Зимой звуки за стеной становятся громче. Сквозь батарею слышно, как ругаются соседи, как кто‑то ставит чайник, как хлопают двери. Моя однокомнатная клетка будто сжимается от этого гулкого хора, и я спасаюсь только привычным порядком: всё по местам, чашка к чашке, бумаги разложены по стопкам. Вечером я обычно сижу за столом, доем остывшую гречку и проверяю почту по работе, прикидывая, сколько ещё успею сделать до сна.
В тот день тоже всё шло по привычному кругу. За окном валил снег, трамвай звенел так, будто под окнами, хотя рельсы через два квартала. Я как раз переписывалась с коллегой, на завтра назначено важное обсуждение, от которого зависело, смогу ли я выбраться в отпуск хотя бы на несколько дней весной.
Звонок в дверь резанул так громко, что я чуть не пролила чай. Первый раз — коротко, второй — настойчиво, с нарастающим звоном. Я машинально посмотрела на часы, стрелки перевалили за десятый час. В это время ко мне никто не приходит. Никогда.
— Сейчас, — крикнула я, хотя в коридоре и так было пусто.
Приоткрыла дверь на цепочку, и меня окатило холодом из подъезда. На площадке стоял Игорь. Щёки красные, глаза блестят, за спиной какой‑то мужчина в серой форме, за ними в проёме лестничной клетки маячила каталка. На каталке — тусклый серый одеял, знакомый силуэт.
У меня внутри всё провалилось.
— Открывай, замёрзли же, — Игорь ухватился за дверь. — Мать привёз. Сейчас внесём.
— В каком смысле — привёз? — голос сорвался на шёпот. — Ты… ты что делаешь?
— Так всем лучше будет, — быстро заговорил он, толкая дверь. — В больнице сказали, ей нужен домашний уход. Ты же дома работаешь, пока посидишь с ней, а я всё порешаю, документы, очередь…
Дверь дёрнул санит… мужчина в форме, цепочка звякнула, чуть не вырвалась из стены.
— Не смей! — я захлопнула дверь, щёлкнула замком и только потом сорвала цепочку. Открыла настежь, перекрывая проход собой. — Ты головой думал, когда решил превратить мою квартиру в палату? У меня здесь не богадельня. У меня работа. Я не собираюсь сутками ухаживать за лежачей.
Он вздохнул, как будто устал, как будто это ему сейчас тяжело.
— Лида, не начинай, — сказал мягким, почти чужим голосом. — Она же… ты видела бы её там. Одна. Она тебя растила одна, помнишь? Ты всегда упрекала, что ей на тебя времени не хватало, вот сейчас… шанс вернуть.
Меня перекосило.
— Шанс? — я даже рассмеялась. — Шанс снова стать подстилкой для всех её капризов? Ты прекрасно знаешь, что я живу одна и вытягиваю это жильё сама. Я не могу бросить работу. Я не обязана.
Он уже махнул мужчине за спиной:
— Несём. Она тяжёлая, на лестнице не развернуться.
Каталку протиснули мимо меня так, будто меня здесь не существовало. Запах больницы — хлорка, лекарство, кислота пота — мгновенно забил мой привычный аромат чая и стирального порошка. Мать лежала с закрытыми глазами, рот полуоткрыт, седые волосы прилипли ко лбу.
— Уберите её, — прошептала я, но голос утонул в шуршании одеяла.
Они внесли её в комнату, встали посреди моего единственного пространства, где вместо шкафа — стеллаж с папками, вместо прикроватной тумбочки — стопка рабочих папок. Мужчина ловко переложил мать на мою кровать. Мою. Ту самую, на которой я позволяла себе хотя бы ночью чувствовать, что живу отдельно.
— Вот, — Игорь сунул мне в руки пухлую папку. — Здесь все бумаги. Я оформил её на твой адрес, так сказали сделать, чтобы участковая врач приходила. Я на пару дней исчезну, нужно срочно по делам, но ты не переживай, я всё устрою. Может, в платный дом ухода получится, но пока…
— Ты что, совсем… — я почувствовала, как подступают слёзы, и сдержалась. — Как ты мог оформить её на мой адрес, не спросив меня?
— А кто, Лид? Я? У меня двое детей, ты знаешь. Мы живём в двухкомнатной, куда я её положу? На кухню? Ты одна, у тебя спокойная жизнь, работа, которую можно из дома делать. Тебе проще.
Это «тебе проще» ударило больнее всего. Столько лет я выстраивала свою жизнь, как крепость: смена за сменой, подработки, чтобы купить этот угол, чтобы никто не имел права сюда являться без спроса. Чтобы мамино «ты должна» осталось в прошлом.
— Вон, — тихо сказала я. — Уходи.
