Квартира Галины Степановны дышала выстраданным покоем, который возможен только после шестидесяти, когда все вещи заняли свои определенные места. Одинокая пенсионерская жизнь в однушке обрела свою мелодию: тиканье будильника, шелест газеты, мерный стук спиц, вечерний сериал. Единственной приправой к этому устоявшемуся быту были редкие визиты дочери Анны и двенадцатилетней внучки Яны. Они врывались, как ураган, — с сумками, громкими разговорами, оставляя после себя следы: пятно от чая на кресле, забытую заколку, бардак на кухне. Но они уходили, и Галя с облегчением возвращала все на круги своя.
Все изменилось в один ноябрьский вечер, когда на пороге возникла Яна. Не просто зашла, а ввалилась, волоча за собой рюкзак, из которого торчал рукав свитера, и маленький, некогда розовый, а теперь потертый чемодан на колесиках.
— Бабуль, я к тебе насовсем, — заявила внучка, не снимая грязных, в зимней слякоти, ботинок. Лицо девочки было перекошено обидой.
История, которую Галина Степановна вытягивала из нее клещами, была горькой. Мама Аня, после развода встретившая некоего Тимофея и переехавшая к нему, теперь жила в его аккуратной двушке в центре. А Тимофей, как выяснилось, оказался «занудой и чистюлей». Он цеплялся к девочке: за легкий блеск на веках, за выкрашенную в рыжий цвет прядь, за ее любимые потертые джинсы-бананы, которые он презрительно называл «грязными портянками». А мама, по словам Яны, только отмалчивалась или тихо шипела: «Яна, переобуйся, тут только что помыли».
Галину Степановну, как и полагается бабушке, взволновало в первую очередь моральное унижение внучки. Она, не раздумывая, собралась и поехала на разборки.
Тимофей встретил ее у порога своей квартиры. Он не был монстром, каким его рисовало воображение. Подтянутый, лет сорока пяти, в домашней, но опрятной одежде. Квартира поражала стерильностью: ни пылинки, каждая вещь — на своем месте. От этого становилось не по себе. Аня, с покрасневшими глазами, нервно мыла посуду на кухне.
— Галина Степановна, проходите, — сказал Тимофей без улыбки. — Я, честно говоря, рад, что вы приехали. Может, со стороны виднее.
— Что происходит, Тимофей? Яна в слезах, говорит, вы ее выживаете.
Мужчина тяжело вздохнул, жестом пригласил в гостиную, но сам не сел, как бы демонстрируя, что это его территория, его правила.
— Я никого не выживаю, а предлагаю жить по-человечески. Я предоставил им кров. Взамен прошу элементарного уважения к моему жилью и моему труду. Посмотрите, — он распахнул дверь в комнату, которую занимала Яна.
Галя заглянула. Комната напоминала свалку после урагана. На полу груда одежды, вперемешку с учебниками и тетрадями. На стуле висело что-то мокрое, вероятно, полотенце. На столе три чашки с недопитым чаем, тарелка с засохшими корками, развернутый пакет печенья. Ковер в центре комнаты был испещрен темными следами.
— Это «творческий беспорядок»? — голос Тимофея был холоден. — Это бардак, Галина Степановна. Бардак и свинство. Она не моет за собой посуду, не убирает вещи, оставляет волосы по всей ванной после мытья. Она ходит по чистому полу в грязной обуви. Я устал каждый вечер после работы устраивать субботник. Я хочу приходить в дом, а не на помойку.
— Она ребенок! — возмутилась Галина. — Вы слишком строги!
— В двенадцать лет можно помыть свою тарелку или вытереть за собой лужу в ванной. Это не строгость, это азы воспитания, которые, видимо, ей не привили. — Мужчина бросил взгляд на кухню, где Анна хмурилась. — И ее мать ничем не лучше. Потакает, делает вид, что не замечает. Я устал.
Галина Степановна, кипя от негодования, ушла. Дома она утешала внучку. «Живи, родная, пока у меня! Мать одумается и образумит своего мужика!» — утешала она Яну. Бабушка пылала сердобольным гневом и была на стороне девочки.
Первые дни были нормальными. Яна помогала, убиралась, старалась. Но стоило ей почувствовать себя в безопасности, как стали проявляться привычки. Не нарочно, а словно невидимая сила, тянущая все из рук и из шкафов наружу. Футболка, снятая вечером, оставалась на спинке кресла навсегда. Чайник после использования никогда не возвращался на подставку. Хлебные крошки на столе казались вечными. Апельсиновая корка могла пролежать на журнальном столике несколько дней, пока Галя не уберет. «Ян, убери, пожалуйста», — напоминала бабушка. «А, точно, щас!» — следовал бодрый ответ, но «щас» откладывалось до бесконечности.
А через полгода, ранней весной, на пороге появилась и Анна. С двумя сумками, заплаканная, униженная.
— Мам, он меня выгнал… Говорит, я такая же свинюга, как и дочь. Что он не может терпеть больше бардак.
