Андрей сидел в кресле-каталке у окна и смотрел, как капли скатываются по стеклу, оставляя за собой мокрые следы — такие же, как слёзы. Только он давно перестал плакать. Глаза его высохли, как душа.
Ему было ровно пятьдесят. Всю жизнь он работал инженером на заводе, строил дом, растил сына, любил жену. А теперь — всё это казалось чужим, будто принадлежало другому человеку. Другому Андрею. Тому, кто мог ходить, бегать, обнимать, целовать… Тому, кто не нуждался в помощи, чтобы сходить в туалет или переодеться.
После инсульта прошёл год. Сначала была надежда. Потом — реабилитация. Потом — разочарование. Левая сторона тела осталась почти парализованной. Речь вернулась, но с трудом — слова давались медленно, как будто каждый приходилось вытаскивать из глубокого колодца. Он учился заново есть ложкой, писать правой рукой, улыбаться без кривой гримасы. Учился терпению. Но терпение, как оказалось, имеет предел.
Особенно когда рядом — человек, который когда-то клялся быть с тобой «в болезни и в здравии».
— Я не хочу так жить! Ты обуза для меня! — эти слова прозвучали вчера вечером, ровно в 19:47. Андрей запомнил время. Он всегда смотрел на часы — отсчитывал минуты между её визитами, между её вздохами, между её взглядами, полными усталости и раздражения.
Людмила стояла в дверях гостиной, держа в руках чашку чая. Она не подошла. Не поставила чашку на столик. Просто стояла и смотрела на него — не на мужа, не на человека, а на проблему. На груз. На ошибку, которую когда-то совершила, выйдя замуж.
— Ты даже не понимаешь, как мне тяжело, — сказала она, и голос её дрожал, но не от жалости — от злости. — Я задыхаюсь! У меня нет жизни! Я не сплю, не отдыхаю, не встречаюсь с подругами… Я — нянька! Сорок лет вместе, а теперь я должна быть твоей сиделкой?!
Андрей молчал. Что он мог ответить? Что он тоже не просил болеть? Что он тоже не хотел становиться «обузой»? Что он каждую ночь просыпается от страха, что однажды она уйдёт — и вот этот день настал?
Он попытался сказать:
— Люда… я… стараюсь…
Но она уже повернулась и вышла. Через десять минут собрала чемодан. Не много — только самое необходимое. Пальто, сумка, телефон. Сын звонил ей вчера — он живёт в другом городе, работает врачом, редко приезжает. Наверное, она договорилась с ним. Или просто решила, что хватит.
Когда хлопнула входная дверь, Андрей закрыл глаза. Сердце стучало так громко, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Он не кричал. Не звал. Просто сидел. И ждал. Ждал, что она вернётся. Что это был порыв. Что она передумает.
Но она не вернулась.
***
Утро принесло тишину. Обычную, но теперь — ледяную. В доме пахло кофе, но кофе не было. Людмила всегда варила его утром. Теперь — пустая кухня. Холодильник — полупустой. На столе — записка:
> «Не могу больше. Прости.»
Без подписи. Без «люблю». Без «до свидания». Просто — «прости». Как будто она просила прощения не у него, а у самой себя — за то, что наконец-то сделала то, чего хотела.
Андрей попытался добраться до кухни. Кресло скрипело, колёса цеплялись за ковёр. Он ронял всё, до чего дотягивался — чашку, ложку, телефон. Последний упал на пол и разлетелся на части. Экран погас. Связь с миром оборвалась.
Он сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел в потолок. Вспоминал их первую встречу. Ей было двадцать два. Она смеялась, когда он уронил книгу в библиотеке. Он тогда покраснел до корней волос. А она сказала: «Ты милый».
Они поженились через год. Жили в коммуналке, потом получили квартиру. Родился сын. Они мечтали о даче, о путешествиях, о старости вдвоём — на берегу моря, с книгами и чаем.
Где эта старость? Где мечты?
Теперь он — инвалид. Она — свободна.
***
Прошёл день. Потом — второй. Андрей еле дотянулся до бутылки воды и пакета сухарей. Есть не хотелось. Спать — тоже. Он просто сидел и думал. О том, что, может, она права. Может, он и правда обуза. Может, лучше бы он умер тогда, в больнице, после инсульта.
Но сердце упрямо билось.
На третий день позвонил сын.
— Пап, ты как? Мама сказала, что уехала… Она у тёти. Говорит, что не выдержала.
Голос сына был напряжённым, но без гнева. Только усталость. Та же самая усталость, что и у матери.
— Я… в порядке, — прохрипел Андрей.
— Нет, ты не в порядке! Ты один?! Почему ты не сказал мне?!
— Не… хотел… беспокоить…
Сын замолчал. Потом тихо сказал:
— Я приеду. Через два дня.