Он на секунду замялся, прошёл в комнату, наклонился к матери, погладил по руке. Та не шевельнулась. Потом развернулся, уже в коридоре сунул мне связку ключей и шепнул:
— Ты не бросай её. Как‑нибудь выкрутимся. Я буду на связи.
Дверь за ним хлопнула, и стало так тихо, что я услышала собственное дыхание.
Телефон завибрировал. Руководитель спрашивал, где материалы, которые я обещала выслать ещё днём. Я уставилась на экран, а потом взгляд сам скользнул в сторону комнаты. Там, на моей кровати, чужое тяжёлое дыхание, редкое, хриплое. Запах лекарств, смешанный с моим дешёвым кремом для рук.
Первую ночь я не спала. Сначала пыталась разобраться с лекарствами: пузырьки, таблетки, расписание, написанное врачом мельчайшим почерком. Руки дрожали. Я несколько раз звонила по номеру на карточке, спрашивала, можно ли дать то, другое. Мне отвечали сухо и торопливо. В какой‑то момент мать застонала и начала что‑то бормотать, зовя меня детским именем, которым меня дразнили во дворе. Я стояла над ней, сжимала ложку, не зная, как перевернуть, чтобы не навредить.
Утром позвонили из моего учреждения, голос у секретаря был холодный, как февральский лёд: если материалы не будут готовы, срывается всё дело, а за срыв отвечать мне. Я промямлила что‑то про семейные обстоятельства, про то, что мне нужно пару дней. В ответ — выдох, пауза:
— Пара дней — это максимум. Мы на тебя рассчитываем.
Днём пришли соседи. Снизу — тётя Зоя, в засаленном халате, с привычным любопытством в глазах.
— Ой, Лидочка, маму привезли? Надо же… А чего сразу не сказала? Если что, я тебе подскажу, у меня свёкор так лежал, я всё знаю.
От неё пахло супом и нафталином. Она стояла на пороге, вытягивая шею, пытаясь заглянуть в комнату. Я повисла на дверном косяке, прикрывая проход.
— Спасибо, тётя Зоя, разберусь, — выдавила я.
К вечеру пришла женщина из социальной службы. Строгий взгляд, аккуратная папка под мышкой.
— Так, — сказала, оглядывая мою крошечную кухню и кровать, до половины занятую телом матери. — Ситуация понятна. Либо семья организует уход: сиделка, по очереди дежурства, как‑то. Либо мы будем ходатайствовать о переводе в государственное учреждение. Одной вам будет тяжело.
Я хотела закричать: «Отправляйте её куда хотите, только не сюда». Но слова застряли. Перед глазами всплыло: я, подросток, стою у раковины по локоть в грязной воде, а мать за спиной шепчет: «Вот Игорёк у меня золотой, не то что ты. Он устанет — я его пожалею. А ты сильная, ты справишься». Игорь в это время сидит на диване, ногами по подушке, обжёвывая пирожок. Ему всё можно, мне — всё надо.
Вечер перетёк в ночь. Игорь не позвонил. Его телефон молчал, короткие гудки, потом тишина. Мать бредила, то затихая, то вдруг вскидываясь и зовя меня тем старым, противным уменьшительным именем. Я металась между комнатой и кухней, чайник кипел и остывал, так ни разу не дойдя до кружки.
К полуночи я села на табурет в коридоре. Отсюда было видно сразу всё: щель между дверью и полом, где тянуло ледяным сквозняком, и край моей кровати, на которой лежала мать. В руке — телефон. На экране высветился найденный днём номер частного пансионата, куда берут тяжёлых больных. Палец завис над кнопкой вызова.
Если я нажму, моя жизнь, может быть, останется моей. Если не нажму — её опять поставили на кон. Без моего согласия. Как тогда, когда мне сказали: «Ты же девочка, ты потерпишь, подождёшь, уступишь».
Мать застонала, тонко, по‑детски. Я поднялась, сделала шаг к комнате, потом замерла между дверью и кроватью. Телефон нагрелся в ладони, экран погас, и в темноте остался только её голос, шепчущий моё старое имя.
Дни потекли, как мутная вода из старого крана: одинаковые, липкие, бесконечные. Утро начиналось с запаха мочи, лекарств и старого тела. Подмыть, перевернуть, натянуть чистую простыню, которая через пару часов снова становилась влажной и смятой. Ложка каши, таблетка, ещё таблетка. Мать захлёбывалась, кашляла, смотрела сквозь меня, а потом вдруг узнавание вспыхивало в глазах.
— Доченька… — шептала она. — Ты у меня сильная… ты справишься…
Я стискивала зубы. В голове стучало: «Кто тебе сказал, что я хочу справляться? Кто вообще спрашивал, хочу ли я?»
