Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Вечный Зов

Глава седьмая

Февраль семнадцатого года выдался лютым и многогласным. В Томске, в железнодорожных депо, уже не шептались — там в полный голос, на сотни ладов, судили о крушении трона и конце прежней жизни. Андрей Капустин сутками не покидал станцию. Через его руки теперь шли не накладные на барский лес, а сухие, обжигающие телеграммы о бунтах в столице. Телеграфисты передавали эти листки с бледными лицами — в

Столкновение

Февраль семнадцатого года выдался лютым и многогласным. В Томске, в железнодорожных депо, уже не шептались — там в полный голос, на сотни ладов, судили о крушении трона и конце прежней жизни. Андрей Капустин сутками не покидал станцию. Через его руки теперь шли не накладные на барский лес, а сухие, обжигающие телеграммы о бунтах в столице. Телеграфисты передавали эти листки с бледными лицами — в тех строчках рождалась новая история, заставляя дрожать пальцы даже у самых бывалых станционных старожилов. 

Пришла неожиданная мартовская оттепель. С крыш текла серая вода, и в Касатоновке стояла такая тишина, что слышно было, как лопается на реке лед. На столе перед Лементьевым белела депеша из Томска об отречении государя — новость дикая, не укладывающаяся в голове, но пока не изменившая ни чинов, ни порядков.

Дверь тихо отворилась. Вошла Марья, жена. Лицо её было напряженным, застывшим. 

— Фёдор... — тихо позвала Марья. — Слыхала я, на станции телеграф не умолкает. В Узловой люди смурные ходят, шепчутся, что теперь всё по-другому будет. А жандармы-то на месте, и губернатор в Томске сидит. Что ж это, Фёдор ? Кому теперь молиться, если и царя нет?

Лементьев медленно повернул голову. Голос его прозвучал глухо:

— Рано причитаешь. Если царя нет на троне, то Господь не допустит. Жизнь, Марья, она как река. Сверху пена пошла, шумиха всякая дурная, а глубина-то прежняя. Наша глубина.

— Да как же прежняя? — Марья шагнула ближе. — Прежде мы под Богом и царем жили, а теперь под кем? Вон, Игнатьев в Томск укатил, разузнать хочет. А ты всё сидишь. Гляди, Фёдор, как бы за этими криками большая беда не пришла. Дочь-то видишь? Ей расти надо, приданое копить, а тут — отречение...

— Иди к себе, Марья, — отрезал барин. — Не мути воду. Все наладится. Пока жандарм на посту и мука в цене, Лементьев на козлах усидит. — Барин немного взяв паузу, добавил: — И пока Пыжикова нет. — Он внутренне рассмеялся.  

Жена вздохнула и увела дочь. Фёдор Лукич подошел к окну. Там, в синих сумерках двора, Семён Капустин привычно возился у сараев, обтирая солому с крупа рысака. Барин посмотрел на широкую спину кучера и почувствовал холодное любопытство: «О чем ты думаешь, Сенька? Знаешь ли, что в столицах творится, или так же, как я, надеешься, что пронесет?».

Он вспомнил Юдина, его вечные оправдания про недовес и жандармские весы. Раньше он злился на это, как на воровство, а теперь подумал: а ну как Юдин уже тогда знал, что этот порядок — бумажный? Что он рухнет от одной телеграммы?

Лементьев вышел на крыльцо. Воздух был тяжелым, пахнущим талой водой. За лесом, со стороны станции, доносился привычный свист паровоза. В Сибири всё еще стояла тишина, и Временное правительство сулило спокойствие, но Лементьев кожей чувствовал: механизм сорвался. Внешне всё было по-старому, но из жизни ушел стержень, и эта кромешная пустота неизвестности пугала его больше, чем любой открытый бунт. 

Весь февраль и начало марта семнадцатого гремели набатом где-то в столицах, но до Касатоновки докатывался лишь глухой, тревожный отзвук. Отправной точкой всех изменений в Томске и его окрестностях стало третье марта. Василий Костомаров прибыл на станцию «Узловая» на следующий день после того, как было объявлено о свержении царя.  Он стоял на перроне.

