Так. Ну, с чего начать.
Мне пятьдесят один год. Кажется, это уже само по себе предложение, которое можно произносить с разной интонацией, и оно будет значить что-то другое. Просто констатация. «Мне пятьдесят один год». Или: «Мне пятьдесят один год, боже правый, куда летит время». Или вот так, как сейчас – с чувством глубокого, тихого, почти философского изумления перед тем, как складывается жизнь. Как будто ты всё время плыл по течению, думая, что вот-вот увидишь берег, поворот, что-то важное, а тебя просто несёт, несёт по этой широкой, спокойной, слегка мутноватой реке, и ты уже почти смирился, что так и будет всегда.
У меня есть квартира, оставшаяся от родителей – «двушка» в панельной хрущёвке на краю города, где я вырос. Есть машина – не новая, но исправная, седан синего цвета, который уже выцвел на крыше и капоте. Есть работа – я ведущий инженер в проектном институте. Мы делаем чертежи систем вентиляции для торговых центров и жилых комплексов. Моя жизнь – это калька, кульман (да, я до сих пор иногда пользуюсь им, хоть всё и компьютеризировали), запах кофе из нашей старой эмалированной кружки, которая пережила ещё советские времена, и тихий, методичный стук клавиатуры в полупустом кабинете. Я вдовец. Лена умерла восемь лет назад, рак, всё было быстро и беспощадно. Детей у нас не случилось. Не сложилось. Осталась только я, эта квартира, где каждый уголок помнит её смех, и тишина, которая со временем из режущей, леденящей стала просто… фоном. Привычной, как шум вентилятора в системном блоке.
А потом появилась Катя.
С Катей мы познакомились, как сейчас модно говорить, офлайн. В библиотеке. Да, я до сих пор иногда хожу в нашу районную библиотеку – мне нравится запах старых книг, скрип паркета, тишина, нарушаемая только перелистыванием страниц. Я искал что-то по истории мостостроения (мое давнее, никому не нужное хобби), а она сидела за соседним столом, вся такая… яркая. Ей было сорок два, но выглядела она моложе. Не из-за косметики или одежды, нет. В ней была какая-то внутренняя пружина, энергия. Волосы тёмные, с проседью, но не прятала её, а наоборот, будто гордилась – серебряные нитки на чёрном. У неё были очень живые глаза. Зеленовато-карие, с золотистыми вкраплениями. Она что-то конспектировала в толстый блокнот, потом вдруг вздохнула с таким драматическим надрывом, что я невольно обернулся.
«Извините, – сказала она, поймав мой взгляд и улыбнуться. Улыбка у неё была немного усталая, но тёплая. – Просто этот автор… он либо гений, либо безумец. И я уже три часа не могу решить кто».
Мы разговорились. Оказалось, она писатель. Вернее, как она сама сказала, «пишущий человек». Писала рассказы, эссе, пыталась сделать что-то большое. Работала редактором в небольшом издательстве, но душа, конечно, рвалась к чему-то большему. Она говорила увлекательно, образно, руками. Могла ввернуть какую-нибудь неожиданную цитату, исторический анекдот. Слушать её было… праздником. Для меня, человека, чьи дни были расписаны, как ватман в клетку, это было окно в другой мир. Мир, где есть место азарту, творческому беспорядку, пафосу, сомнениям, восторгу.
Мы стали встречаться. Сначала просто выпить кофе после библиотеки, потом поужинать. Она жила в съёмной однушке в том же районе, но её квартира была полна жизни: стопки книг на полу, принтер, вечно жужжащий в углу, плакаты с репродукциями, какая-то невероятная коллекция чайников на полке, запах ладана и кошачьего корма (кота звали Бах, толстый перс). У меня же всё было стерильно, застывше. Как музей, посвящённый жизни, которая закончилась.
Катя ворвалась в этот музей, как ураган. Сначала она просто принесла свои книги, потом оставила пару свитеров «на всякий случай, если замёрзну». Потом на кухонном столе появилась её любимая кружка с надписью «Не разговаривай со мной, пока я не выпью кофе». Она смеялась, готовила на моей кухне странные пасты с кучей специй, разбрасывала носки, спорила с телевизором, читала мне вслух отрывки из своих новых глав и требовала честного мнения. «Только не надо меня жалеть, Андрей! Режь правду-матку!» А я… я оттаивал. По кусочкам. Чувствовал, как что-то давно уснувшее внутри шевелится, потягивается, открывает глаза. Я снова чувствовал себя нужным. Не просто функциональной единицей, которая правильно расчитывает сечение воздуховода, а мужчиной. Человеком, чьё мнение важно, чьё плечо нужно, чтобы прижаться, чьё молчаливое присутствие ценится.
