Окончание
В сарае повисла тишина — такая плотная, что можно было услышать, как жужжит муха под потолком. Улыбки сползли с их лиц.
— Ты чё, Стёпа? — голос Беляева дрогнул. — Охренел! Пушку убери! Мы ж поговорить!
— Поговорили уже! — отрезал Степан. — Хватит!
Петров, ментёнок, попытался включить власть.
— Луговой, ты понимаешь, что ты делаешь? — заорал он, делая шаг вперёд. — Это угроза убийством! Статья... Батя тебя сгноит!
Бах!
Выстрел в замкнутом пространстве ударил по ушам, как молот. Степан не целился в голову. Он выстрелил в пол в сантиметре от ног Петрова. Картечь взрыла доски. Щепки брызнули в лицо ментёнку. Петров взвизгнул и отпрыгнул назад, сбив с ног Баранова.
— Следующий будет в живот, — спокойно сказал Степан. — На колени, все, быстро!
Это был момент истины. Пять здоровых мужиков. Они могли бы кинуться на него, задавить массой, но они были трусами. Они привыкли бить толпой одного слабого, а перед ними стоял не слабый. Перед ними стояла смерть. И они сломались.
Один за другим, дрожа и всхлипывая, они опустились на колени в грязное сено.
— Стёп, не надо! — заскулил кузнец. — Мы же пошутили! Мы денег дадим!
— Анне деньги предлагай! — сказал Степан.
Он достал из кармана моток верёвки.
— Руки за спину, друг другу. Вяжите быстро. Кто будет плохо вязать — получит второй ствол.
Они вязали друг друга, суетливо, потно, стараясь угодить палачу. Беляев вязал кузнеца, кузнец — Петрова. Последнего, Баранова, Степан связал сам, одной рукой, держа обрез у его виска.
Теперь они лежали на полу — пять связанных кулей, беспомощные, жалкие.
— За что, Стёп? — плакал Фомин. — Мы же соседи!
Степан подошёл к канистре, стоящей в углу. Открутил крышку. Резкий запах бензина ударил в нос, перебивая запах их страха.
— Соседи! — повторил Степан. — Соседи в гости ходят с пирогом, а не с насилием.
Он поднял канистру. Тяжёлая, маслянистая струя плеснула на ноги Беляева. Тот заорал, дрыгая ногами, пытаясь отползти, но связанные руки не давали.
— Не надо! — визжал он. — Не жги! Стёп, Христа ради!
Степан шёл по кругу. Он поливал их методично, как поливают грядки. Бензин пропитывал джинсы, куртки, волосы. Он лил на сено, на стены, на дверь. Вторая канистра. Третья.
В сарае стало нечем дышать. Воздух превратился в пары взрывчатки.
Степан поставил пустую канистру. Он сам был мокрым от пота, но руки его были сухими. Он подошёл к двери, открыл засов.
— Вы убили мою душу, — сказал он, глядя на них сверху вниз. — Теперь я заберу ваши тела.
Он вышел наружу. Дверь захлопнулась. Снаружи лязгнул засов. Они остались в темноте, пропитанной бензином.
Внутри поднялся вой. Они орали, бились телами о дверь, но дубовые доски, укреплённые Степаном, держали намертво.
Степан достал коробок спичек. Ночь была тихой. Луна светила равнодушно. Он чиркнул. Огонёк вспыхнул — маленький, жёлтый, живой.
— Прости, Господи, — сказал Степан. — А я не прощу.
И бросил спичку в вентиляционное отверстие. Спичка летела, казалось, целую вечность. Она вращалась в воздухе — маленькая искра жизни, несущая смерть. Она исчезла в чёрном квадрате вентиляционного отверстия.
Секунда тишины. А потом мир взорвался.
Это был не треск костра. Это был низкий, утробный гул. Вух! Пары бензина вспыхнули мгновенно, превратив пространство внутри сарая в объёмный взрыв. Крыша подпрыгнула, из щелей вырвались языки пламени, похожие на оранжевых змей.
И тут же начался крик. Если вы никогда не слышали, как кричат пятеро мужчин, сгорающих заживо, молите Бога, чтобы не услышать. Это был не крик боли. Боль пришла позже. Это был крик абсолютного, запредельного ужаса.