 — Ну что, Василий Никифорович? Час пробил? — глухо спросил Матвей, поправляя засаленный картуз.

Василий, высокий и кряжистый, похожий на столетний кедр, выпрямился во весь рост. В руке он держал сложенный вчетверо, пахнущий типографской краской лист бумаги – мандат из Томска, от нового Комитета общественной безопасности. Он давал ему широкие полномочия: взять под контроль станцию, склады, мельницу, все, что принадлежало Лементьеву и обеспечить снабжение города хлебом.

— Пробил, Матвей, — голос его, обычно неразговорчивый, теперь звучал твердо и веско. — Хватит Лементьеву жировать на чужих мозолях. Сегодня здесь будет новая власть. Власть народа.

С этими словами он двинулся вперед, к зданию конторки, где сидел перепуганный и растерянный звеньевой лесной артели. Жандармов на станции не было – их власть, как и власть барина, испарилась, словно дым от паровоза. Василий шагнул вперед, его тяжелые сапоги гулко стучали по крашеным доскам пола. Он остановился напротив стола и разгладил на ладони лист бумаги с гербовой печатью.

— Барина твоего Федора Лукича от дел отстраняем, — объявил он ровным, властным тоном. — Властью, данной мне Томским Советом рабочих и солдатских депутатов. Вот мандат. Теперь здесь, на станции власть принадлежит народу.

Звеньевой Илья Громов, приземистый, кряжистый мужик, замер, его глаза расширились от страха и недоверия. Он покосился на окно, словно ожидая помощи от жандармов, но там видны были только толпы рабочих из Томска. Они стояли прямо под окнами, запрудив всю платформу: хмурые мужики в засаленных куртках и кепках. Громов сразу узнал мастеровых. Жандармов, на которых он так надеялся, нигде не было видно — только эти люди и мандат в руках Костомарова. 

— Какой еще совет? Это земля Лементьева! — проворчал он, но голос его уже не имел прежней уверенности.

— Жандармов не будет, Илья, — усмехнулся стоявший в дверях Арсений Юдин. — Временное правительство их распустило. Теперь закон — это мы.

Василий положил мандат на стол прямо перед звеньевым.

— Собирай свои пожитки, Илья. Документы, журналы учета — все остается здесь. С завтрашнего дня станция и склады переходят под контроль нового комитета. Арсений займется учетом. Сказав это, Василий и Арсений вышли на улицу. Предстояло найти начальника депо и собрать общий сход рабочих в мастерских.

Звеньевой поняв всю безнадежность ситуации, медленно поднялся со стула, его лицо было серым.

— Значит меняется власть? — пробормотал он в пустоту? — А как же барин? Он-то знает? 

Вопрос его повис в воздухе без ответа.

Игнатьев тяжело вошел в дом, бросил шапку на лавку и сразу прошел к кадушке с водой. Долго черпал ковшом, пил жадно, а потом шумно умылся, вытирая лицо жестким полотенцем.

— Ну что, Пантелей? — Таисия замерла у печи с ухватом. — Неужто правда на станции сказывали… царя нет больше?

— Нету, — глухо отозвался Игнатьев, садясь за стол. — Костомаров на перроне мандатом машет, а рядом с ним Юдин-учетчик трется. Повязку красную нацепил, морда довольная. Хозяевами теперь себя кличут.

Инна вывязывала бахрому к новой скатерти. Услышав про Костомарова и мандат, она замерла, сжимая в кулаке пучок нитей.

Она не смотрела на отца, но руки её заметно дрожали.

— Тять… — тихо позвала она. — А из Касатоновки никто не приезжал? Семён не заскакивал?

Игнатьев исподлобья глянул на дочь, и взгляд его стал тяжелым.