— Не надо…
— Пап… я не оставлю тебя.
Но в этих словах не было тепла. Только долг. Обязанность.
***
Сын приехал. Привёз еду, лекарства, новый телефон. Помог убрать квартиру, помыл пол, вынес мусор. Всё делал быстро, чётко, как на работе.
— Мама говорит, что хочет оформить развод, — сказал он, пока грел суп. — Говорит, что не может больше. Что у неё «нервы на пределе».
Андрей кивнул.
— Ты… прости её…
— Я не прощаю, пап. Я понимаю. Но это не значит, что я согласен.
Он посмотрел на отца — и в глазах его мелькнуло что-то: жалость? Стыд? Горечь?
— Ты не виноват. Болезнь — не твой выбор. Но… мама тоже человек. У неё свои границы.
— Знаю…
— Я подыщу тебе сиделку. Хорошую. Из соцслужбы. Или частную.
— А ты?
— Я не могу бросить работу. И семья… у меня своя жизнь.
Андрей снова кивнул. Он не обижался. Он всё понимал.
Но внутри — что-то сломалось окончательно.
***
Сиделка пришла через неделю. Звали её Валентина Петровна. Ей было под шестьдесят, лицо — доброе, руки — твёрдые. Она сразу взяла ситуацию в свои руки: навела порядок, составила расписание, стала готовить простую, но вкусную еду.
— Вы не обуза, Андрей Иванович, — сказала она однажды, поправляя ему подушку. — Вы — человек. А люди заслуживают заботы, особенно когда не могут сами о себе позаботиться.
Он посмотрел на неё.
— Жена… сказала… что я обуза…
— Жена — человек. И у неё, видать, не хватило сил. Это её боль, а не ваша вина.
Он молчал.
Но впервые за долгое время почувствовал — не стыд, а боль. Чистую, человеческую боль.
***
Прошли месяцы. Андрей начал заниматься с логопедом по видеосвязи. Делал упражнения для руки. Даже попробовал писать — сначала каракули, потом — буквы. Потом — слова.
Он начал вести дневник.
> *«Сегодня солнце. Валентина Петровна вывезла меня во двор. Я смотрел на деревья. Они ещё помнят меня здоровым. Или нет? Может, деревья не помнят. Но птицы — поют так же.»*
> *«Сын прислал фото внука. Ему три года. Он никогда не видел меня ходящим. Для него я — дедушка в кресле. Это нормально?»*
> *«Мне снилась Люда. Мы танцевали. Как в молодости. Я не падал. Не спотыкался. Просто держал её за руку и кружил. Проснулся — и плакал. Впервые за год.»*
***
Однажды пришёл сын. Привёз внука. Малыш смотрел на деда с любопытством, но без страха. Подошёл, тронул коляску, потом — руку Андрея.
— Деда, а ты почему не ходишь?
— Потому что… ноги… устали…
— А я помогу!
Он обнял его. И в этот момент Андрей понял: он всё ещё нужен. Не всем. Но кому-то — да.
***
Прошёл ещё год. Андрей научился частично обслуживать себя. Мог сам доехать до ванной, умыться, одеться с минимальной помощью. Валентина Петровна осталась — не из обязанности, а потому что «вы стали мне как родной».
Однажды в дверь позвонили.
Это была Людмила.
Она стояла на пороге, держа в руках пакет с пирогом — его любимым, с яблоками.
— Можно… войти?
Он кивнул.
Она вошла. Огляделась. Посмотрела на него. Глаза — красные.
— Я… не знаю, простишь ли ты меня…
— Я… не держу зла…
— Я ушла… потому что боялась. Боялась, что потеряю себя. А вместо этого… потеряла тебя.
Она села на стул напротив.
— Я думала, что свобода — это когда тебя нет рядом. А оказалось — это когда тебя нет вообще.
Он молчал.
— Я не прошу вернуться. Не прошу прощения. Просто… хотела увидеть тебя. Убедиться, что ты жив.
— Я жив…
— Да… — она улыбнулась сквозь слёзы. — Ты сильнее меня, Андрей.
Он протянул ей руку. Она взяла её.
И в этой руке — не было обиды. Только усталость. И боль. И что-то похожее на прощение.
***
Она не осталась. Ушла через час. Но с тех пор стала заходить раз в неделю. Принести еду, поговорить, помочь Валентине Петровне.
Не как жена. Не как сиделка. Просто — как человек, который когда-то любил. И, может быть, всё ещё любит — по-своему.
***
Андрей больше не считает минуты. Он смотрит в окно — и видит не дождь, а жизнь. Медленную, хрупкую, но настоящую.
Он не хочет умирать.
Он хочет жить.
Даже если — в кресле.
Даже если — с болью.
Потому что в этом мире всё ещё есть те, кто смотрит на него — не как на обузу, а как на человека.
И этого достаточно.