сейчас, — крикнула я, хотя в коридоре

Зимой звуки за стеной становятся громче. Сквозь батарею слышно, как ругаются соседи, как кто‑то ставит чайник, как хлопают двери. Моя однокомнатная клетка будто сжимается от этого гулкого хора, и я спасаюсь только привычным порядком: всё по местам, чашка к чашке, бумаги разложены по стопкам. Вечером я обычно сижу за столом, доем остывшую гречку и проверяю почту по работе, прикидывая, сколько ещё успею сделать до сна.

В тот день тоже всё шло по привычному кругу. За окном валил снег, трамвай звенел так, будто под окнами, хотя рельсы через два квартала. Я как раз переписывалась с коллегой, на завтра назначено важное обсуждение, от которого зависело, смогу ли я выбраться в отпуск хотя бы на несколько дней весной.

Звонок в дверь резанул так громко, что я чуть не пролила чай. Первый раз — коротко, второй — настойчиво, с нарастающим звоном. Я машинально посмотрела на часы, стрелки перевалили за десятый час. В это время ко мне никто не приходит. Никогда.

— Сейчас, — крикнула я, хотя в коридоре и так было пусто.

Приоткрыла дверь на цепочку, и меня окатило холодом из подъезда. На площадке стоял Игорь. Щёки красные, глаза блестят, за спиной какой‑то мужчина в серой форме, за ними в проёме лестничной клетки маячила каталка. На каталке — тусклый серый одеял, знакомый силуэт.

У меня внутри всё провалилось.

— Открывай, замёрзли же, — Игорь ухватился за дверь. — Мать привёз. Сейчас внесём.

— В каком смысле — привёз? — голос сорвался на шёпот. — Ты… ты что делаешь?

— Так всем лучше будет, — быстро заговорил он, толкая дверь. — В больнице сказали, ей нужен домашний уход. Ты же дома работаешь, пока посидишь с ней, а я всё порешаю, документы, очередь…

Дверь дёрнул санит… мужчина в форме, цепочка звякнула, чуть не вырвалась из стены.

— Не смей! — я захлопнула дверь, щёлкнула замком и только потом сорвала цепочку. Открыла настежь, перекрывая проход собой. — Ты головой думал, когда решил превратить мою квартиру в палату? У меня здесь не богадельня. У меня работа. Я не собираюсь сутками ухаживать за лежачей.

Он вздохнул, как будто устал, как будто это ему сейчас тяжело.

— Лида, не начинай, — сказал мягким, почти чужим голосом. — Она же… ты видела бы её там. Одна. Она тебя растила одна, помнишь? Ты всегда упрекала, что ей на тебя времени не хватало, вот сейчас… шанс вернуть.

Меня перекосило.

— Шанс? — я даже рассмеялась. — Шанс снова стать подстилкой для всех её капризов? Ты прекрасно знаешь, что я живу одна и вытягиваю это жильё сама. Я не могу бросить работу. Я не обязана.

Он уже махнул мужчине за спиной:

— Несём. Она тяжёлая, на лестнице не развернуться.

Каталку протиснули мимо меня так, будто меня здесь не существовало. Запах больницы — хлорка, лекарство, кислота пота — мгновенно забил мой привычный аромат чая и стирального порошка. Мать лежала с закрытыми глазами, рот полуоткрыт, седые волосы прилипли ко лбу.

— Уберите её, — прошептала я, но голос утонул в шуршании одеяла.

Они внесли её в комнату, встали посреди моего единственного пространства, где вместо шкафа — стеллаж с папками, вместо прикроватной тумбочки — стопка рабочих папок. Мужчина ловко переложил мать на мою кровать. Мою. Ту самую, на которой я позволяла себе хотя бы ночью чувствовать, что живу отдельно.

— Вот, — Игорь сунул мне в руки пухлую папку. — Здесь все бумаги. Я оформил её на твой адрес, так сказали сделать, чтобы участковая врач приходила. Я на пару дней исчезну, нужно срочно по делам, но ты не переживай, я всё устрою. Может, в платный дом ухода получится, но пока…

— Ты что, совсем… — я почувствовала, как подступают слёзы, и сдержалась. — Как ты мог оформить её на мой адрес, не спросив меня?

— А кто, Лид? Я? У меня двое детей, ты знаешь. Мы живём в двухкомнатной, куда я её положу? На кухню? Ты одна, у тебя спокойная жизнь, работа, которую можно из дома делать. Тебе проще.

Это «тебе проще» ударило больнее всего. Столько лет я выстраивала свою жизнь, как крепость: смена за сменой, подработки, чтобы купить этот угол, чтобы никто не имел права сюда являться без спроса. Чтобы мамино «ты должна» осталось в прошлом.

— Вон, — тихо сказала я. — Уходи.

