Найти в Дзене
Между строк

Я переехал к женщине (57). Она установила комендантский час: «После 10 вечера — тишина, я сплю». Мне 44 года. Я вернул ей ключи.

Мне сорок четыре года. В сорок четыре года я спал на раскладном диване в гостиной съёмной однушки, слушая, как за стеной храпят соседи, и думал, что жизнь, в общем-то, удалась. Потому что я был свободен. Потому что тишина после десяти вечера принадлежала только мне. Но чтобы прийти к этой тишине, мне пришлось пройти через другую. Ту, что давила, как тяжёлое, пуховое одеяло летней ночью. Ту, что была продиктована правилами. Всё началось год назад. Вернее, нет, всё началось гораздо раньше, с одиночества, которое к сорока годам перестаёт быть романтическим понятием, а становится физическим ощущением – пустотой в холодильнике, эхом в квартире, лишним столовым прибором в шкафу. Я развёлся давно, дети выросли, живут в других городах. Работа – проектирование инженерных систем – монотонная и почти всегда удалённая. Мир сузился до экрана монитора и чашек кофе, которые я пил, глядя в окно на одинаковые дворы. С Ириной мы познакомились на, прости господи, мастер-классе по акварельному скетчингу д

Возврат ключей, или Как я разучился ходить на цыпочках после десяти

Мне сорок четыре года. В сорок четыре года я спал на раскладном диване в гостиной съёмной однушки, слушая, как за стеной храпят соседи, и думал, что жизнь, в общем-то, удалась. Потому что я был свободен. Потому что тишина после десяти вечера принадлежала только мне.

Но чтобы прийти к этой тишине, мне пришлось пройти через другую. Ту, что давила, как тяжёлое, пуховое одеяло летней ночью. Ту, что была продиктована правилами.

Всё началось год назад. Вернее, нет, всё началось гораздо раньше, с одиночества, которое к сорока годам перестаёт быть романтическим понятием, а становится физическим ощущением – пустотой в холодильнике, эхом в квартире, лишним столовым прибором в шкафу. Я развёлся давно, дети выросли, живут в других городах. Работа – проектирование инженерных систем – монотонная и почти всегда удалённая. Мир сузился до экрана монитора и чашек кофе, которые я пил, глядя в окно на одинаковые дворы.

С Ириной мы познакомились на, прости господи, мастер-классе по акварельному скетчингу для начинающих. Мне нужно было «выбираться в люди», как говаривала моя покойная мать. Она сидела рядом, смеялась над своими кляксами, и у неё были совершенно молодые, живые глаза в сетке морщинок. Ей было пятьдесят семь, но в ней чувствовалась какая-то плотская, земная энергия. Она пахла не духами, а яблоками и чем-то тёплым, печёным. Она была плотно сбитой, невысокой, с короткой практичной стрижкой, седые пряди в которой выглядели не уступкой возрасту, а дизайнерским ходом.

Мы пили кофе после занятия. Говорили обо всём. Она оказалась бухгалтером на пенсии, но вела учёт в нескольких маленьких фирмах «для души». Жила в уютной трёхкомнатной хрущёвке на окраине, доставшейся ей после родителей. Говорила уверенно, с лёгкой, не раздражающей снисходительностью. Мне это тогда понравилось. Во мне всегда было много сомнений, а здесь был человек, который знал, как правильно. Как правильно заваривать чай, выбирать сыр, подкладывать подушку. Это было обволакивающе.

Она пригласила меня на ужин. Я принёс вино и цветы. Её квартира была не просто ухоженной – она была законсервированной. Чистые салфетки под вазочками, коврики, строго параллельные друг другу, фотографии в одинаковых рамках. Ни пылинки. Пахло миндальным мылом и порядком.

– Привыкла к чистоте, – сказала она, забирая у меня пиджак и сразу вешая его на вешалку с правильным интервалом. – Один живёшь – расслабляешься. А тут я – старый зануда.

Она сказала это с улыбкой, но что-то внутри меня едва заметно ёкнуло. Я отмахнулся.

Романтика в пятьдесят семь и сорок четыре – это не безумные ночи. Это долгие разговоры, совместные походы в театр по льготным билетам, суп на неделе. Мне было тепло. Мне было не одиноко. Она готовила потрясающие котлеты и всегда знала, что посмотреть по телевизору. Через три месяца она, заваривая вечерний чай, обронила:

– А ведь глупость какая. Ты тут почти живешь, газ за троих плачу, свет, а съёмную квартиру свою содерж. Давай-ка ты переезжай. Места много. Будем экономить.