Она была обаятельна. Не просто красива, а именно обаятельна. Умела слушать, делая вид, что нет ничего важнее твоих слов о скучной работе или воспоминаниях о Лене. Умела задавать такие вопросы, что ты сам удивлялся глубине своих мыслей. Она называла меня «мой титан», «мой инженер человеческих душ» (это была её шутка), «мой каменная гавань». Говорила, что рядом со мной она чувствует почву под ногами, может позволить себе быть ветреной и творческой, потому что знает – я её удержу. Я верил. Боже, как я верил.
Первые трещинки были мелкими, почти незаметными. Как царапинка на глянцевой поверхности. Я списывал их на её творческую натуру, на усталость, на стресс.
Например, мы договорились встретиться в субботу, поехать за город. Я купил продукты, приготовил всё с вечера. Утром она позвонила. Голос сонный, осипший: «Андрюш, прости, я вся разбитая. Не спала почти, дописывала главу. Совсем нет сил. Давай перенесём?» Конечно, я сказал «давай». Переживал за неё. Предлагал привезти суп, лекарств. Она отшутилась: «Я спать. Ты же мой титан, переживёшь один день без меня».
Потом был её день рождения. Я долго копил, купил ей серьги – не огромные бриллианты, конечно, но красивые, из белого золота, с небольшим сапфиром. Она их надела, поцеловала, сказала «красиво». А неделю спустя я увидел эти серьги в её шкатулке, заброшенные под пачку старых открыток. На мои осторожные вопросы («Не понравились?») она отмахнулась: «Да что ты, они прекрасны! Просто не подходят к этому свитеру. Ты же не ревнуешь к свитеру?» И засмеялась.
Она всё чаще критиковала… не меня, нет. Мою жизнь. Мою квартиру. «Андрей, этот диван – он из прошлой эпохи. И цвет обоев… такой унылый. Ты как в склепе живешь». Мои привычки. «Опять твой футбол? Это же сон наяву. Давай лучше фильм посмотрим, я выберу». Моих друзей (тех немногих, что остались). «Ой, этот Сергей – он такой зануда. Вечно ноет про политику. После встречи с ним голова болит».
И я… я соглашался. Диван и правда старый. Обои и правда выцвели. Футбол и правда можно пропустить. А с Сергеем и правда иногда утомительно. Она же просто хочет для меня лучшего. Она видит мой потенциал! Она, творческий человек, видит, как я закопал себя в эту рутину, и пытается расшевелить. Это же проявление любви?
Она переехала ко мне через полгода. Формально – чтобы не платить за съёмную квартиру и сосредоточиться на книге. Её вещи постепенно вытесняли мои. Её книги заняли мои полки. Её Бах важно разгуливал по моему некогда безупречно чистому паркету. Моя жизнь перестала быть моей. Она стала нашей. А потом, постепенно, стала всё больше и больше её.
Она перестала работать. «Андрей, я не могу творить в стол! Мне нужно время на книгу. Это же мой шанс. Ты же веришь в меня?» Я верил. Я платил за всё. Коммуналку, еду, её сигареты (она курила, я терпел, хотя ненавидел этот запах), новые платья, которые ей «нужны для вдохновения». Деньги уходили как вода. Моя скромная зарплата инженера была не резиновая. Я стал подрабатывать, беря дополнительные чертежи на дом. Сидел над ними ночами, после основной работы, пока она смотрела сериалы или писала, как она говорила, «в угаре вдохновения».
Ссоры начались потом. Вернее, это были не ссоры. Это были монологи. Она могла начать из-за чего угодно. Из-за того, что я не так посмотрел на официанта. Из-за того, что забыл купить её любимый сыр. Из-за того, что посмел усомниться в гениальности какого-нибудь её любимого современного автора, которого я, честно, не понимал.
«Ты просто не дорос до такого, Андрей, – говорила она, и в её глазах было ледяное презрение. – Ты застрял в своём уютном, предсказуемом мирке. Ты боишься настоящих чувств, настоящей жизни. Ты… обыватель».
Слово «обыватель» стало её любимым. Оно жгло сильнее любого оскорбления. Потому что в нём была доля правды, да? Я и был обывателем. Инженер из хрущёвки. А она – хрупкий гений, мятущаяся душа.