Телефон звонил постоянно. Соцслужбы, учреждение, соседи. От начальника звонили почти каждый день. Секретарь уже не скрывала раздражения:
— Лида, у нас всё горит. Начальник в ярости. Если отчёты не будут готовы к конце недели, тебя попросту заменят. Семейные обстоятельства — это, конечно, трогательно, но мы же не благотворительная организация.
К вечеру я, уткнувшись лбом в кухонный шкафчик, набрала номер частной сиделки. Голос у женщины был ровный, усталый.
— Сколько это будет стоить? — спросила я, чувствуя, как горло пересыхает.
Она без пауз перечислила сумму за месяц. Я представила свои выплаты, коммунальные, лекарства, еду. Мир качнулся. За такие деньги я могла бы снимать отдельную квартиру, жить одна, без этой кровати, впившейся в мою комнату, без запаха мази и кислого пота.
— Понимаю, — сказала сиделка, когда я замолчала. — Но дешевле просто не бывает. Это тяжёлый труд.
Тяжёлый труд. Слова прозвучали, как издёвка. Я повесила трубку и пошла менять очередную простыню.
Из соцслужбы пришёл мужчина с папкой. Заполнил кучу бумаг, не поднимая толком глаз.
— По нормам мы можем выделить несколько часов помощи в неделю, — сообщил он. — Это максимум. Всё остальное — силами семьи.
— Мне этого мало, — сказала я. Голос звучал чужим. — Я одна.
Он пожал плечами, будто говорил о погоде:
— У вас есть брат. В документах он указан.
Именно тогда я полезла в старый шкаф, в ящик, где мать хранила бумаги. Пахнуло пылью и нафталином. Папка с документами была тяжёлой, края потрёпанные. Я нашла выписки, свидетельства, какие‑то расписки с чужими подписями. Имя Игоря всплывало то там, то здесь: поручитель, гарант, получатель. Только вот последняя бумага была совсем свежей, с синей печатью. В графе «ответственный родственник» значилась я. Только я.
Я долго сидела на полу, сжав листок в пальцах. Значит, он не только привёз её, как ненужную вещь, но ещё и подложил мне под дверь юридическую ловушку. Тихо, по‑семейному. Без разговоров, без выбора.
Когда вечером мать застонала и начала звать меня, я зашла в комнату уже на пределе. Она подняла мутные глаза:
— Лидочка… прости меня… я тебя в детстве обижала… Ты же у меня самая лучшая…
— Замолчи, — выдохнула я. — Пожалуйста, замолчи.
Она моргнула, губы задрожали.
— Я… я без тебя пропаду… Ты же не бросишь маму…
— А меня кто не бросил? — сорвалось. — Когда я ночами сидела с твоим отцом, ты где была? Когда Игорь бегал по двору, а я мыла за всеми, ты кому спасибо говорила? Ты хоть раз подумала, чего я хочу?
Мать заплакала, хлюпая, как ребёнок. Я почувствовала, как во мне поднимается волна вины, но остановить себя уже не могла. Слова сыпались, как стеклянные осколки. Про то, что я всегда должна, что моя жизнь — вечная подмена, вечная дежурная тряпка.
Посреди этого звякнул телефон. Номер бухгалтерии.
— Лидия Сергеевна, — сухой голос. — У нас указание руководства. Либо вы со следующей недели выходите в полном объёме, без этих ваших «если» и «вдруг», либо мы закрываем вашу ставку. У нас уже есть желающие.
Я посмотрела на мать, на миску с остывшей кашей, на подгузники, сваленные в угол. Ощущение было такое, будто меня раздвигают в разные стороны за руки и ноги. Где‑то между этим разрывом звучал голос Игоря: «Ты же у нас сильная, ты справишься».
Ночью, когда мать снова застонала, я поняла, что дошла до края. Набрала номер «скорой», голос дрожал, но текст я уже заранее прокручивала в голове: тяжёлый больной, дома нет условий, прошу оформить перевод в учреждение.
Пока мы ждали, я сидела возле её кровати. Мать вдруг пришла в редкую ясность, схватила меня за руку, так крепко, что косточки заныли.
— Доченька… не выбрасывай меня… не сдавай меня… пожалуйста…
В глазах у неё был такой животный страх, что у меня перехватило дыхание. Я резко поднялась, зашагала по комнате туда‑сюда. В груди что‑то сорвалось, вырвалось в крик.
— А меня кто не выбрасывал? Кто меня спросил, когда ты его ко мне привезла? Ты башкой думал, когда привёз сюда свою лежачую мать без предупреждения? Ты рассчитываешь, что я брошу работу и буду за ней ухаживать сутками? У меня здесь не богадельня!
Я кричала не только ей, я кричала всем сразу: брату, начальству, этим спокойным людям с папками.
Когда приехала бригада, запах лекарств смешался с холодным воздухом из подъезда. Врачи осмотрели мать, переглянулись.