— Семён твой сейчас у барина на конюшне носа не кажет. И правильно делает. В Касатоновке сейчас жандармов нету, одно зло в воздухе висит. Только ты бы, дочка, поменьше о нем пеклась. Парень он справный, да нутро у него мутное. Слыхал я, не зря он тогда с Юркой в реке сцепился. Ох, не зря…

Инна подняла голову, удивленно вскинув брови.

— Как это — не зря? Они же из-за бревна повздорили, ты сам говорил...

Игнатьев криво усмехнулся и покачал головой.

— Бревно — это для дураков сказка. А люди шепчутся, будто он Дашку Токареву тискал по сеновалам, пока муж её на заводе в Николаевске спину гнул. Юрка-то прознал, вот и кинулся на него. Ненадежный Семка Опасный. Гулять любит, на чужих баб заглядывается. 

Инна побледнела, пальцы её судорожно сжали бахрому. 

— Быть не может… Наговоры это! Дашка сама за ним бегала, все знают...

— Бегала или нет, а Семён не отпихнул, — отрезал Игнатьев и тяжело припечатал ладонь к столу. — Дыма без огня не бывает, дочка.

— Не отпихнул... А может, и отпихнул! Сплетни это, батя, злые люди наговаривают! — голос Инны сорвался, и на глазах у неё заблестели слезы отчаяния. 

Игнатьев посмотрел на неё, вздохнул, и в его суровом взгляде на миг промелькнула жалость.

— Ты вот что, Инна. Не плачь. С Семёном пока повремени. Пусть всё уляжется. Сейчас такое время. Вчерашний кучер может комиссаром стать, а может и под горячую руку попасть. Да и нрав его… Сегодня он замужних тискает, а завтра нас под монастырь подпишет. До восемнадцатого года, говоришь, ждать собралась? Поглядим, доживет ли твоя верность до первой его новой зазнобы.

Игнатьев поднялся и накрыл дрожащую руку дочери своей широкой ладонью.

— Не бойся, мы свою землю сами пашем. Но за Семёном приглядывай в оба. Если он в Томск повадится к брату ездить — значит, кончилась его спокойная жизнь. И нашу он в щепки разнесет.

Инна ничего не ответила. Она смотрела в окно на тающий мартовский снег, и слова отца о Дашке Токаревой жгли её изнутри сильнее, чем новости о рухнувшем троне. С улицы донесся протяжный, тревожный гудок паровоза со стороны Узловой.

Лементьев стоял на широком крыльце, распахнув дорогую шубу, несмотря на резкий мартовский ветер. Он смотрел в сторону Узловой, откуда доносились непривычно частые и тревожные гудки паровозов. Рядом, у коновязи, Семён Капустин проверял упряжь, стараясь не поднимать глаз на хозяина.

— Что, Семён, затихла станция? — голос Лементьева был низким, с вкрадчивой хрипотцой, от которой у людей в Касатоновке холодело внутри. — Слышу, шумят городские. Думают, если в Томске извозчики забастовали, так и здесь можно горло драть?

Семён промолчал, туже затягивая подпругу.

— Ты мне вот что скажи, — Лементьев медленно спустился по ступеням, поигрывая тяжелой нагайкой. — Брат твой, Андрейка, в Томске всё так же на путях распоряжается? Мне сказывали, он теперь в первых рядах с красным флагом бегает. Неужто правда?

— Всякое болтают, барин, — глухо ответил Семён. — Время такое… смутное.

— Время всегда одно, Семён, — Лементьев подошел вплотную, обдав кучера запахом крепкого табака. — Есть те, кто вожжи держит, и те, кого в телеге везут. Я этот лес не для того у Пыжикова выгрызал и шесть лет по бревнышку в Николаевск гнал, чтобы теперь какой-то Костомаров мне мандаты в нос тыкал.

Он резко схватил Семёна за плечо, железными пальцами сминая сукно кафтана.

— Поедешь на станцию. Разузнай, что там Юдин-учетчик задумал. Столько лет он у меня под началом тише воды сидел, жетоны свои перебирал, а теперь, слышь, комитет возглавил? Ты ему передай: если хоть один мой вагон с лесом в сторону уйдет без моего ведома — я его вместе с его мандатом в топку засуну. Лично.