После таких сцен она могла замолчать на день, на два. Ходить по квартире, как призрак, не отвечая на мои вопросы. Или, наоборот, рыдать, обвинять меня в чёрствости, в том, что я «убиваю в ней всё живое». А потом, когда я уже был на грани, измотанный чувством вины, приходила, садилась на ручку моего кресла, гладила по волосам и говорила шёпотом: «Прости меня. Я же знаю, что ты лучше всех. Просто у меня такой сложный период. Ты же мой титан, ты выдержишь?»
И я выдерживал. Потому что после этих бурь наступали периоды затишья, нежности. Она могла вдруг приготовить ужин, обнять, прочитать что-то смешное. И эти моменты, эти островки тепла, становились смыслом. Я ждал их, как наркоман. Ради них я терпел всё.
Физически я чувствовал себя постоянно уставшим. В животе был холодный, тяжёлый ком. Я стал чаще болеть – то простуда, то желудок. Просыпался среди ночи от собственного скрежета зубов. На работе тупел, делал ошибки в расчётах, за что получал выговоры. Начальник, старый друг, как-то отвел меня в сторонку: «Андрей, ты как будто в себя. Что с тобой? Спишь хоть?» Я отмахивался: «Да всё нормально, проект сложный».
Самое страшное – я начал верить ей. Что я действительно скучный, недалёкий, что моя жизнь до неё была пустой. Что без неё я погружусь обратно в тот омут тишины и тоски, из которого она меня вытащила. Что я никому, кроме неё, не нужен. В пятьдесят один год начинать всё заново? Нет, это было страшнее любой её истерики.
И вот настал тот день. Мой друг, у которого были связи, достал два билета в Большой театр. На балет. Не «Лебединое», что-то современное, авангардное. Я думал, Кате понравится. Она же любит искусство. Билеты стоили… для меня это была огромная сумма. Половина моей подработки за месяц. Но я хотел сделать ей приятно. Хотел увидеть, как её глаза загорятся, как она будет счастлива. Хотел напомнить ей и себе, что мы можем быть той парой, что ходит в театр, а не только сидит в четырёх стенах, залитых слезами и упрёками.
Я положил билеты в красивый конверт, поставил на стол, когда она пила утренний кофе. «Это для нас. В субботу. Большой театр».
Она взяла конверт, вытащила билеты, рассмотрела. Лицо её ничего не выражало.
«О, – сказала она. – Интересно».
«Мы сходим?» – спросил я, и в моём голосе прозвучала та самая жалкая, рабская надежда, которую я уже ненавидел в себе.
«Посмотрим, – отложила она билеты. – Как настроение будет».
Все выходные я ходил на цыпочках. Старался не шуметь. Готовил её любимые блюда. Не включал телевизор. Боялся спросить. В пятницу вечером, за ужином, я не выдержал.
«Катюш, насчёт завтра… Во сколько тебе выходить? Может, поужинаем где после?»
Она отодвинула тарелку, вздохнула тем самым театральным вздохом, который я уже научился узнавать.
«Андрей, я не поеду».
У меня похолодели пальцы.
«Почему? Билеты же…»
«У меня нет настроения, – сказала она просто, глядя куда-то мимо меня. – Совсем. Внутренняя опустошённость. Я не могу насиловать себя и идти куда-то в такую погоду, в такую тоску. Ты же понимаешь?»
Я понимал. Я понимал, что она говорит не о погоде. Я понимал, что это наказание. За что – я не знал. Может, за то, что вчера посмел возразить ей по поводу сюжета в её рассказе. Может, просто так. Чтобы напомнить, кто здесь хозяин положения.
«Но… билеты пропадут, – выдавил я, и голос мой прозвучал слабо, жалко. – Они же именные, их нельзя вернуть».
«Значит, пропадут, – пожала она плечами. – Что поделать. Твои проблемы с планированием – не моя забота. Ты должен был сначала поинтересоваться моим состоянием, а потом уже тратить деньги».
Она встала, пошла к себе в комнату (да, у неё была своя комната для «творчества», куда мне вход был воспрещён). На пороге обернулась.
«Если так хочешь культурной программы – иди один. Может, найдёшь себе там кого-нибудь поинтереснее. Такую же… правильную и скучную».