Он на секунду замялся, прошёл в комнату, наклонился к матери, погладил по руке. Та не шевельнулась. Потом развернулся, уже в коридоре сунул мне связку ключей и шепнул:

— Ты не бросай её. Как‑нибудь выкрутимся. Я буду на связи.

Дверь за ним хлопнула, и стало так тихо, что я услышала собственное дыхание.

Телефон завибрировал. Руководитель спрашивал, где материалы, которые я обещала выслать ещё днём. Я уставилась на экран, а потом взгляд сам скользнул в сторону комнаты. Там, на моей кровати, чужое тяжёлое дыхание, редкое, хриплое. Запах лекарств, смешанный с моим дешёвым кремом для рук.

Первую ночь я не спала. Сначала пыталась разобраться с лекарствами: пузырьки, таблетки, расписание, написанное врачом мельчайшим почерком. Руки дрожали. Я несколько раз звонила по номеру на карточке, спрашивала, можно ли дать то, другое. Мне отвечали сухо и торопливо. В какой‑то момент мать застонала и начала что‑то бормотать, зовя меня детским именем, которым меня дразнили во дворе. Я стояла над ней, сжимала ложку, не зная, как перевернуть, чтобы не навредить.

Утром позвонили из моего учреждения, голос у секретаря был холодный, как февральский лёд: если материалы не будут готовы, срывается всё дело, а за срыв отвечать мне. Я промямлила что‑то про семейные обстоятельства, про то, что мне нужно пару дней. В ответ — выдох, пауза:

— Пара дней — это максимум. Мы на тебя рассчитываем.

Днём пришли соседи. Снизу — тётя Зоя, в засаленном халате, с привычным любопытством в глазах.

— Ой, Лидочка, маму привезли? Надо же… А чего сразу не сказала? Если что, я тебе подскажу, у меня свёкор так лежал, я всё знаю.

От неё пахло супом и нафталином. Она стояла на пороге, вытягивая шею, пытаясь заглянуть в комнату. Я повисла на дверном косяке, прикрывая проход.

— Спасибо, тётя Зоя, разберусь, — выдавила я.

К вечеру пришла женщина из социальной службы. Строгий взгляд, аккуратная папка под мышкой.

— Так, — сказала, оглядывая мою крошечную кухню и кровать, до половины занятую телом матери. — Ситуация понятна. Либо семья организует уход: сиделка, по очереди дежурства, как‑то. Либо мы будем ходатайствовать о переводе в государственное учреждение. Одной вам будет тяжело.

Я хотела закричать: «Отправляйте её куда хотите, только не сюда». Но слова застряли. Перед глазами всплыло: я, подросток, стою у раковины по локоть в грязной воде, а мать за спиной шепчет: «Вот Игорёк у меня золотой, не то что ты. Он устанет — я его пожалею. А ты сильная, ты справишься». Игорь в это время сидит на диване, ногами по подушке, обжёвывая пирожок. Ему всё можно, мне — всё надо.

Вечер перетёк в ночь. Игорь не позвонил. Его телефон молчал, короткие гудки, потом тишина. Мать бредила, то затихая, то вдруг вскидываясь и зовя меня тем старым, противным уменьшительным именем. Я металась между комнатой и кухней, чайник кипел и остывал, так ни разу не дойдя до кружки.

К полуночи я села на табурет в коридоре. Отсюда было видно сразу всё: щель между дверью и полом, где тянуло ледяным сквозняком, и край моей кровати, на которой лежала мать. В руке — телефон. На экране высветился найденный днём номер частного пансионата, куда берут тяжёлых больных. Палец завис над кнопкой вызова.

Если я нажму, моя жизнь, может быть, останется моей. Если не нажму — её опять поставили на кон. Без моего согласия. Как тогда, когда мне сказали: «Ты же девочка, ты потерпишь, подождёшь, уступишь».

Мать застонала, тонко, по‑детски. Я поднялась, сделала шаг к комнате, потом замерла между дверью и кроватью. Телефон нагрелся в ладони, экран погас, и в темноте остался только её голос, шепчущий моё старое имя.

Дни потекли, как мутная вода из старого крана: одинаковые, липкие, бесконечные. Утро начиналось с запаха мочи, лекарств и старого тела. Подмыть, перевернуть, натянуть чистую простыню, которая через пару часов снова становилась влажной и смятой. Ложка каши, таблетка, ещё таблетка. Мать захлёбывалась, кашляла, смотрела сквозь меня, а потом вдруг узнавание вспыхивало в глазах.

— Доченька… — шептала она. — Ты у меня сильная… ты справишься…

Я стискивала зубы. В голове стучало: «Кто тебе сказал, что я хочу справляться? Кто вообще спрашивал, хочу ли я?»