Они не горели медленно. На них вспыхнула одежда, волосы, пропитанные бензином доски пола. Они превратились в живые факелы, мечущиеся в тесном пространстве.
— Удар! — дверь сарая содрогнулась. Кто-то, возможно, огромный кузнец, разорвавший в панике верёвки (адреналин творит чудеса), бросил своё горящее тело на доски.
— Открой! — выл голос, в котором уже не было ничего человеческого. — Стёп, открой!
— Удар! — ещё удар!
Дверь трещала, но дубовый брус и кованый засов, установленные Степаном, держали насмерть. Степан строил на века. Он строил гробницу.
Степан отошёл на десять метров, туда, где жар не опалял лицо. Он перевернул пустое ведро, сел на него и положил двустволку на колени. Он не закрывал уши. Он слушал.
Он слышал, как Беляев звал маму. Он слышал, как Петров, ментёнок, проклинал своего отца. Он слышал, как трещит дерево и как лопается шифер на крыше, стреляя осколками в ночное небо.
В его глазах плясали огненные блики, но внутри была ледяная пустыня. Он не чувствовал торжества. Он не чувствовал жалости. Он чувствовал только, как чёрная тяжесть, давившая на грудь с момента смерти Анны, начинает медленно испаряться вместе с дымом.
Деревня проснулась. Сначала залаяли собаки — цепная реакция от двора к двору. Потом в окнах загорелся свет. Люди выбегали на улицу в нижнем белье, глядя на столб огня, поднимающийся над домом Луговых.
— Пожар! Стёпа горит!
Первым прибежал сосед, дед Фёдор. Увидев пламя, он схватил ведро с водой, но замер, увидев Степана. Луговой сидел на фоне ада, спокойный, как памятник.
— Стёп! — заорал дед. — Тушить надо, там же...
— Не надо, Фёдорыч! — Степан даже не повернул головы. — Иди домой. Это не пожар. Это уборка.
Крики внутри сарая изменились. Они стали тоньше, визгливыми, а потом перешли в хрип. Кислород выгорал. Лёгкие наполнялись раскалённым дымом.
На пятой минуте дверь перестала содрогаться. Силы покинули тех, кто был внутри. Они падали один за другим в огненное пекло, становясь частью этого костра.
На седьмой минуте рухнула крыша. Сноп искр взметнулся до звёзд. Крики стихли. Остался только рёв огня.
И в этот момент к воротам с визгом тормозов подлетела милицейская «Волга». Участковый Петров — отец одного из тех, кто сейчас превращался в пепел, — выскочил из машины. Он был в расстёгнутом кителе, фуражка сбита на затылок.
Он увидел огонь. Он увидел Степана. Инстинкт мента сработал быстрее мозга. Он понял. Он всё понял.
— Ромка! — заорал он дурным голосом. — Коля там!
Степан медленно поднял на него глаза.
— Там, — просто ответил он. — И Артём там. И остальные. Все в сборе. Греются.
Петров побежал к огню. Он хотел броситься в пламя, вытащить сына, но жар отбросил его назад, опалив брови. Подойти было невозможно. Температу aura в эпицентре достигла тысячи градусов.
Участковый упал на колени в грязь. Он выл, глядя, как догорают останки сарая. Он знал, что его сын мёртв. И он знал, почему.
Потом он вскочил, выхватывая табельный «Макаров». Руки его тряслись так, что он не мог прицелиться.
— Убью! — визжал он, брызгая слюной. — Сука! Тракторист! Убью!
Степан сидел неподвижно. Он смотрел в чёрный зрачок пистолета.
— Стреляй, начальник, — тихо сказал он. — Мне всё равно. Я своё дело сделал. Анна отомщена. А ты? Ты теперь живи с этим. Ты их вырастил. Ты их покрывал. Ты их изжёг. Моими руками.
Петров нажал на спуск. Выстрела не было. Он забыл снять с предохранителя.
В этот момент на него навалились подоспевшие мужики. Дед Фёдор и ещё двое выкрутили участковому руки, повалили на землю.
— Не дури, Иваныч! — кричал Фёдор. — Не бери грех на душу! Суд разберётся!
— Какой суд? — рыдал участковый, уткнувшись лицом в траву. — Он сына моего сжёг! Заживо!
