Я увидела её сразу — чёрную, блестящую, совсем новую. Стояла прямо у крыльца, где сорок лет назад Володя клал плитку, матерился на кривые швы, а я носила ему квас в трёхлитровой банке.
Рядом с машиной — двое молодых. Женщина в светлом пальто, мужчина с телефоном у уха. Смотрят на меня так, будто это я здесь лишняя.
Сумка оттянула плечо. Там рассада помидоров, семена, лопатка, кружка с отколотым краем — та самая, Володина. Я везла всё это два часа в душном автобусе, потом топала по размокшей дороге, здоровалась с соседкой Галей, радовалась, что ворота скрипнули привычно, как старый пёс...
А теперь стою и не понимаю.
— Вы Нина Андреевна? — спросила женщина. Голос ровный, как у сотрудницы МФЦ. — Мы вас ждали. Артём обещал предупредить, но, видимо, не успел.
— Предупредить о чём?
Она переглянулась с мужчиной. Тот пожал плечами, отвернулся.
— Мы новые владельцы. Купили участок в феврале. Ваш сын сказал, что вы в курсе сделки.
Я не упала. Не закричала. Просто почувствовала, как из меня выходит воздух — весь, до капли. Стою пустая, смотрю на свою яблоню, на качели, где Артём в пять лет расшиб коленку, на беседку, которую мы с Володей строили три лета подряд.
— Я не знала.
Женщина отвела взгляд. Ей было неловко — это я видела. Но неловкость чужого человека ничего не меняла.
— Простите, — сказала она тише. — Наверное, произошло недоразумение. Если хотите забрать вещи — мы подождём.
Вещи. Она сказала — вещи. Как будто сорок три года можно сложить в сумку и унести.
Галя нашла меня на лавочке у её забора. Я сидела, прижимая к груди клетчатый баул, и смотрела в одну точку.
— Нинка, ты чего? Белая вся. Случилось что?
Я подняла на неё глаза. Галя — шестьдесят восемь лет, синяя косынка, руки в земле, пахнет от неё навозом и мятой. Мы с ней пережили здесь всё: похороны мужей, свадьбы детей, два пожара, один потоп, три инфаркта на двоих. Она поймёт. Она одна поймёт.
— Артём продал дачу.
Галя села рядом. Тяжело, будто ей в колени ударили.
— Как — продал?
— Не знаю как. Приехала — а там люди. Говорят: новые хозяева. Говорят: сын в курсе.
— Господи... — Галя обхватила меня за плечи. — Нинка, да как же...
Мы сидели молча. Мимо прошла чья-то кошка. В соседнем дворе застучал молоток. Жизнь шла своим ходом, и ей не было дела до того, что у меня внутри всё рухнуло.
— Звони ему, — сказала Галя наконец. — Сейчас же звони.
Я достала телефон. Руки не слушались — попала по нужным кнопкам только с третьего раза.
Артём взял сразу.
— Мама, привет. Я как раз хотел тебе позвонить.
— Хотел — но не позвонил.
Он замолчал. Я слышала, как на фоне кто-то говорит — кажется, Аня, его жена.
— Ты уже там, да? — спросил он тихо.
— Я здесь, Артём. Стою у чужих ворот. У ворот, которые твой отец ставил своими руками. Которые я красила каждый май. Объясни мне, что произошло.
Он вздохнул. Длинно, тяжело — так вздыхал Володя, когда не знал, как сказать плохую новость.
— Мама, я не мог по-другому. После папы — ты же помнишь — остались долги. Он брал кредит на лечение, не говорил тебе. Потом я брал на операцию ему, потом на похороны. Четыреста тысяч, мама. Я пытался тянуть три года. Не смог.
Четыреста тысяч. Я не знала. Володя умер два года назад, и всё это время я жила, вязала носки правнукам, ждала весну — а мой сын тонул в долгах.
Но это не оправдание.
— Почему ты не сказал мне?
— А что бы ты сделала? Продала бы квартиру? Пошла работать в семьдесят три года?
— Я бы знала! — голос сорвался. — Я бы решала вместе с тобой! Это мой дом, Артём! Моя жизнь!
— Дом был записан на меня, мама. Мы с папой так решили, когда он заболел. Чтобы тебе не морочиться с бумагами потом.
Вот оно. Вот где я упустила. Три года назад Володя лежал в больнице, и я подписывала какие-то бумаги — не глядя, не вчитываясь. Он сказал: «Так надо, Нина, так проще будет». Я верила. Всегда верила.
— Ты украл у меня дом.
— Я спас нашу семью от долгов.
— Не звони мне больше.
Я нажала отбой. Галя смотрела на меня расширенными глазами.
— Нинка...
— Пойдём к тебе, — сказала я. — Только заберу кое-что. Из дома. Пока ещё пускают.
Я обошла двор в последний раз. Молодые — их звали, кажется, Дима и Катя — отошли в сторону, не мешали. Может, им было стыдно. А может, просто хотели поскорее отделаться от сумасшедшей старухи.