Сказала это так легко, будто предлагала не изменить весь уклад жизни, а передать ей соль. В её предложении была железная логика. Зачем платить за две квартиры? Это рационально. Это по-взрослому.

Я согласился. Очарованный её уверенностью, уютом, котлетами. Одинокий волк, который так устал от своего одиночества, что готов был променять его на тёплую конуру с табличками «правил».

Переезжал в выходные. Она помогала – складывала мои вещи в аккуратные стопки, комментируя: «О, этот свитер ещё послужит», или «Эту рубашку, пожалуй, стоит отдать, фасон устарел». Я, смеясь, сопротивлялся, но в глубине души мне льстило, что кто-то так вовлечён в мою жизнь.

Первые две недели были медовым месяцем. Завтрак вместе, она гладила мои рубашки, я чинил текущий кран на кухне. Вечером смотрели сериалы, её голова на моём плече. Я чувствовал себя частью команды. Частью отлаженного механизма.

А потом начались «особенности режима».

Первым звоночком стал душ.

– Я ложусь в десять, – сказала она как-то за ужином. – И мне нужна абсолютная тишина с десяти. Я очень чутко сплю. Поэтому, если захочешь помыться после десяти, пожалуйста, вытрись насухо прямо в ванной, чтобы капли на пол не падали. И дверь открывай беззвучно. Я нанесла на петли масло, проверь.

Я покусывал котлету и кивал. «Логично, – думал я. – У человека режим. Уважать надо».

Я начал ходить на цыпочках после девяти вечера. Телефон переводил в беззвучный режим в 21:55. Просмотр фильмов после десяти стал невозможен – только в наушниках. Но и наушники, оказывается, были не выход.

– Ты в них сопишь как-то по-особенному, – деликатно заметила она утром. – И свет от экрана телефона мешает. Лучше уж совсем не смотреть, выспимся оба.

Затем появилось правило для туалета. Оно было сформулировано не сразу, а после пары ночных моих походов.

– Знаешь, унитаз-то старый, – сказала она. – Клапан шумный. После десяти лучше им не пользоваться. Потерпи до утра, или сходи аккуратненько, по-маленькому, и не спускай, пожалуйста. Утром спущу я.

Я покраснел. Мне сорок четыре года. Мне предлагали многое, но никогда – терпеть до утра или оставлять за собой непромытую чашу. Я попытался пошутить:

– Прямо как в поезде дальнего следования.

Она не улыбнулась.

– Это вопрос уважения к сну другого человека, – сказала она холодно. – Я же не прошу невозможного.

«Уважение». Это слово стало ключевым. Всё, что ей было удобно, преподносилось как норма уважительного сосуществования. Мои попытки робко возразить натыкались на непробиваемую стену: «Я думала, ты взрослый мужчина», «Мы же договорились о совместном быте», «Тебе что, трудно сделать для меня эту мелочь?».

Правила множились. Гостей можно было приглашать только по согласованию и только до восьми. Алкоголь – только по праздникам и грамм сто, не больше, «а то ты начинаешь разваливаться и храпеть». Мои книги не должны были валяться на диване – только на полке в углу, которую она выделила. Компьютер за рабочим столом нужно было вытирать от пыли каждый вечер, «а то разводишь тут свинарник».

Я превратился в тихого, бесшумного призрака, который боялся лишний раз кашлянуть после десяти. Я спал, затаив дыхание, вставая ночью только в случае крайней нужды и пробираясь по квартире как вор. Утром я просыпался от звука её бодрых шагов на кухне – она вставала ровно в шесть – и чувствовал не бодрость, а глухую усталость, будто всю ночь таскал мешки.

Но я держался. Я оправдывал её. «Одна жила, привыкла. Возраст. Нервы. Я мужчина, должен быть терпимее. Котлеты-то она делает отличные. И не одна же я теперь».

Кульминация наступила через полгода. Приехала моя дочь Катя, студентка. Мы с Ириной, конечно же, «согласовали» её визит. Катя привезла мне на день рождения подарок – дорогой виски. Мы посидели за ужином, Катя рассказывала про учёбу. Было тепло, хорошо. В десять Ирина встала.

– Девочки, простите, мне пора. Катюша, тебе всё понятно насчёт душа и туалета? – спросила она мило, как будто спрашивала, не положить ли ещё салата.

Катя, ничего не понимая, кивнула. Ирина ушла в спальню.

Мы с дочерью перешли на шёпот. Я налил себе и ей по символическому пальчику виски. Просто за компанию. Мы сидели в полутьме, говорили о чём-то своём, родном. Я впервые за месяцы расслабился.