Степан встал. Он отставил ружьё в сторону. Оно ему больше было не нужно. Он посмотрел на догорающие угли. От сарая остался только остов, похожий на скелет гигантского зверя. Внутри, в красно-чёрном месиве, угадывались тёмные бесформенные кучи.
Это был конец. И это было начало.
Степан Луговой подошёл к участковому, которого держали мужики.
— Забирай меня, — сказал он, протягивая руки. — Я готов.
На его запястьях защёлкнулись наручники, но в глазах Степана не было страха тюрьмы. В его глазах был покой — покой человека, который заплатил по всем счетам.
Поездка до райотдела в «бобике» напоминала спуск в преисподнюю. За рулём сидел участковый Петров. Его руки тряслись так, что машина виляла по пустой ночной дороге от обочины к обочине. Он то и дело хватался за кобуру, оборачивался, глядя на Степана через решётку, и рычал:
— Не доедешь! Застрелю при попытке к бегству! Прямо в лесу закопаю!
Степан сидел в обезьяннике смирно. Наручники врезались в запястья, но он не чувствовал боли. От его одежды шёл тяжёлый, невыносимый запах — смесь бензина, гари и того сладковатого духа, который даёт сгоревшее мясо. Этот запах заполнял салон, сводя участкового с ума.
— Не закопаешь, Иваныч, — спокойно ответил Степан. — Тебе протокол нужен. Ты же власть. Если ты меня убьёшь просто так, с тебя погоны снимут, а ты погоны любишь больше, чем сына.
Петров ударил по тормозам так, что Степан ударился головой о перегородку. Мент выскочил из машины, рванул заднюю дверь, дуло пистолета упёрлось Степану в лоб.
— Заткнись, мразь! Мой сын! Ромка! Он же жить только начал!
— Он закончил жить восьмого августа, — Степан смотрел прямо в чёрный зрачок ствола, — когда дверь мою выломал. Дальше это был уже не человек. Это была гниль. Я просто сжёг мусор.
Петров взвыл, ударил Степана рукояткой пистолета в висок. Кровь залила глаз. Но выстрелить он не смог. Страх перед системой, которой он служил всю жизнь, оказался сильнее отцовской ярости. Он захлопнул дверь и погнал машину дальше.
В райотделе их уже ждали. Весть о том, что Луговой сжёг пацанов, разлетелась быстрее пожара. У крыльца стояли чёрные «Волги» и джипы. Элита района собралась в полном составе: бригадир Беляев — огромный, красный, как рак, с кулаками-кувалдами; председатель колхоза Фомин, дядя погибшего Виктора, — бледный, с трясущейся губой; отец Баранова, главный механик.
Они стояли молчаливой стеной. Когда Степана вывели из машины, Беляев рванулся к нему. Удар был страшным, профессиональным, тяжёлым. Степан отлетел к стене, сплёвывая крошево зубов.
— Не бить! — рявкнул начальник РОВД, выбегая на крыльцо. — В камеру его! Быстро!
Не хватало ещё самосуда на пороге милиции.
Степана проволокли по коридору и бросили в камеру предварительного заключения. Это был бетонный мешок два на три метра, сырой, холодный, пахнущий мочой и безнадежностью.
Но Степан знал: его заперли не для того, чтобы сохранить до суда. Его заперли, чтобы отдать на растерзание.
Через час дверь лязгнула. В камеру вошли трое — Петров, Беляев и Фомин. Начальник РОВД деликатно отключил камеры наблюдения в коридоре и ушёл пить чай. Они пришли убивать. Медленно.
Беляев держал в руках резиновую дубинку. Петров — ножку от стула.
— Ну что, герой? — прохрипел Беляев. От него разило водкой. — Рассказывай, как они кричали.
Степан поднялся с нар. Он вытер кровь с разбитой губы.
— Кричали громко, — сказал он. — Громче, чем моя Анна. Она-то терпела, а твои... твои визжали, как свиньи.
Беляев взревел и бросился на него. Их было трое. Они были полны ярости, а Степан был скован наручниками. Это было не избиение — это была мясорубка. Они били его ногами, дубинками, стулом. Они ломали ему рёбра, отбивали почки. Они вымещали на нём свою боль, свою вину, свой ужас от потери наследников.