Дверь закрылась. Я сидел за столом, перед тарелкой с остывшим ужином. В ушах стоял звон. Я смотрел на эти два кусочка бумаги, лежащие рядом с солонкой. На их идеальную белую плотную бумагу, на изящные шрифты. «Большой театр». Мечта. А для меня – последняя соломинка, за которую я пытался ухватиться.
И в этот момент что-то щёлкнуло. Тихо. Глухо. Как ломается внутри какая-то старая, давно прогнившая балка.
Не было гнева. Не было желания кричать, бить кулаком по столу. Была просто тишина. Та самая тишина, в которой я жил до неё. Только теперь она была не пустой, а… наполненной. Наполненной осознанием. До чёртиков, до краёв.
Я встал, убрал со стола. Помыл тарелки. Поставил чайник. Всё делал медленно, методично. Потом взял билеты, разорвал их на очень мелкие кусочки и выбросил в мусорное ведро. Зрелище было катарсическое. Я не пожалел ни секунды.
На следующее утро Катя вышла из комнаты около одиннадцати. Вид был мученический.
«Кофе есть?» – буркнула она.
«В чайнике», – сказал я. Я сидел с ноутбуком, проверял чертежи.
Она налила себе, села напротив. Закурила. Я не сказал ни слова.
«Ну что, обиделся?» – спросила она через несколько минут, с вызовом.
Я поднял на неё глаза.
«Нет».
«Не похоже. Молчишь, как партизан».
«Я не обиделся, Катя. Я просто всё понял».
Она насторожилась. Её взгляд стал оценивающим.
«Что ты понял?»
«Что у тебя никогда не будет настроения. На меня. На нашу жизнь. На всё, что важно для меня. У тебя настроение только на то, чтобы брать. И чтобы унижать. И больше ничего».
Она замерла с сигаретой на полпути ко рту. Потом фыркнула, но фырк был неуверенный.
«О, началось. Драма. А я-то думала, ты титан. Оказывается, тоже разнылся из-за каких-то билетов».
«Не из-за билетов, – сказал я очень спокойно. Голос не дрожал. Ком в горле растаял. – Из-за всего. Мне пятьдесят один год, Катя. Я потратил на тебя два года своей жизни. Два года я слушал, какой я обыватель, скучный, недалёкий. Два года я платил за твоё «вдохновение». Два года я пытался достучаться до человека, которого, как я сейчас вижу, не существует. Ты просто красивая, умная, хищная пустота».
Она побледнела. Зрачки сузились.
«Как ты смеешь? Я… Я дала тебе всё! Я вытащила тебя из этой ямы! Ты был ходячим трупом, когда мы встретились!»
«Да, был. А теперь я просто измождённый, больной и нищий труп. Спасибо за апгрейд».
«Ты пожалеешь об этих словах! – её голос взвизгнул. – Ты ещё вернёшься! На коленях поползёшь! Ты без меня никто! Никто, слышишь?!»
Я закрыл ноутбук.
«Возможно. Но лучше быть никем, чем быть твоим кем-то. Собирай вещи. У тебя неделя, чтобы съехать».
Дальше был ад. Истерики, слезы, угрозы суицидом, потом попытки соблазнить, потом снова истерики. Она звонила общим знакомым (которых, впрочем, почти не было), рассказывала, какой я тиран и деспот, выгнал бедную, ранимую художницу на улицу. Я молчал. Я просто поменял замок, когда её не было дома, и сложил её вещи в коробки в прихожей. Когда она пришла с каким-то своим ухажёром (видимо, для устрашения), я просто указал на коробки. Её друг что-то попытался бухтеть, но я посмотрел на него – я высокий, плечистый, хоть и седой – и он заткнулся.
Она уехала, хлопнув дверью так, что слетела табличка с номером квартиры. И снова наступила тишина.
Но это была не прежняя тишина. Это был гулкий, болезненный простор. Первые месяцы я был как зомби. Ходил на работу, выполнял механические действия, ел, когда вспоминал. Плакал. Да, в пятьдесят один год, сидя один в пустой квартире, я ревел как ребёнок – не по ней, боже упаси, а по тем двум годам, по тому человеку, которым я был до неё и которого она методично уничтожила. По своей доверчивости, по своей глупости. По деньгам, которых не было. По тому чувству стыда, которое сжигало изнутри – как же я мог так себя вести? Как мог позволить?