Телефон звонил постоянно. Соцслужбы, учреждение, соседи. От начальника звонили почти каждый день. Секретарь уже не скрывала раздражения:

— Лида, у нас всё горит. Начальник в ярости. Если отчёты не будут готовы к конце недели, тебя попросту заменят. Семейные обстоятельства — это, конечно, трогательно, но мы же не благотворительная организация.

К вечеру я, уткнувшись лбом в кухонный шкафчик, набрала номер частной сиделки. Голос у женщины был ровный, усталый.

— Сколько это будет стоить? — спросила я, чувствуя, как горло пересыхает.

Она без пауз перечислила сумму за месяц. Я представила свои выплаты, коммунальные, лекарства, еду. Мир качнулся. За такие деньги я могла бы снимать отдельную квартиру, жить одна, без этой кровати, впившейся в мою комнату, без запаха мази и кислого пота.

— Понимаю, — сказала сиделка, когда я замолчала. — Но дешевле просто не бывает. Это тяжёлый труд.

Тяжёлый труд. Слова прозвучали, как издёвка. Я повесила трубку и пошла менять очередную простыню.

Из соцслужбы пришёл мужчина с папкой. Заполнил кучу бумаг, не поднимая толком глаз.

— По нормам мы можем выделить несколько часов помощи в неделю, — сообщил он. — Это максимум. Всё остальное — силами семьи.

— Мне этого мало, — сказала я. Голос звучал чужим. — Я одна.

Он пожал плечами, будто говорил о погоде:

— У вас есть брат. В документах он указан.

Именно тогда я полезла в старый шкаф, в ящик, где мать хранила бумаги. Пахнуло пылью и нафталином. Папка с документами была тяжёлой, края потрёпанные. Я нашла выписки, свидетельства, какие‑то расписки с чужими подписями. Имя Игоря всплывало то там, то здесь: поручитель, гарант, получатель. Только вот последняя бумага была совсем свежей, с синей печатью. В графе «ответственный родственник» значилась я. Только я.

Я долго сидела на полу, сжав листок в пальцах. Значит, он не только привёз её, как ненужную вещь, но ещё и подложил мне под дверь юридическую ловушку. Тихо, по‑семейному. Без разговоров, без выбора.

Когда вечером мать застонала и начала звать меня, я зашла в комнату уже на пределе. Она подняла мутные глаза:

— Лидочка… прости меня… я тебя в детстве обижала… Ты же у меня самая лучшая…

— Замолчи, — выдохнула я. — Пожалуйста, замолчи.

Она моргнула, губы задрожали.

— Я… я без тебя пропаду… Ты же не бросишь маму…

— А меня кто не бросил? — сорвалось. — Когда я ночами сидела с твоим отцом, ты где была? Когда Игорь бегал по двору, а я мыла за всеми, ты кому спасибо говорила? Ты хоть раз подумала, чего я хочу?

Мать заплакала, хлюпая, как ребёнок. Я почувствовала, как во мне поднимается волна вины, но остановить себя уже не могла. Слова сыпались, как стеклянные осколки. Про то, что я всегда должна, что моя жизнь — вечная подмена, вечная дежурная тряпка.

Посреди этого звякнул телефон. Номер бухгалтерии.

— Лидия Сергеевна, — сухой голос. — У нас указание руководства. Либо вы со следующей недели выходите в полном объёме, без этих ваших «если» и «вдруг», либо мы закрываем вашу ставку. У нас уже есть желающие.

Я посмотрела на мать, на миску с остывшей кашей, на подгузники, сваленные в угол. Ощущение было такое, будто меня раздвигают в разные стороны за руки и ноги. Где‑то между этим разрывом звучал голос Игоря: «Ты же у нас сильная, ты справишься».

Ночью, когда мать снова застонала, я поняла, что дошла до края. Набрала номер «скорой», голос дрожал, но текст я уже заранее прокручивала в голове: тяжёлый больной, дома нет условий, прошу оформить перевод в учреждение.

Пока мы ждали, я сидела возле её кровати. Мать вдруг пришла в редкую ясность, схватила меня за руку, так крепко, что косточки заныли.

— Доченька… не выбрасывай меня… не сдавай меня… пожалуйста…

В глазах у неё был такой животный страх, что у меня перехватило дыхание. Я резко поднялась, зашагала по комнате туда‑сюда. В груди что‑то сорвалось, вырвалось в крик.

— А меня кто не выбрасывал? Кто меня спросил, когда ты его ко мне привезла? Ты башкой думал, когда привёз сюда свою лежачую мать без предупреждения? Ты рассчитываешь, что я брошу работу и буду за ней ухаживать сутками? У меня здесь не богадельня!

Я кричала не только ей, я кричала всем сразу: брату, начальству, этим спокойным людям с папками.

Когда приехала бригада, запах лекарств смешался с холодным воздухом из подъезда. Врачи осмотрели мать, переглянулись.