Степан падал, вставал, снова падал. Он превратился в кровавый кусок плоти. Но он не издал ни звука, ни стона, ни мольбы. И это молчание начало их пугать.
Через двадцать минут они выдохлись. Беляев, тяжело дыша, оперся о стену. Его рубашка была мокрой от пота. Степан лежал на полу. Казалось, он мёртв.
Но вдруг он пошевелился. С трудом, хрипя, он сел, прислонившись спиной к нарам. Один глаз заплыл полностью, второй смотрел на них с ледяным презрением.
— Вы закончили? — спросил Степан. Голос булькал кровью, но был твёрдым.
— Ты ещё жив, гнида? — удивился Фомин.
— Я жив, — кивнул Степан. — А ваши сыновья — пепел. И знаете почему?
Они замерли. В камере повисла тишина.
— Потому что вы их такими воспитали. — Степан сплюнул сгусток крови на ботинок Беляева. — Ты, Артём, учил сына, что можно брать всё, что плохо лежит. Ты, Иваныч, — он посмотрел на участкового, — учил Ромку, что закон для лохов, а для него — папина ксива.
— Вы создали этих монстров. Вы дали им право насиловать и убивать. — Он поднял голову выше. — Я не убивал ваших детей. Я убил то зло, которое вы вырастили. Я просто вернул вам долг.
— Заткнись! — заорал Петров и замахнулся ножкой стула для последнего удара в висок. — Убить. Кончить. Прямо здесь. Списать на сердечный приступ.
Но его руку перехватил Беляев. Бригадир смотрел на Степана, и в его глазах, заплывших водкой и горем, впервые появился страх — настоящий, животный страх. Он понял: этого человека нельзя сломать. Его нельзя напугать. Он уже за гранью.
И если убить его сейчас, он победит. Он уйдёт мучеником, а они останутся жить с правдой, которую он им только что бросил в лицо.
— Не трогай, — хрипло сказал Беляев. — Пусть судят, пусть гниёт на зоне. Смерть для него — подарок. Мы сделаем так, что он будет молить о смерти каждый день, но не получит её.
Они вышли, гремя замком. Степан остался один в темноте. У него были сломаны три ребра, выбиты зубы и, кажется, отбита селезёнка. Но он улыбался — кровавой, страшной улыбкой победителя. Он знал: самое страшное уже позади. Огонь сделал своё дело.
Впереди был суд. Но судить будут не его. Судить будут их систему. И он превратит этот процесс в последнее сражение.
А утром под окнами РОВД начали собираться люди. Сначала робко, по одному, потом группами. Деревня проснулась. Страх, который держал Красный Лук в заложниках десять лет, сгорел вчера вместе с сараем.
Бабы несли к изолятору пирожки и молоко. Мужики курили, хмуро поглядывая на окна начальства. На асфальте мелом кто-то крупно написал: «Стёпа — наш герой».
Война переходила в новую фазу — народную.
Утро следующего дня принесло в Красный Лук не солнце, а серый, тяжёлый дождь. Он смывал сажу с остова сгоревшего сарая, превращая пепелище в чёрную, жирную грязь. Но смыть запах он не мог. Этот запах въелся в землю, в деревья, в саму память этого места.
На месте пожара работала следственная группа из областной прокуратуры. Местных отодвинули. Дело стало слишком громким — пять трупов, дети районной элиты.
Старший следователь по особо важным делам, полковник Литвинов — человек, видавший многое: от бандитских разборок до серийных убийц, — стоял над тем, что осталось от золотой молодёжи. Он курил одну сигарету за другой, пытаясь перебить тошноту.
— Что там, Иваныч? — спросил он эксперта-криминалиста, который ковырялся в чёрной массе пинцетом.
Эксперт поднял маску. Лицо его было зелёным.
— Спеклись, товарищ полковник. Температура была как в домне. Кости хрупкие, рассыпаются. Идентифицировать — только по зубам или тому, что не сгорело.
Он поднял пластиковый пакет. В нём лежала оплавленная, но узнаваемая золотая цепь толщиной в палец.
— Это с того, что у двери лежал, — пояснил эксперт. — Видимо, Беляев. Он пытался выбить дверь головой. Череп треснул от жара.
Литвинов сплюнул.
— Пять здоровых лбов... — пробормотал он. — И один тракторист. Как?