Я звонил Сергею ночью, бормоча в трубку что-то бессвязное. Он приезжал, молча садился рядом, наливал мне коньяку. «Пей. Молчи. Всё пройдёт». Друзья, настоящие друзья, о которых я почти забыл, стали потихоньку возвращаться в мою жизнь. Звали на рыбалку, на шашлыки, просто выпить пива в гараже. Я отнекивался, а потом стал соглашаться. Сначала было тяжело – я забыл, как это, говорить просто так, шутить, молчать без страха, что твоё молчание сочтут за обиду или тупость.
Я начал по крохам возвращать себя. Выбросил её кружку. Отнёс её книги в библиотеку (оставив дарственную надпись). Сделал ремонт. Не большой, просто переклеил обои – светлые, с едва заметным узором. Купил новый диван, не огромный угловой, а компактный, кожаный. По совету Сергея записался в бассейн. Впервые за много лет я почувствовал, как работают мышцы, как вода смывает с кожи невидимую липкую плёнку стыда и усталости.
Шло время. Год. Два. Шрамы затягивались. Я не рвался в новые отношения. Я учился жить с собой. С этим немолодым, немного уставшим, но… целым человеком. Я даже вернулся к своему хобби – истории мостостроения. Стал ездить по области, фотографировать старые мосты, писать о них небольшой блог. Нашёл единомышленников в сети, переписывался с ними.
И вот однажды, почти через три года после её отъезда, я сидел в той же библиотеке. Листал новый журнал по архитектуре. Ко мне подошла библиотекарша, Людмила Васильевна, пожилая женщина, которая работает тут вечно.
«Андрей Николаевич, – сказала она тихо, с каким-то странным выражением лица. – Вы же знали Екатерину М. ? Ту писательницу?»
У меня похолодело под ложечкой. Старый, давно забытый рефлекс.
«Знавал. А что?»
Людмила Васильевна поколебалась, потом положила передо мной раскрытый ноутбук. На экране была страница какой-то литературной интернет-газеты. Заголовок: «Крах «гения». Как мнимая звезда литературы обманывала всех и осталась ни с чем».
И там была её фотография. Постаревшая, осунувшаяся. Глаза, ещё более живые, но теперь в них читалась не энергия, а лихорадочная, нездоровая озлобленность.
Я пробежал глазами текст. История была банальной, как мир. Она нашла себе нового «спонсора» – пожилого издателя, вдовца. Уговорила его вложиться в издание её «гениального» романа. Книга вышла, но провалилась с треском – критика разнесла в пух и прах, продаж почти не было. Потом оказалось, что она, пользуясь его доверием, подписывала на его имя какие-то кредитные договоры. Долги всплыли. На неё подали в суд. Издатель, поняв, что его использовали, выгнал её. Публикация в газете была разгромной, с фактами, свидетельствами, цитатами из её хвастливых переписок, где она обсуждала «лохов» и «спонсоров». Её литературная репутация (и без того зыбкая) была уничтожена полностью. Последняя строка статьи гласила: «В настоящее время Екатерина М. покинула город. Её дальнейшая судьба неизвестна».
Я закрыл ноутбук. Отдал его Людмиле Васильевне.
«Спасибо».
«Вам… как?» – спросила она с участливым беспокойством.
Я задумался. Что я чувствовал? Злорадства не было. Была какая-то огромная, всепоглощающая усталость. И грусть. Грусть по тому, во что мы оба могли превратиться, если бы выбрали другой путь. И… облегчение. Тихий, глубокий, как вздох после долгого ныряния. Облегчение от того, что колесо судьны, медленное, неповоротливое, но неумолимое, всё-таки повернулось. Что в мире есть какая-то логика, какая-то справедливость. Не та, что вершит суды, а та, что заложена в самой природе вещей: если ты строишь свою жизнь на обмане и потребительстве, рано или поздно фундамент рухнет. И ты останешься в руинах, которые создал сам.
Я вышел из библиотеки. Был прохладный осенний день. Я сел в свою синюю, чуть выцветшую машину. Не завёл сразу. Сидел, смотрел на пожелтевшие листья на асфальте. Потом достал телефон, нашёл в контактах номер театральной кассы. Набрал.
«Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, что у вас идёт в ближайшее время? Да, на одного. Нет, на субботу».
Дорогой читатель, вот такая история приключилась в моей жизни. А как думаешь ты? В какой момент моя «нормальность», моё нежелание конфликтовать и вера в хорошее перестали быть достоинствами и превратились в оружие против меня самого? И где та грань, после которой терпение перестаёт быть добродетелью?