Сняла со стены в сарае фотографию: мы с Володей, 1987 год, он держит на руках маленького Артёма, а я смеюсь, потому что только что уронила ведро с краской на его новые ботинки. Забрала резиновые галоши — мои, размер тридцать седьмой, стоптанные до дыр. Сунула в сумку банку с гвоздями — зачем, сама не знаю. Может, потому что эти гвозди Володя покупал в девяносто втором, когда достать нормальные было невозможно, а он как-то достал.
Погладила печку — холодную, нетопленную с осени. Провела пальцем по подоконнику, где тридцать лет назад вырезала ножом: «Н + В». Глупость, конечно. Как в школе. Но Володя смеялся и вырезал рядом сердечко.
Дима и Катя, наверное, закрасят.
У калитки обернулась. Дом смотрел на меня тёмными окнами — как смотрит собака, когда хозяин уходит навсегда.
— Прости, — сказала я ему. — Прости, что не уберегла.
У Гали я прожила неделю.
Артём звонил каждый день — я не брала трубку. Писал сообщения — я не читала. На третий день приехал сам, стучал в ворота — Галя вышла, сказала: «Нет её здесь, уехала». Соврала.
Я слышала его голос со второго этажа. Он говорил что-то про врачей, про давление, про то, что волнуется. Потом замолчал. Потом уехал.
Ночами я не спала. Лежала, смотрела в потолок, слушала, как скрипит Галькин старый дом. За стеной храпел её кот Михась — толстый, рыжий, с драным ухом. Иногда он приходил ко мне под бок, мурчал. Я гладила его и думала.
Думала о том, что Артём, может быть, прав. Что долги — это не шутка. Что он тянул три года, пока я жила в неведении. Что ему было страшно мне сказать — а я его за это ненавижу.
Ненавижу?
Нет. Не умею я ненавидеть своего ребёнка. Даже когда он вырос в чужого мужика с чужими решениями.
Но простить — тоже не могу.
На шестой день Галя села напротив меня за стол. Поставила чай — крепкий, с мятой, как любила моя мать. И сказала:
— Нинка, хватит.
— Чего — хватит?
— Хватит гнить заживо. Ты неделю не ешь толком. Не выходишь. Ни с кем не говоришь. Это не жизнь.
— А что — жизнь? Мой дом забрали. Мой сын меня предал. Что мне делать — плясать?
Галя помолчала. Потом сказала тихо:
— Когда мой Серёжка разбился на мотоцикле — ему было двадцать два, помнишь? — я думала, что умру. Что не смогу. Что незачем. А потом... потом как-то встала утром, сварила кашу, вышла в огород. И поняла: жизнь не спрашивает, хочешь ты или нет. Она просто идёт. И ты либо идёшь с ней, либо ложишься в землю.
Я молчала. Про Серёжку я помнила. Сама тогда сидела у Гальки неделю, держала её за руку, пока она выла в подушку.
— Твой дом — это не стены, Нинка. Это вот здесь, — она ткнула мне в грудь. — Никто не отнимет. Ни покупатели, ни сын, никто.
— Легко говорить.
— Нелегко. Но — правда.
На восьмой день я позвонила Артёму.
Он взял сразу, будто ждал у телефона.
— Мама...
— Не перебивай, — сказала я. — Я скажу — ты послушаешь. Потом ты скажешь — я послушаю. Так и только так.
— Хорошо.
Я набрала воздуха. В груди было тесно — как перед прыжком в холодную воду.
— Я не прощаю тебя. Пока — не прощаю. Ты отнял у меня место, где я была счастлива сорок три года. Где родился твой отец, между прочим — ты помнишь? Бабушка рожала его прямо на кухне, в грозу, доктор не успел доехать. Где я учила тебя ходить. Где мы с Володей... — голос сорвался. — Неважно. Ты отнял, не спросив. Это больно. Очень больно.
— Мама, я...
— Не перебивай.
Он замолчал.
— Но я понимаю кое-что. Долги — это страшно. Ты тащил один. Ты не хотел меня пугать. Ты думал, что делаешь лучше. Ты ошибся. Но ты — мой сын. И я не могу... не хочу... терять ещё и тебя.
На том конце провода — тишина. Потом странный звук — будто всхлип.
— Мама, я так виноват. Я каждый день думаю — как я мог. Как я мог так с тобой.
— Ты мог. Ты сделал. Теперь живи с этим.
— Я хочу... я нашёл квартиру. Рядом с нами. Однушка, но светлая, третий этаж, балкон на юг. Там соседка — Тамара Ивановна, твоего возраста, она...
— Артём.
— Да?
— Приезжай. Поговорим нормально. Не по телефону.
Он приехал на следующий день.
Стоял у Галиного крыльца — в том же пальто, что и раньше, но будто постаревший на десять лет. Под глазами мешки, щетина неряшливая. Не брился дня три.
Я вышла. Мы смотрели друг на друга — долго, молча.
— Чай будешь? — спросила я наконец.
— Буду.
Сели на Галькиной кухне. Михась запрыгнул Артёму на колени — тот машинально погладил, как в детстве гладил нашего пса Тузика.