Лементьев обернулся к дому, где в окнах уже горели огни.

— И мужиков наших, касатоновских, предупреди. Тех, кто у меня в долгу. Пусть берданки почистят. Если городские на склады сунутся — встретим по-своему. Революция в Томске, Семён, а здесь — моя земля.

Он криво усмехнулся, глядя на кучера:

— И про Инну Игнатьеву не забывай. Хочешь зятем к Пантелею войти — держись моей руки. Комиссары придут и уйдут, а барин Лементьев никуда не делся. Понял меня?

— Понял, барин, — ответил Семён, вскакивая в седло.

Лементьев проводил его взглядом, хищно прищурившись. Он чувствовал запах большой крови и, в отличие от трусливого начальства на станции, был к ней готов. Своё он отдавать не собирался.

Март 1917 года выдался слепящим, с колючим ветром, который гнал по путям Узловой ледяную крошку. Павел Неделин спрыгнул с подножки паровоза еще до того, как состав окончательно замер у перрона. На нем была всё та же потертая кожанка, ставшая теперь его боевым мундиром, а на рукаве алела широкая повязка с корявыми буквами «Р.М.» — рабочая милиция.

Проходя мимо депо, он мельком глянул на застывшие ряды вагонов. Там, в Томске, на главном узле, за движением теперь присматривал Андрей Капустин. Бывший ученик Неделина быстро вырос: дядя Матвей вовремя подсобил, и теперь Андрей сидел на должности дежурного по станции, до марта он распоряжался всеми маневрами и стрелками губернского центра для нужд подполья, искусно вплетая «пропавшие» вагоны в бесконечную круговерть составов. Матвей тогда лишь подмигивал племяннику, когда очередной эшелон с лесом или мукой уходил в «тупик» по поддельным накладным, а теперь, после февраля, эта игра в прятки закончилась. Андрей стал официально контролировать каждый болт на рельсах Томска, и теперь его донесения ложились на стол Неделина быстрее, чем депеши старых путейских начальников. Неделин помнил, как тяжело давалась парню наука в мастерских, но сейчас понимал: вырос из Андрея такой диспетчер, которого никакая жандармская проверка не сбила бы с толку. На железной дороге порядок любили всегда, но сейчас этот порядок стал революционным.

Неделин толкнул дверь конторки. Внутри было накурено. Арсений Юдин, бессменный учетчик, склонился над ведомостями.

— Ну, здравствуй, Арсений, — Неделин бросил на стол тяжелую кожаную фуражку. — Как тут твой «сосед» из Касатоновки? Тих?

Юдин подошел к окну, нервно потирая руки.

— Тих-то он тих, Паша, да это тишина перед бурей. Лементьев не из тех, кто мандаты признает. Он в Касатоновке засел, как в крепости. Раньше-то мы у него лес «усушивали» на бумаге для дела и отправляли в Новониколаевск, а иногда и вовсе под кляузы Пыжикова уводили вагоны в тупики перед городом. Разгрузим наполовину, а через три дня возвращаем на Узловую — мол, жандармы веса не пропустили. Теперь же всё официально: лес со станции идет только для нужд Советов в Новониколаевск. Считай, мы его под корень обрубили. — Юдин кивнул в сторону занесенных снегом путей:

— Муку он сюда больше не гонит, это ясно. Знает, что через Узловую она теперь не проскочит — здесь мои люди каждый мешок на учет берут. Мельницы его в Касатоновке заглохли, девать товар некуда, убытки он считает. И, видать, досчитался.

— Думаешь, сунется сюда? — прищурился Неделин.