— Как он их заставил? — ответил эксперт. — Страх. И психология. Он их сломал до того, как сжёг.
В это время в камере ИВС Степана Лугового готовили к этапу. В райцентре его держать боялись. Под окнами милиции уже стояла толпа — человек двести. Бабы в платках, мужики в промасленных спецовках, даже местные алкаши, которые обычно боялись милиции как огня. Они стояли молча. Это было страшнее митинга. Это была немая стена народной поддержки.
Начальник РОВД метался по кабинету.
— Увозите его! — орал он в телефон. — Быстро! Они сейчас штурмом пойдут! Если толпа его отобьёт, нас всех погоны сорвут!
Степана вывели через чёрный ход. Он шёл тяжело, припадая на левую ногу. Ночью ему отбили почку. Лицо превратилось в сплошной синяк. Один глаз заплыл, губы были разбиты в мясо. Но спина была прямой.
Его толкали к автозаку конвоиры с автоматами.
— Шевелись, убийца!
И тут толпа их увидела. Кто-то заметил движение во дворе через щель в заборе.
— Стёпу вывозят! — раздался женский крик.
Забор затрещал. Толпа хлынула во двор, сминая хлипкое оцепление. Милиционеры вскинули автоматы.
— Назад! Стрелять буду! — визжал молодой лейтенант, у которого тряслись руки.
Но люди не остановились. Вперёд вышел дед Фёдор, сосед Степана. Он распахнул старый пиджак, открывая грудь с орденскими планками.
— Стреляй, сынок! — хрипло сказал он. — В деда стреляй! Стёпа не убийца! Стёпа — санитар! Он деревню от чумы очистил!
Конвой замер. Стрелять в стариков и женщин в 1994 году ещё не привыкли.
Степан остановился у открытых дверей автозака. Он поднял скованные руки. Толпа затихла.
— Люди! — крикнул он. Голос его был сорван, но его услышал каждый. — Не надо! Не берите грех на душу! Я своё сделал! Я отвечу!
Он нашёл глазами деда Фёдора.
— Фёдорыч! За домом присмотри и за могилкой Анниной, чтоб цветы там были.
— Будут, Стёп! — зарыдала какая-то женщина. — Век помнить будем!
— Расходитесь! — твёрдо сказал Степан. — Живите по совести. Теперь можно. Волков больше нет.
Он сам шагнул в тёмное нутро автозака. Дверь захлопнулась, отрезая его от света, от людей, от жизни. Машина взревела и, включив сирену, рванула через ворота, расталкивая людей бампером.
Степана везли в СИЗО города Воронежа, в знаменитый «Централ» — туда, где ломали воров в законе и политических.
Бригадир Беляев и участковый Петров, наблюдавшие за этим из окна второго этажа, переглянулись.
— Он не доживёт до суда, — сказал Беляев. Глаза его были красными от водки и бессонницы. — Я заказал его. В первой же хате его встретит.
— Сделай так, чтобы было больно, — прошептал Петров. — Чтобы он кровью харкал неделю.
— Не беспокойся. Смотрящий за тюрьмой мне должен. Луговой войдёт в камеру героем, а вынесут его опущенным петухом.
Беляев ошибся. Он мерил людей своей меркой — меркой страха и денег. Он не знал, что Степан Луговой уже прошёл через такой ад, по сравнению с которым тюремные понятия — детский сад.
Автозак въехал в ворота СИЗО-1. Лязг железа, лай овчарок, грубые окрики.
— Лицом к стене! Руки за спину!
Степана провели через карантин, обыскали, раздели догола, унизили как могли. Но он смотрел сквозь вертухаев.
— В пресс-хату его! — шепнул дежурный офицер конвоиру. — Приказ с воли. Клюдоеду. Камера номер 38.
Пресс-хата. Место, где ломают волю.
Дверь открылась. Степана толкнули внутрь. В камере сидело шестеро. Уголовники, рецидивисты, звери в человеческом обличье. На столе — карты, чифир. На нарах возлежал людоед, огромный зэк с татуировками по всему телу. Ему уже передали маляву: за этого мужика уплачено. Кончить решено. Медленно.
— Ну, здорово, кочегар! — оскалился людоед, спрыгивая с нар. — Слыхали мы про твои подвиги. Любишь с огоньком работать. Сейчас мы тебя греть будем.