— Состояние тяжёлое, но стабильное. Решайте: либо госпитализация, либо дома, с уходом, — сказал один, устало.
Я достала телефон и при них набрала Игоря. Во мне уже выросла какая‑то новая твёрдость.
— Громкую связь включите, — попросила я врача. Тот удивился, но кивнул.
Игорь взял трубку не сразу, голос был сонный, раздражённый:
— Чего тебе?
— Слушай сюда, — сказала я, чувствуя, как дрожь в руках сменяется холодом. — Сейчас здесь бригада. Если ты думаешь, что я буду одна таскать твою мать, пока ты делаешь вид, что ничего не знаешь, ты ошибаешься. Либо ты прямо сейчас включаешься, либо я иду в суд, в соцзащиту и дальше по всем инстанциям. И, поверь, твоё имя там прозвучит так, что тебе мало не покажется.
— Да ты… — начал он, но врач наклонился к телефону:
— Молодой человек, ваша подпись стоит в бумагах. Если откажетесь, будут последствия. Вас могут обязать участвовать в расходах через службу приставов.
Я не дала брату опомниться. Пока он рычал что‑то в трубку, я уже набирала номер районной администрации, потом при враче требовала соединить меня с отделом соцзащиты.
— Записывайте, — говорила я, чувствуя, как внутри что‑то наконец‑то встаёт на место. — Я официально прошу перераспределить ответственность. Я не отказываюсь от матери, но я не могу и не буду одна нести эту ношу. У меня работа, у меня своя жизнь. Я требую положенный нам пакет помощи и участия всех родственников. И если вы будете делать вид, что ничего не происходит, я пожалуюсь дальше, в прокуратуру.
Слова «пожалуюсь в прокуратуру» прозвучали громко даже для меня самой. Врач удивлённо поднял брови, мать тихо всхлипнула, вцепившись в одеяло. Я впервые не оправдывалась, не просила, не объясняла. Я ставила условия.
Потом были недели беготни по кабинетам, очереди под облезлыми стенами, унизительные разговоры с женщинами, у которых на лице было написано: «Нам всем тяжело, но кто ты такая, чтобы качать права?» Я писала заявления, носила справки, добивалась комиссий. Брат пытался сначала спрятаться, потом орал в трубку, что у него «самому жизнь, между прочим». Я спокойно повторяла про суд и приставов. Через какое‑то время мне позвонили из службы, и голос уже был заметно мягче:
— Ваш брат согласился участвовать в оплате профессиональной сиделки. Несколько часов в день.
Соцслужбы выделили ещё немного помощи. Ко мне стали приходить женщины в синих халатах, пахнущие мылом и хлоркой. Они молча подмывали, меняли простыни, кормили. В эти часы я садилась за стол и работала, подгоняя отчёты. На работе мы договорились о неполном дне и частичной надомной форме. Денег стало меньше, но у меня появилось время, которым я могла хоть как‑то управлять сама.
С матерью мы жили, как по тонкому льду. В её редкие ясные минуты она то шептала: «Прости меня, я всё испортила», то начинала жалиться, что я стала холодной, что «раньше ты была мягче». Я уже не бросалась оправдываться. Просто отвечала:
— Я не холодная. Я живая. И я больше не буду удобной.
Прошло несколько месяцев. Она угасала, как лампочка, в которой перегорает нить: вспышка, темнота, редкий слабый свет. В последний день комната была наполнена запахом лекарств и чего‑то сладко‑тяжёлого, как будто воздух сам устал. Я сидела рядом, держала её за руку, и во мне не было ни прежней вины, ни возвращающегося детского страха. Было только тихое понимание: я сделала всё, что могла, но не отдала себя всю, до последней крошки.
Когда всё кончилось, я стояла в пустой квартире. Стены казались голыми, хотя мебель стояла на своих местах. Кровать убрали, на полу остался прямоугольник более чистого линолеума. Пахло лекарствами и свежим воздухоочистителем, который я поставила, чтобы выбить этот больничный дух.
Я достала ту самую папку. Бумаги шуршали, некоторые уже потеряли смысл: справки, разрешения, согласия. Те листки, где я значилась «ответственным родственником», я долго держала в руках, а потом разорвала пополам, ещё раз и ещё, пока в руках не осталась горсть бумажного мусора. Я выбрасывала не мать и не прошлое. Я выбрасывала роль вечной жертвы, на которую меня записали без права выбора.
Сидя на табурете посреди этой странно тихой комнаты, я мысленно обратилась ко всем, кто когда‑то решал за меня: к брату, к родне, к начальникам, к этим деловитым людям из учреждений.
Если ещё раз кто‑то попытается принести в мой дом чужую ношу без спроса, ответ будет не жалость, а твёрдое: «Решай этот вопрос сам или плати по полной».
Я наконец‑то поверила, что имею право так сказать.