— Рассказывай, — сказала я. — С самого начала. Про долги, про кредиты. Всё.
И он рассказал.
Про то, как отец взял первый кредит, когда узнал про опухоль — не хотел меня пугать, думал, вылечится тихо. Про второй кредит — на операцию, которая не помогла. Про третий — на похороны и на то, чтобы закрыть первые два. Про то, как Аня хотела развестись, потому что денег не было на еду, а он всё отдавал процентами. Про бессонные ночи. Про мысли, от которых волосы встают дыбом.
— Почему не сказал мне?
— Ты только похоронила папу. У тебя давление скакало. Я боялся, что ты... — он не договорил.
— Что умру?
— Да.
Я смотрела на него — на своего мальчика, которому сорок шесть лет, который вырос, постарел, согнулся под грузом, о котором я не знала. Вспомнила, как он маленький бежал ко мне, когда ударялся. Как прятался за мою юбку от собак. Как плакал, когда первый раз влюбился, а девочка не ответила.
Он всё ещё мой. Даже такой — неправый, виноватый, чужой в своих решениях.
— Я поеду смотреть квартиру, — сказала я.
Он поднял глаза — неверящие, мокрые.
— Правда?
— Но это не значит, что я простила. Это значит, что я... устала сидеть у Гали. Михась храпит.
Артём рассмеялся — коротко, нервно. Потом заплакал. Я встала, обошла стол, обняла его сзади — как в детстве, когда он болел. Он вцепился в мою руку и долго не отпускал.
Квартиру я смотрела в субботу.
Однушка на третьем этаже, лифта нет. Окна на юг, балкон длинный, узкий — там поместится два ящика с рассадой, не больше. Обои бежевые, скучные. Потолки низкие.
Но — светло. И тихо. И рядом — сквер, где старики играют в шахматы.
— Тамара Ивановна с пятого этажа, — сказала Аня. — Ей семьдесят один. Муж умер в прошлом году. Она сказала, будет рада познакомиться.
Я молчала. Ходила по комнате, трогала стены, открывала шкафы. В одном нашла забытую чужую чашку — белую, с трещиной.
Как моя. Как Володина.
— Ладно, — сказала я. — Попробуем.
Переезд был тихий.
Забрала из городской квартиры только то, что любила: кружку Володи, альбом с фотографиями, мамину шаль, отцовские часы, которые не ходят уже двадцать лет. Остальное — мебель, посуду, книги — оставила. Артём сказал: сдадим, будет тебе прибавка к пенсии.
Первую ночь в новой квартире я не спала.
Лежала, слушала чужие звуки: машины под окном, соседский телевизор, чьи-то шаги наверху. Всё неправильное. Всё не моё.
Потом встала. Подошла к окну. За стеклом — фонарь, дерево, кусок неба с одинокой звездой.
И вдруг поняла: небо-то такое же. То самое небо, под которым стоял мой дом. Под которым мы с Володей смотрели на звёзды в августе. Под которым росли яблоки, бегал Артём, шумела листва.
Небо никуда не делось.
Прошёл месяц.
Тамара Ивановна оказалась болтушкой — заходила каждый день, пила чай, жаловалась на сына (тоже, оказывается, оболтус). Мы с ней ругались из-за ерунды, мирились, снова ругались. Нормальная жизнь.
Артём приезжал по воскресеньям. Привозил внука Мишку — тому девять, рыжий, вихрастый, похож на Володю в детстве. Мишка прятал под мою подушку шоколадку «Алёнка» — думал, я не замечаю. Я замечала. И каждый раз делала вид, что удивляюсь.
На балконе взошла рассада. Те самые помидоры, что везла на дачу — выжили. Хрупкие, бледные, но живые. Я поставила их на солнце, и они начали зеленеть.
Однажды вечером позвонила Галя.
— Нинка, там твоя черёмуха зацвела. Новые хозяева хотели спилить — я им сказала, что прокляну до седьмого колена. Отступились.
Я засмеялась. Впервые за долгое время — по-настоящему.
— Спасибо, Галь.
— Приезжай в гости. Михась скучает.
— Приеду.
Я не простила Артёма — не до конца. Это, наверное, долгая история. Может, на годы. Может, навсегда останется где-то внутри тонкая трещина — как на Володиной кружке.
Но кружка всё равно держит чай. Каждое утро.
Вчера Мишка спросил:
— Бабушка, а где твой настоящий дом?
Я думала долго. Потом сказала:
— Здесь.
Он удивился:
— А ты же говорила — на даче?
— Говорила. Но теперь — здесь. Потому что ты здесь.
Он засмущался, убежал. А я осталась сидеть у окна — с кружкой в руках, с рассадой на балконе, с трещиной внутри, которая почему-то больше не болела.
За окном зацвела сирень. Первая городская сирень в моей жизни.
Я открыла форточку, вдохнула — и почувствовала: пахнет так же. Точно так же, как на даче.
Может, Галя была права.
Может, дом — это не там, где стены. А там, где ты ещё можешь вдохнуть полной грудью.