Уголовники встали, окружая Степана. В их руках появились заточки.
Степан бросил матрас на пол. Он медленно расстегнул верхнюю пуговицу задранной рубахи.
— Я сжёг пятерых, — тихо сказал он.
И в тесной камере стало холодно.
— Пятерых таких же, как вы. Смелых, пока толпой. — Он поднял взгляд на людоеда. — Ты думаешь, я боюсь смерти? Я её ищу. Хочешь попробовать? Давай. Но одного я с собой точно заберу. Тебя.
Он шагнул навстречу главарю, не защищаясь, раскрывшись. Это было поведение не жертвы. Это было поведение смертника, у которого в руках граната без чеки.
Людоед замер. В глазах простого деревенского мужика он увидел то, чего не видел даже у самых отмороженных урок: абсолютное отсутствие страха. Пустоту. Бездну. Атаковать такого — значит умереть самому.
— Стоп! — рявкнул людоед своим шестеркам.
В камере повисла звенящая тишина.
— Пятерых, говоришь? — тихо спросил людоед. — За что?
— За жену. — Степан сплюнул кровь на бетонный пол. — Они ворвались в дом, впятером, насиловали всю ночь. Она повесилась. А они пришли на похороны и смеялись.
Уголовники переглянулись. В тюремном мире есть своя извращённая, но жёсткая иерархия. Насильники — это шерсть, низшая каста, грязь. Тот, кто убил насильника, очистил мир.
Людоед медленно убрал заточку в рукав.
— Кто заказал тебя?
— Беляев. Отец одного из них. Бригадир. Денег, поди, заслал немерено.
— Заслал, — кивнул пахан. — Грева на полгода хватит. Сказал: сделать из тебя петуха, а потом кончить.
Людоед подошёл к Степану вплотную. От него пахло чифиром и гнилыми зубами.
— Слушай сюда, мужик. Мы воры, а не беспредельщики. За шерсть мы не впрягаемся. Твоя правда чистая.
Он повернулся к своим шестеркам.
— Шконку ему у окна, чай, курева. Пальцем никто не тронет. А Беляеву передайте: заказ не принят. Пусть сам своей грязью давится.
Степан сел на жёсткую койку. Он закрыл глаза. Впервые за две недели он мог спать, не ожидая удара в спину. Тюрьма, которой его пугали, оказалась честнее, чем воля. Здесь, по крайней мере, волки не притворялись овцами.
---
Суд начался в октябре. Это был не суд. Это была война. Здание районного суда цепила МОН. Боялись не побега — боялись штурма. Люди приехали со всей области: трактористы, доярки, работяги. Они стояли на улице под холодным осенним дождём с плакатами: «Свободу Стёпе!», «Он не убийца, он санитар!»
В зале суда яблоку негде было упасть. На первых рядах сидели потерпевшие — родители сожжённых мажоров, чёрные платки, злые, заплаканные лица. Бригадир Беляев постарел на десять лет. Его трясло. Участковый Петров сидел, опустив голову. Его уволили из органов задним числом, сразу после пожара.
Степан сидел в клетке, похудевший, бритый наголо, спокойный. Он не нанимал адвоката. Ему дали государственного защитника — стажёрку, которая боялась даже пикнуть.
— Подсудимый Луговой, — гремел прокурор, требуя высшей меры, — вы сожгли заживо пятерых молодых людей. Вы планировали это. Вы купили бензин. Вы заперли дверь. Вы — зверь.
Степан встал. Зал затих.
— Я не зверь, гражданин прокурор, — сказал он. Голос его был тихим, но его слышал каждый. — Звери — это те, кого вы называете молодыми людьми. Я пахал землю двадцать семь лет. Я строил, а не ломал. Но когда в мой дом пришли бесы, я взял огонь.
Он повернулся к родителям погибших.
— Вы плачете? А где вы были, когда ваши сыновья насиловали мою Анну? Где вы были, когда они смеялись на кладбище? Вы не воспитывали детей. Вы кормили их безнаказанностью. Я сжёг их тела, но души их сгнили задолго до спички.
В зале кто-то захлопал. Судья застучал молотком, угрожая удалить всех.