Внезапно дверь спальни распахнулась. В свете от уличного фонаря я увидел её силуэт. Она стояла в ночной рубашке, и лицо её было искажено холодной, тихой яростью.

– Я же просила о тишине, – сказала она негромко, но так, что каждый звук впивался в кожу как игла. – Ты сидишь тут, пьёшь, хохочете. И запах. Всю кварху пропитали этим перегаром.

– Мама, мы просто… – начала Катя.

– Не «мама» я тебе, – отрезала Ирина, не глядя на неё. – И вынеси, пожалуйста, этот бутэль. У меня в доме не пьют.

Катя остолбенела. Я почувствовал, как по мне поползла краска стыда. Стыда за то, что подверг дочь этому. Стыда за то, что сижу и не могу защитить ни её, ни себя.

– Ирина, прости, мы просто… – начал я жалко.

– Молчи, – она повернулась ко мне. Её глаза в полумраке были пустыми. – Утром поговорим. А сейчас – чтобы была тишина. И чтобы этот дух выветрился.

Дверь закрылась. Мы с Катей просидели ещё полчаса в гнетущем молчании. Потом она ушла спать на раскладушку в гостиную. Я остался на кухне, глядя на бутылку виски. Во рту было горько. Не от виски. От унижения.

Утром, после того как Катя уехала (уезжала она с таким выражением лица, будто видела что-то постыдное, и мне хотелось провалиться), Ирина вызвала меня на «разговор». Он происходил за кухонным столом, за чашкой чая. Тон был деловой, без эмоций.

– Я понимаю, что ты не сразу привыкнешь к правилам, – начала она. – Но если мы хотим жить вместе, их нужно соблюдать. Давай я ещё раз озвучу основные пункты, для порядка.

И она начала загибать пальцы. Это не было списком, озвученным в гневу. Это был холодный, продуманный устав жизни в её крепости.

«Пункт первый: Комендантский час с 22:00 до 06:00. Тишина. Отсутствие перемещений по квартире. Посещение туалета в исключительных случаях, без смыва.

Пункт второй: Алкоголь – табу. Ты не умеешь пить. После ста граммов ты становишься неадекватным и антисоциальным.

Пункт третий: Гости – только по моему письменному одобрению. Твоя дочь вчера оставила мокрое полотенце на дверце шкафа. Это недопустимо.

Пункт четвёртый: Финансы. Поскольку ты живёшь в моей квартире, логично, что основные траты беру на себя я. Поэтому твои доходы мы будем складывать на общий счёт, к которому у меня будет доступ. Для прозрачности и планирования.

Пункт пятый: Личное пространство. Моя спальня, моя ванная (у неё была своя, совмещённая со спальней) – неприкосновенны. Ты входишь туда только по приглашению.

Пункт шестой: Гигиена. Душ – ежедневно, но до десяти. Стрижка ногтей – в ванной, с последующей уборкой каждой обрезки. Я замечаю, ты стал небрежен.

Пункт седьмой…»

Она продолжала. Голос её был ровным, педагогическим. Она смотрела на меня не как на любимого человека, а как на нерадивого ученика, которого нужно взять в ежовые рукавицы. И в этот момент я увидел. Не её – себя. Себя сорокачетырёхлетнего, успешного инженера, отца, мужчину, сидящего на табуретке и покорно кивающего на правила, запрещающие ему смыть за собой в унитаз после десяти вечера.

Что-то внутри, что замирало и сжималось все эти месяцы, вдруг лопнуло. Не со взрывом, а с тихим, ясным щелчком. Как будто сработал предохранитель, спасающий механизм от полного разрушения.

– Ирина, – перебил я её. Мой голос прозвучал чужо, спокойно. – Хватит.

Она замолчала, удивлённо приподняв бровь.

– Я всё понял, – сказал я, вставая. – Спасибо за пояснения.

– Куда ты? – спросила она, уже с лёгкой тревогой.

– Я собираю вещи. И уезжаю.

На её лице промелькнуло недоумение, а затем – презрительное раздражение.

– Опять драма? Из-за вчерашнего? Я же объясняю всё по-взрослому. Не хочешь жить по правилам – ищи другую.

– Именно так, – сказал я, направляясь в гостиную, которая была моей комнатой.

Я начал складывать вещи в чемодан, который так и не успел распаковать до конца. Руки не дрожали. Внутри была пустота и странная лёгкость. Она стояла на пороге, наблюдая.

– Ты серьёзно? После всего, что я для тебя сделала? Кров с крышей над головой, еда, уход? Ты предпочитаешь вернуться в свою съёмную конуру?