— Состояние тяжёлое, но стабильное. Решайте: либо госпитализация, либо дома, с уходом, — сказал один, устало.

Я достала телефон и при них набрала Игоря. Во мне уже выросла какая‑то новая твёрдость.

— Громкую связь включите, — попросила я врача. Тот удивился, но кивнул.

Игорь взял трубку не сразу, голос был сонный, раздражённый:

— Чего тебе?

— Слушай сюда, — сказала я, чувствуя, как дрожь в руках сменяется холодом. — Сейчас здесь бригада. Если ты думаешь, что я буду одна таскать твою мать, пока ты делаешь вид, что ничего не знаешь, ты ошибаешься. Либо ты прямо сейчас включаешься, либо я иду в суд, в соцзащиту и дальше по всем инстанциям. И, поверь, твоё имя там прозвучит так, что тебе мало не покажется.

— Да ты… — начал он, но врач наклонился к телефону:

— Молодой человек, ваша подпись стоит в бумагах. Если откажетесь, будут последствия. Вас могут обязать участвовать в расходах через службу приставов.

Я не дала брату опомниться. Пока он рычал что‑то в трубку, я уже набирала номер районной администрации, потом при враче требовала соединить меня с отделом соцзащиты.

— Записывайте, — говорила я, чувствуя, как внутри что‑то наконец‑то встаёт на место. — Я официально прошу перераспределить ответственность. Я не отказываюсь от матери, но я не могу и не буду одна нести эту ношу. У меня работа, у меня своя жизнь. Я требую положенный нам пакет помощи и участия всех родственников. И если вы будете делать вид, что ничего не происходит, я пожалуюсь дальше, в прокуратуру.

Слова «пожалуюсь в прокуратуру» прозвучали громко даже для меня самой. Врач удивлённо поднял брови, мать тихо всхлипнула, вцепившись в одеяло. Я впервые не оправдывалась, не просила, не объясняла. Я ставила условия.

Потом были недели беготни по кабинетам, очереди под облезлыми стенами, унизительные разговоры с женщинами, у которых на лице было написано: «Нам всем тяжело, но кто ты такая, чтобы качать права?» Я писала заявления, носила справки, добивалась комиссий. Брат пытался сначала спрятаться, потом орал в трубку, что у него «самому жизнь, между прочим». Я спокойно повторяла про суд и приставов. Через какое‑то время мне позвонили из службы, и голос уже был заметно мягче:

— Ваш брат согласился участвовать в оплате профессиональной сиделки. Несколько часов в день.

Соцслужбы выделили ещё немного помощи. Ко мне стали приходить женщины в синих халатах, пахнущие мылом и хлоркой. Они молча подмывали, меняли простыни, кормили. В эти часы я садилась за стол и работала, подгоняя отчёты. На работе мы договорились о неполном дне и частичной надомной форме. Денег стало меньше, но у меня появилось время, которым я могла хоть как‑то управлять сама.

С матерью мы жили, как по тонкому льду. В её редкие ясные минуты она то шептала: «Прости меня, я всё испортила», то начинала жалиться, что я стала холодной, что «раньше ты была мягче». Я уже не бросалась оправдываться. Просто отвечала:

— Я не холодная. Я живая. И я больше не буду удобной.

Прошло несколько месяцев. Она угасала, как лампочка, в которой перегорает нить: вспышка, темнота, редкий слабый свет. В последний день комната была наполнена запахом лекарств и чего‑то сладко‑тяжёлого, как будто воздух сам устал. Я сидела рядом, держала её за руку, и во мне не было ни прежней вины, ни возвращающегося детского страха. Было только тихое понимание: я сделала всё, что могла, но не отдала себя всю, до последней крошки.

Когда всё кончилось, я стояла в пустой квартире. Стены казались голыми, хотя мебель стояла на своих местах. Кровать убрали, на полу остался прямоугольник более чистого линолеума. Пахло лекарствами и свежим воздухоочистителем, который я поставила, чтобы выбить этот больничный дух.

Я достала ту самую папку. Бумаги шуршали, некоторые уже потеряли смысл: справки, разрешения, согласия. Те листки, где я значилась «ответственным родственником», я долго держала в руках, а потом разорвала пополам, ещё раз и ещё, пока в руках не осталась горсть бумажного мусора. Я выбрасывала не мать и не прошлое. Я выбрасывала роль вечной жертвы, на которую меня записали без права выбора.

Сидя на табурете посреди этой странно тихой комнаты, я мысленно обратилась ко всем, кто когда‑то решал за меня: к брату, к родне, к начальникам, к этим деловитым людям из учреждений.

Если ещё раз кто‑то попытается принести в мой дом чужую ношу без спроса, ответ будет не жалость, а твёрдое: «Решай этот вопрос сам или плати по полной».

Я наконец‑то поверила, что имею право так сказать.