Приговор зачитывали три часа. Судья, понимая, что если он даст высшую меру (расстрел в 1994 году ещё применялся, хотя мораторий был на подходе), народ снесёт здание суда, выносил соломоново решение. Но давление сверху было колоссальным. Деньги Беляева и связи Фомина делали своё дело.
Признать виновным по статье 102 УК РСФСР, приговорить к пятнадцати годам лишения свободы в колонии строгого режима.
Пятнадцать лет. Для сорокапятилетнего человека, потерявшего всё, это была пожизненная каторга.
Беляев вскочил с места.
— Мало! — заорал он, брызгая слюной. — Расстрелять, суку! Убить!
Его вывели приставы.
Степан выслушал приговор молча. Он не подавал апелляции. Он знал: он заслужил наказание — не за убийство этих подонков (за это ему было не стыдно), а за то, что не уберёг Анну.
Тюрьма для него была не наказанием, а монастырём — местом, где можно молиться и помнить.
Когда его выводили из зала суда, коридор превратился в живой коридор почёта. Люди бросали ему под ноги цветы — гвоздики, астры.
— Держись, Стёп! Мы тебя ждать будем! Ты мужик!
Степан шёл по цветам, звеня кандалами. Он не улыбался. Но внутри него, в той выжженной пустыне, где раньше было сердце, пробился маленький росток. Он понял: он не один.
Но самое страшное наказание ждало не Степана. Оно ждало тех, кто остался на воле.
Месть Степана Лугового запустила цепную реакцию, которая уничтожила не только детей, но и отцов.
Бригадир Беляев запил. Он пил страшно, по-чёрному, пытаясь залить в себя тот ужас, который он видел на пепелище. Через полгода он спьяну упал в работающую молотилку. Его хоронили в закрытом гробу. Деревня не пришла.
Участковый Петров сошёл с ума. Буквально. Его часто видели на месте сгоревшего сарая. Он ходил по пеплу, разгребал угли руками и звал: «Ромка, выходи, папа договорился, тебя не тронут».
Его забрали в психиатрическую лечебницу, где он и умер, привязанный к кровати.
Фомин, дядя завхоза, попался на крупной взятке и сел в тюрьму, где его, бывшего начальника, встретили очень тепло.
Карма, запущенная одной спичкой, догнала всех.
А Степан ехал по этапу в Пермский край. Он смотрел в зарешечённое окно вагона на бесконечные русские леса. Он не знал, выживет ли он там. Но он знал одно: он поступил правильно.
В кармане его робы, у самого сердца, лежала маленькая, обгоревшая по краям фотография: Анна, смеющаяся на фоне цветущей яблони.
— Я иду, Анна! — шептал он под стук колёс. — Путь будет долгим, но я дойду.
---
Прошло пятнадцать лет. Срок огромный. Сменилась эпоха. Ушли лихие девяностые, пришли сытые нулевые. Страна стала другой. Деревня Красный Лук тоже изменилась. Колхоз развалился, молодёжь уехала. Дом Луговых стоял заброшенным. Сарай никто не восстанавливал. Это место считалось проклятым. Крапива там росла в человеческий рост.
Но могила Анны была ухожена. Дед Фёдор, пока был жив, носил цветы. Потом соседи. Народная память крепче гранита.
Август 2009 года. Жаркий полдень. По пыльной дороге в сторону деревни шёл старик. Ему было шестьдесят, но выглядел он на восемьдесят: худой, жилистый, с седой, как лунь, головой. На лице — глубокие шрамы, следы лагерной жизни. В руке — потрёпанный вещмешок.
Это был Степан. Он отсидел от звонка до звонка. Он выжил в карцерах, в ледяных бараках, в драках с сучьим племенем. Его не сломали. Его закалили. Он шёл домой.
Он подошёл к своему дому. Калитка скрипнула, приветствуя хозяина. Окна были заколочены, крыльцо прогнило, но дом стоял.
Степан прошёл во двор, туда, где когда-то был сарай. Теперь там был просто чёрный квадрат выжженной земли, на которой ничего не росло. Даже крапива обходила это место стороной.
Степан снял шапку. Он стоял долго, глядя на шрам земли.
— Ну, здравствуй, — сказал он. — Я вернулся.
Степан не стал заходить в дом. Там жили призраки — призраки счастья, которое убили, и призраки той ночи, когда дверь выломали сапогом. Он развернулся и пошёл на кладбище.