Оказалось, Тимофей срывался на Аню за невымытую сковороду, оставленную до утра, за разбросанные по всей квартире журналы, за ее привычку снимать колготки и оставлять их, свернутыми в клубок, на диване. Последней каплей стала забытая на балконе, наполненная водой и осенними листьями кастрюля, в которой завелась зеленая плесень.
— И что же ты молчала? — кричала Галя, впуская дочь в и без того тесную квартиру. — Почему не поставила его на место?
— Что я могла сделать? — рыдала Аня, проваливаясь в кресло. — У меня нет своего угла! Я должна была терпеть! Я думала, он полюбит нас такими… Или привыкнет…
— Привыкнет к чему? — не унималась Галя, но в душе уже шевельнулось первое сомнение. Она вспомнила стерильную чистоту квартиры Тимофея и бардак в комнате дочери.
Так они втроем оказались в однокомнатной клетушке. И все полетело к чертям...
Сначала это были мелочи. Янина сумка, брошенная в коридоре так, что приходилось переступать. Кофта Ани, вечно висящая на дверной ручке. Потом — больше. Ванная комната после их утренних сборов напоминала поле боя: лужи на полу, размазанная зубная паста на раковине, мокрые полотенца в кучке на стиральной машине. Волосы — длинные, темные, Анины, и рыжие, Янины — были везде: на ковре, на диване, в раковине, даже в тарелках на кухне, отчего у Галины сводило челюсти.
Кухня превратилась в кошмар. Они не мыли посуду сразу. Грязные тарелки, чашки, ложки скапливались в раковине, пока Галя, не в силах видеть это безобразие, не бралась за губку. Кастрюли с остатками еды стояли на плите. Крошки, капли варенья, крупинки заварки — все это оседало на столе, на полу, прилипало к рукам. «Девочки, ну нельзя же так!» — в сотый раз начинала она. «Мам, отстань, уберу потом! Я устала!» — огрызалась Аня. «Баб, ну что такого!» — вторила ей Яна.
Они не подметали за собой. Песок с обуви, упавшие крошки, комочки пыли — все это оставалось лежать, пока Галина, хватаясь за сердце, не брала веник. Они стирали, но забывали вынуть белье из машинки, и оно начинало пахнуть сыростью. Потом развешивали его по всей квартире. Они включали телевизор на полную громкость, хлопали дверьми, громко спорили по телефону.
Галина Степановна терпела. Первый месяц, второй. Она убирала, мыла, чистила за ними, как служанка, оправдывая себя: «Они в стрессе, им тяжело, надо поддержать». Но ее поддержку воспринимали как должное. Просьбы натыкались на стену раздражения или пустых обещаний. Ее чистая, вылизанная квартира утонула в хаосе. Вещи не имели места, пыль скапливалась в углах быстрее, чем она успевала ее протирать, в воздухе постоянно витали неприятные запахи.
Галя понимала, что сама во многом виновата. Пока Аня была маленькой, она никогда не заставляла ее помогать по хозяйству. Успокаивала себя тем, что дочь станет взрослее и сама поймет необходимость уборки. В то время Гале было легче сделать все самой. Аня рано вышла замуж, но брак быстро распался и дочь жила на съемной квартире, вместе с Яной. Пока не встретила Тимофея.
Сейчас же Галина была уже не так молода и резва, чтобы убирать целыми днями за двумя неряхами. Она начала срываться. Ссоры стали ежедневными, грязными, с оскорблениями.
— Кто опять не вынес мусор? Ведро ломится, а вы ходите мимо, как слепые!
— Мама, у меня голова болит! Вынеси сама. Тебе трудно, что ли?
— Мне трудно! Мне шестьдесят два, я на пенсии. Я не уборщица для двух кобыл! — выкрикивала она, впервые в жизни позволяя себе такие слова.
— Ой, мама, как ты разговариваешь! Да если бы я могла я бы прямо сегодня ушла на квартиру.
Обе женщины понимали, что сейчас это невозможно. У Ани элементарно не хватило бы денег. Живя с Тимофеем она расслабилась, подумала, что это навсегда и купила себе подержанный автомобиль, заняв крупную сумму у подруги.
— Как только рассчитаюсь с долгами, мы с Яной съедем от тебя, раз уж ты такая...
— Какая такая? Какая?!! Я прошу не так много! Мы обе с тобой понимаем, что долг ты выплатишь очень не скоро. Я столько не вытерплю. Вы же настоящие свиньи! Обе!
Яна обычно молчала, но однажды, когда бабушка в ярости выбросила в мусорный пакет ее валявшуюся на полу кофту, взорвалась и она:
— Ты совсем охренела, бабка? Ты что себе позволяешь? Это моя вещь!
— Для вещей есть шкаф, а на полу может валяться только мусор.
— Как же вы задолбали все с вашей чистотой!
Анна в этих ссорах занимала странную позицию: она то вступалась за дочь, то злобно шипела на обеих, то просто лежала на диване, уткнувшись в телефон, игнорируя крики. Она не делала ничего по дому. Ее косметика валялась повсюду, ее недоеденные йогурты стояли на подоконнике до тех пор, пока Галя не выбрасывала их с омерзением.