— Не просто думаю — боюсь. Лементьев не прост. Он ведь не один. У него в имении целый отряд собрать можно. Из кого? Да из своих же объездчиков, конюхов, да тех кулаков, кому он землю в аренду раздал недавно. Мужики там крепкие, привыкшие к лесу и ружьям. Семён Капустин у него за старшего на конюшне, а кучер в Сибири — это и разведка, и связь. Если Лементьев их вооружит да пообещает долю от складов — они Узловую в два счета в кольцо возьмут. Им терять нечего, у них теперь ни торговли, ни прибыли, одна злоба осталась.

Неделин подошел к окну и посмотрел на белые просторы, за которыми скрывалась Касатоновка.

— Пусть сунется, — негромко сказал он, и шрам под его глазом дернулся. — Андрей в Томске подготовит «подарок», если что. Ведь вагоны идут оттуда. А здесь… здесь мы его встретим так, как он не ждет. Жизнь по-старому уже не потечёт, Арсений. Или мы эту станцию удержим, или она нас похоронит.

От бессилия Лементьев закурил; он сидел в полумраке кабинета, не выпуская изо рта папиросу. Раньше он никогда не курил — только чинно нюхал табак из березовой табакерки, но последние два дня пачки «Пушки» улетали одна за другой.

В комнате стоял тяжелый, нежилой дух дешевого табака. От непривычного курева во рту было горько, а в голове шумело, но только эта гарь помогала заглушить черную злобу. Старая жизнь с её барскими привычками рассыпалась в пепел, и Лементьев, прищурившись сквозь сизый дым, уже не нюхал табачок, а яростно затягивался, как умел, обдумывая, как выжечь эту заразу на Узловой. Окурки из грязного фарфорового блюдца теперь убирала сама жена. Раньше всё делала их единственная прислуга, но теперь барыня сама решила присматривать за мужем, никого не подпуская к его дверям. Все эти два дня она не находила себе места, то и дело подходя к кабинету и прислушиваясь к тяжелой тишине. Заходила она бесшумно, едва уловив момент, когда посуда наполнялась пеплом, и молча ставила на стол чистое блюдце.

Лементьев даже не поднимал на неё глаз. Глядя на дорогой фарфор, ставший пепельницей, он чувствовал, как вместе с ним пачкается и гибнет весь их привычный уклад. Вчерашний мир, где в комнатах пахло духами, а не солдатской гарью, выветривался из дома вместе с едким дымом папирос. Старая жизнь рассыпалась в пепел. Через день другой он не выдержал — велел Семёну запрягать и поехал на станцию. Ввалился в депо сам, запросто, в стан тех, кого ненавидел пуще червей, сосущих сердцевину мачтовых деревьев. Василий, последние два дня размышлявший об опасениях Неделина, остолбенел, увидев барина в ремонтном цеху.

— Ну что, затейнички? — не здороваясь, начал Лементьев. Голос его в гулком цеху прозвучал зычно. — Что с лесом моим делать будете? В Николаевск на продажу отправите?

— Встревожился, Федор Лукич? — Костомаров медленно вытер руки ветошью. — А кабы и так? Поставим здесь государственного директора, превратим твою артель в фабрику. Будут деньги идти в казну нового правительства, а не тебе в мошну. 

Лементьев присел на промасленный стул. 

— А может, договоримся, Васька? Мне что царь? Мне хоть черт на троне, лишь бы делу не мешал. Государство — оно глупое, его всегда обмануть можно. Создадим совместное дело, будем отбиваться налогами, бумажки красивые писать.

— Это по какому праву? — Костомаров шагнул к нему, и глаза его недобро блеснули. — Ты уже насоздавал. Моего батю со свету сжил, думал, забудется? Я все помню. Лес-то этот и вовсе не твой по совести.

— Чей же? — прищурился барин.

— А Пыжиков-младший нам всё рассказал, — голос Василия задрожал от накопленной годами злобы. — Сразу, как в Томске зашумели, он и прибежал. Про все твои махинации с его отцом выложил. Ты ведь и общину только для вида держишь! Отруби нам продаешь, муку — своим же втридорога. Мы с маманькой пять лет на одной козе живем да на трех курах. Картошка да крапива — вот и вся наша еда. Муку белую только по великим праздникам видим, потому что ты всё в округе данью обложил! Какое тут «договоримся»?