Сельское кладбище Красного Лука заросло сиренью. Степан шёл уверенно — ноги сами помнили дорогу. Могила Анны была в дальнем углу, под старой берёзой.
Он ожидал увидеть заросший холмик, покосившийся крест, но увидел памятник — не гранитный, простой, сварной, из нержавейки, но ухоженный, покрашенный синей краской. Оградка ровная, вокруг — свежие цветы.
На табличке надпись: «Лугова Анна Сергеевна. Любим, помним, скорбим». И ниже, коряво гвоздём выцарапано: «Прости нас».
Степан опустился на колени. Он положил руку на нагретый солнцем металл.
— Я пришёл, Анна, — прошептал он. Голос его, отвыкший от долгих разговоров, скрипел, как старое дерево. — Я всё сделал. Долг отдал, срок отсидел. Теперь мы квиты с судьбой.
Он сидел там час, может, два. Впервые за пятнадцать лет его отпустило. Камень, лежавший на душе, рассыпался в песок.
Позади хрустнула ветка. Степан не обернулся — лагерная привычка. Он чувствовал человека спиной.
— Здравствуй, дядя Стёпа!
Голос был молодым, незнакомым. Степан медленно встал. Перед ним стоял парень лет двадцати пяти, в форме участкового. Свежие погоны лейтенанта. Лицо открытое, честное.
Степан напрягся.
— Опять власть! Опять менты!
— Ты кто? — спросил он.
— Я Алёшка. Внук деда Фёдора, помните? Он вам молоко носил, когда вас забирали.
Степан прищурился. В чертах парня проступило что-то знакомое.
— Помню Фёдорыча. Жив?
— Умер три года назад. Он мне про вас рассказывал — всё рассказывал.
Парень снял фуражку.
— Я из-за вас в милицию пошёл, дядя Стёпа. Чтобы... чтобы не было, как тогда. Чтобы такие, как Петров, больше погона не носили.
Степан усмехнулся — горькой, щербатой улыбкой.
— И как? Получается?
— Стараемся. В Красном Луке тихо сейчас. Знаете почему?
— Почему?
— Боятся. Вашего имени боятся. Когда какие-нибудь залётные начинают борзеть, старики им говорят: «Тише будьте, а то Луговой вернётся, у него спички ещё остались». И знаете — работает. Вы здесь вроде как дух-хранитель — страшный, но справедливый.
Степан посмотрел на свои руки — руки убийцы, руки, которые заперли пятерых человек в огне, руки, которые стали легендой.
— Я не хранитель, Алёша, — сказал он. — Я кочегар. Я просто сжёг мусор.
Он достал из кармана вещмешка свёрток, развернул. Там лежали деньги — всё, что он заработал на зоне, шитьём рукавиц. Немного, но на памятник хватит.
— Возьми, — он протянул деньги лейтенанту. — Поставь Анне камень. Хороший, мраморный, белый, как она была.
— А вы? Вы же останетесь? Дом ваш стоит. Мужики помогут подлатать.
Степан покачал головой.
— Нет, не могу я здесь. Тут каждый куст гарью пахнет. Я свою войну закончил. Поеду я.
— Куда?
— На север. В монастырь, может. Или лесником. Туда, где людей поменьше, а Бога побольше.
Степан в последний раз погладил оградку.
— Прощай, Анна. Жди меня. Скоро свидимся.
Он надел старую кепку, закинул вещмешок на плечо и пошёл к выходу. Спина его была прямой. Это был не сломленный зэк. Это был воин, уходящий в запас.
Участковый смотрел ему вслед, пока фигура старика не растворилась в мареве летнего дня.
Степан Луговой исчез. Больше его никто не видел. Говорили, что он ушёл в Соловки, где-то под Архангельском. Другие утверждали, что видели похожего старика-лесника в Сибири, который одним взглядом усмирял браконьеров.
Но в деревне Красный Лук с тех пор воцарился негласный закон: здесь не запирали двери, не обижали женщин и никогда, ни при каких обстоятельствах не шутили с огнём.
Место, где стоял сарай, так и осталось чёрным пятном. Трава там не росла. Местные обходили его стороной. Это был шрам на теле земли — напоминание о том, что бывает, когда терпение русского мужика заканчивается.