Постепенно, в редкие минуты затишья, когда Галина, стирая разводы с зеркала, ловила свое недовольное отражение, ее посещали нехорошие мысли. Она вспоминала слова Тимофея. «Бардак и свинство… Я устал каждый вечер устраивать субботник…» Она смотрела на заляпанный жиром кухонный фартук, на гору немытой посуды, на следы грязной обуви у двери — следы, которые оставляла не чужая, а ее родная внучка. Она чувствовала тошнотворный запах из мусорного ведра и ее бабушкин гнев начал поворачиваться в другую сторону.
Она поняла Тимофея. Не оправдала его резкости, но поняла его ежедневную, разъедающую душу пытку, когда ты приходишь в свой дом — единственное место, где должен быть покой, — и видишь, как твое личное пространство систематически, с тупым безразличием уничтожается. Не со злым умыслом, а из-за бытовой распущенностью. И молчаливое попустительство Ани, которая не могла научить, чего-то потребовать от дочери, потому что сама была такая же.
Однажды, после особенно тяжелого дня, когда Галя, просидев несколько часов в очередях в поликлинике, застала на полу разлитый сладкий чай, а на своей постели спящую в уличной одежде Яну, ее терпение лопнуло.
Она дождалась вечера, когда дочь с внучкой, наевшись приготовленного ею ужина, развалились перед телевизором, обсыпая диван крошками печенья.
— Вставайте, — жестко сказала Галина Степановна.
— Чего, мам? — лениво обернулась Анна.
— Вставайте и собирайте свои вещи. Все, до последней заколки.
Наступила тишина, нарушаемая только звуками из телевизора.
— Зачем? — Анна приподнялась.
— Завтра к двенадцати часам вы должны освободить мою квартиру.
— Ты что, гонишь нас на улицу? Свою дочь и внучку? — Недоверчиво спросила Аня.
— Да, гоню. Потому что я больше так не могу и не хочу. Мне шестьдесят два года, но я жила в чистоте, а за последние полгода превратилась в уборщицу при двух неряхах. Я устала и поняла того вашего Тимофея. Он был прав. Вы грязнули и свиньи. И вы не исправитесь, потому что вам удобно так жить, тем более, если есть дура, которая за вами уберет.
— Мама, как ты смеешь! — Анна вскочила, лицо перекосилось злобой. — Из-за каких-то тарелок…
— Это не тарелки! — голос Галины сорвался на крик, в котором выплеснулись месяцы недовольства. — Это мой покой, мой дом! Посмотрите вокруг, вы утопаете в грязи и вы даже не видите этого! Вам норм! Ну и идите туда, где вам норм! В общежитие, на помойку, к черту на рога! Но с моей шеи слезьте!
Яна смотрела на бабушку широко раскрытыми глазами, в которых был еще не страх, а недоумение.
— Бабка, ты рехнулась…
— Заткнись, дрянь! — впервые в жизни Галя обратилась к внучке с такой ненавистью. — Ты хуже всех. Молодая, здоровая, а ведешь себя как последняя замарашка. У Тимофея была попытка тебя к порядку приучить, а я тебе потакала.
Они кричали еще долго. Аня рыдала, обвиняла мать в черствости, в том, что она никогда их не любила, кричала, что у них нет денег. Яна что-то выкрикивала грубое, молодежное, от чего Галина кривилась . Но решение было твердым, и она повторяла, как автомат: «Завтра к двенадцати. Иначе вещи выброшу на лестничную клетку».
Ночью никто не спал. Аня ворочалась рядом с дочерью на раскладном диване и шумно вздыхала, пытаясь разжалобить спящую в этой же комнате мать. А у Галины сердце ныло.
Но вместе с болью было и другое чувство — чувство освобождения. Освобождения от кабалы родственного долга, превратившегося в рабство. От вечного запаха немытой посуды и волос в раковине.
Утром они, красноглазые, злые, молча, стали собираться. Собирались так же, как жили — тяп-ляп, скомкав половину вещей. Галина Степановна стояла на кухне, смотрела в окно и не поворачивалась. Она слышала, как хлопают дверцы шкафа, как спорят шепотом дочь с внучкой.
Ровно в двенадцать Аня, не глядя на мать, бросила в сторону кухни:
— Мы пошли к подруге. Она готова приютить нас на время. Вот как ей сказать, что родная мать нас выгнала?
Галина не ответила. Она выдохнула, когда захлопнулась входная дверь.
Повсюду валялись следы их присутствия: пятно на ковре, потертость на краске у двери, пустая упаковка от печенья на столе. И тишина. Без телевизора, без скрипа дивана, без их голосов.
Первым делом Галя надела резиновые перчатки. Взяла ведро, тряпку, самое едкое моющее средство. Она не плакала, а методично, с каким-то исступлением, принялась оттирать, мыть, выскребать следы их присутствия. Следы своего терпения. Следы родственной любви, которая оказалась недостаточной, чтобы заставить людей не быть свиньями.
Галина отдраивала квартиру до ночи. Когда закончила, было темно. Она села на чистый диван, в идеально убранной комнате, и посмотрела в темное окно, где отражалась одинокая фигура немолодой женщины выгнавшей из дома самых родных людей.