Лементьев молча выслушал эту тираду. Он медленно достал кисет, дрожащими пальцами скрутил папиросу и закурил, глубоко впуская едкий дым в свои ещё чистые барские лёгкие. 

— В чем твоя вера, Костомаров? — спокойно спросил он, и голос его, прежде властный, теперь казался надтреснутым. — Чего вы в конце концов хотите?

— Справедливости, — отрезал Василий. — Всеобщего равноправия.

— Ну и как же вы её собираетесь добиться? — Лементьев снова затянулся, чувствуя, как горечь оседает на языке.

— Во-первых, мы добьемся отставки Временного правительства. А затем уже будет видно.

— А если господа наши начнут воевать за свое? Это не шутки, Васька. Вся земля умоется кровью.

— Мы своей крови не пожалеем, Федор Лукич.

Лементьев тяжело поднялся со своего места. Посмотрел на тлеющий окурок в своих пальцах, будто удивляясь, что держит эту дрянь, и бросил его в мазутную жижу под ногами.

— Ну, пока суд да дело, может, дадите мне хоть немного пожить-то? — в голосе барина проскользнула злая усмешка. — А там видно будет — кто кого. Хоть муку позвольте на рынок вывозить. Мельница-то пока еще моя. А если скажешь, что и мельницу я неправдой построил, то так уж и быть... Возьму её в аренду у вашего нового правительства. Со всеми бумагами, честь по чести.

— Ничего ты не понял, Федор Лукич, — Костомаров посмотрел на него с жалостью, которая была для Лементьева хуже пули.

Барин ничего не ответил. Он развернулся и пошел к выходу из цеха, тяжело ступая по шпалам, унося в легких горький привкус дешевого табака и осознание того, что договориться с этим новым миром не получится.

На следующее утро, когда гул в депо только набирал силу, на пороге показался Игнатьев. Он не врывался, как Лементьев, а остановился у входа, степенно снял шапку и перекрестился на темный угол, где когда-то висела икона. Рабочие из сельских узнав его, не отвернулись хмуро, а закивали: «Здорово дядя Пантелей».

 Узловцы помнили, что при Игнатьеве, хозяине мыловарни, заработок всегда был верный, и за помощью к нему прийти было не зазорно — не чета высокомерному Лементьеву. Костомаров, завидев его, сам вышел навстречу.

— Проходи, Пантелей Кузьмич. Заждались мы тебя. Не в цеху же нам стоять, пойдем в конторку, там чайник как раз закипел.

В маленьком кабинете, пропахшем бумагой и дегтем, Игнатьева усадили на почетное место. Костомаров самолично налил ему крепкого чаю в чистую кружку.

— Ну, с чем пришел, хозяин? — Василий сел напротив, глядя на Игнатьева уже без той вчерашней злобы, с которой встречал Лементьева. 

Игнатьев обхватил кружку широкими, потрескавшимися от работы ладонями.

— С миром пришел, Василий. Слыхал я, вчера тут искры летели… Федор Лукич заходил.

— Заходил, — Костомаров усмехнулся. — Пытался «договориться». Всё по старинке хотел, по-тихому.

Игнатьев вздохнул, подул на чай

— Он человек старого закала, ему мандат ваш — как заноза. А я вот что скажу, Васька… Ты меня знаешь, я землю зубами грыз, чтобы это имение у Пыжикова выкупить. Сам пахал, сам мыло варил. И люди мои не жалуются.

— Мы знаем, Кузьмич. Потому тебя и не трогаем, — серьезно ответил Костомаров. — Нам сейчас такие, как ты, нужнее всех. Которые дело знают, а не только нагайкой махать горазды.