– Да, – ответил я, не отрываясь от укладки носков. – Предпочитаю.

– Ну и иди! – голос её дрогнул, в нём впервые появилась неуверенность. – Посмотрим, как ты там без меня проживёшь. В грязи и беспорядке. Ты же бездельник и неряха по сути! Ты думаешь, кто-то ещё тебя такого потерпит?

Я закрыл чемодан. Подошёл к связке ключей, висевшей на специальном крючке у входной двери. Снял с неё свой ключ – он был на отдельном кольце, как ей было удобно. Положил его на комод в прихожей. Металл звонко стукнул о дерево.

– Возвращаю ключ, – сказал я. – Прощай, Ирина.

И вышел. Дверь закрылась за мной с мягким щелчком. Я шёл по лестнице, волоча чемодан, и с каждым шагом тяжесть с плеч будто спадала. На улице шёл дождь. Я вдохнул влажный, прохладный, свободный воздух.

Первые дни на съёмной однушке были похожи на ломку. Я просыпался среди ночи в холодном поту, прислушиваясь – не нарушил ли тишину. Потом осознавал, что можно встать, включить свет, спустить воду в унитазе, кашлянуть. И плакал. От злости на себя. От унижения, которое я так долго терпел. От жалости к тому человеку, который ходил на цыпочках в собственном доме.

Мне помогла Катя. Мы много говорили по телефону. Она сказала: «Пап, я тебя не узнавала там. Ты был как призрак». Эти слова стали для меня приговором и одновременно точкой отсчёта.

Я начал с малого. Купил самый вонючий сыр с плесенью, который она терпеть не могла, и ел его прямо на диване, крошки падали на пол. Я не убирал их до вечера. Я пригласил старого друга, мы смотрели футбол до трёх ночи, кричали на телевизор и пили пиво прямо из банок. Я принимал душ в два часа ночи и громко пел. Я жил. Неправильно, нерационально, не по правилам. Я возвращал себе себя.

Прошло почти два года. Я всё ещё снимал ту же однушку. Научился готовить, правда, не котлеты, а пасту. Завёл кактус, который регулярно забывал поливать, но он выживал, словно в насмешку над всеми правилами полива. Работа шла. Иногда было одиноко, но это было моё, честное одиночество, а не одинокость в толпе из двух человек.

Об Ирине я не вспоминал. Как о болезни, которая прошла, оставив иммунитет.

И вот, вчера. Я зашёл в супермаркет за хлебом. Проталкивая тележку вдоль рядов, я услышал голос. Тот самый, чёткий, уверенный, педагогический. Он доносился из-за полки с крупами.

– Нет, ты ставишь не так. Этикеткой наружу. Я же показывала. Сколько можно объяснять?

Я замедлил шаг и мельком глянул за полку. Она. Ирина. Почти не изменилась, разве что стала ещё жёстче. Рядом с ней стоял мужчина. Лет на десять старше меня, ссутуленный, с растерянным, виноватым лицом. Он молча переставлял банки с гречкой на полке, ловя её недовольный взгляд.

– И не вздумай брать эту пасту, – продолжала она, выхватывая из его тележки упаковку. – Там яиц нет, одна химия. Клади ту, что я сказала. И сыр… опять этот дешёвый. Экономить на здоровье будешь?

Он покорно кивал. В его глазах я увидел знакомое выражение – смесь растерянности, стыда и попытки самооправдания. Он поймал мой взгляд. На секунду наши глаза встретились. И в его взгляде я прочитал тоскливое признание: «Да, я знаю. Но…». Он опустил глаза.

Ирина, увлечённая выбором масла, меня не заметила. Я видел, как она что-то говорила ему, тыча пальцем в этикетку, а он стоял, опустив голову, как побитая собака. В её позе, в её жестах была та же непоколебимая уверенность хозяина. Но теперь, глядя со стороны, я видел не силу, а что-то убогое и пустое. Её крепость стояла прочно, но жить в ней было нечем, кроме праха правил.

Я повернул тележку и пошёл к кассе. У меня не было злорадства. Было другое – глубокое, тихое, бездонное облегчение. Я вышел. Я дышал. Я мог купить любую пасту, даже ту, где «одна химия». Я мог оставить крошки на полу. Я мог спустить воду в унитазе в полночь.

Справедливость не громыхала громами. Она тихо шуршала пакетом в руках сомневающегося мужчины и звенела ключами в кармане того, кто наконец-то научился ходить не на цыпочках, а в полный рост. Даже после десяти.