— Так вот и я о том же, — Игнатьев подался вперед. — Я против новой власти не иду, коль она за народ. Только вы мне скажите: как с мыловарней моей быть? Мыло — оно сейчас всем нужно: и Томску вашему, и солдату в окопах. Я готов поставлять, сколько скажете. Только не за «красивые бумажки», Василий. Мне сырье нужно, щелок, жиры. И чтобы рабочих моих не мутили митингами вашими.

Костомаров задумался, постукивая карандашом по столу.

— Договоримся, Кузьмич. Нам важно, чтобы производство не стало. Ты человек надежный, — Василий на миг замялся. — Только за Семёном приглядывай. Дочь-то твоя, Инна, к нему тянется… А Семён — он человек Лементьева. Как бы тебе эта родня боком не вышла, когда мы с барином счеты сводить начнем.

Игнатьев тяжело поставил кружку на стол.

— Про Семёна ты мне, Василий, глаза не открывай. Сам знаю, что парень он с гнильцой. Слыхал я, как он с Юркой Петуховым в реке сцепился прошлым летом. Видать не спроста....

Костомаров медленно кивнул, подливая Игнатьеву кипятку.

— Раз знаешь — тем более берегись. Семён — он как флюгер. Сейчас барину сапоги лижет, завтра к нам прибежит, если жарко станет. А Дашка… это только начало. У такого человека аппетит на чужое всегда велик. И ладно бы только бабы, Пантелей. Он ведь и за барина горой стоит. Лементьев вчера из депо как ошпаренный выскочил, а Семён его у ворот ждал, нагайку в руках мял.

Игнатьев нахмурился, в его глазах блеснула суровая мужицкая мудрость

— Дочка к нему присохла, Васька. Инна… она же не видит, что он за фазан. Я ей сказал давече — повремени, мол, не лезь в это болото. Да разве ж молодое сердце послушает?

— Вот и я тебе о том же, — Костомаров подался вперед, понизив голос. — Мы с Неделиным решили: станцию мы удержим. Лементьева прижмем так, что он сам из Касатоновки сбежит. А Семён… если он под руку барину пойдет, когда мы начнем «счеты» сводить, — мы его не пожалеем. Даже ради тебя, Кузьмич.

Игнатьев встал, надел шапку, и рука его, лежащая на столе, заметно напряглась.

— Я тебя услышал, Василий. За мыло договоримся. А за Семёна… я сам с ним поговорю. По-своему, по-отцовски. Если он Инне жизнь решит изломать так же, как Юрке Петухову, — я его на порог не пущу, будь он хоть трижды начальником при вашей новой власти....

На столе Якова Фроловича Гуся лежит лист серой рыхлой бумаги. Текст набит на старой пишущей машинке, литеры «з» и «о» забиты чернилами, отчего слова кажутся грязными.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ (копия)

Обл. Упр. НКВД СССР по Зап. Сиб. краю.Я, оперуполномоченный Я. Ф. ГУСЬ, рассмотрев следдело № 402-С по обвинению ИГНАТЬЕВА П. К. (член ВКП/б/ с 1918 г.) в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58-7 УК РСФСР...УСТАНОВИЛ:Будучи в г. Томске на ответственной работе, ИГНАТЬЕВ П. К. использовал партийный билет для укрывательства антисоветских элементов в р-не ст. Узловая. На основе показаний С. С. КАПУСТИНА и доп. материалов...

ПОСТАНОВИЛ:Мерой пресечения избрать содержание под стражей в Новосибирской пересыльной тюрьме ТЧК Следствие продолжить ТЧК

12. 06. 1935. 

Подпись:    (Яков Гусь). 

Рядом с документом на столе лежит фотография Игнатьева, перечеркнутая синим карандашом.

Яков Гусь медленно закрывает папку. Он не чувствует ни злорадства, ни вины. Только глухую, казенную усталость. Для него Игнатьев теперь не живой человек из села Узловая , а дело номер 402-С, которое больше не займет места на его столе.

Молчание кабинета нарушает только шум строящегося города за окном. Жизнь идет дальше, а старик Игнатьев из этой жизни уже вычеркнут.

Продолжение следует.