Меня зовут Аня. Мне сорок четыре года, и вот уже три месяца, как я снова сплю на своей старой раскладывающейся софе в квартире, которую снимаю одна. Софа скрипит, если повернуться с боку на бок, и из-под чехла торчит тонкая проволочная пружина. Я научилась спать так, чтобы не задевать её коленкой. Это не самое большое неудобство в моей жизни. Больше всего меня сейчас беспокоит тишина. Она гудит в ушах по утрам. Не тишина даже, а отсутствие чужого дыхания рядом, отсутствие тяжёлых, требовательных шагов по коридору, отсутствие голоса, который говорил: «А что у нас сегодня на ужин?»
Но обо всём по порядкуну.
Начну с самого начала, с той точки, где всё казалось не просто хорошим, а волшебным, сбывшейся мечтой для одинокой женщины за сорок, которая уже и не надеялась. Мы познакомились с Артёмом на свадьбе общих друзей. Моя подруга детства Катя выходила замуж. Я была свидетельницей, нервничала ужасно, боялась уронить кольца. Артём — друг жениха, солидный, спокойный, в идеально сидящем костюме. Он казался островком стабильности в этом весёлом хаосе. Мы разговорились за столом, когда я, скинув наконец убийственные туфли, пошла на кухню за водой. Он стоял у окна, курил, глядя в ночь.
«Устала от людского моря?» — спросил он, не оборачиваясь. Голос у него был низкий, бархатный, такой, который чувствуешь не ушами, а где-то в груди.
«Ещё как, — честно ответила я, открывая холодильник. — Я вообще-то социофоб. Для меня этот день — подвиг».
Он обернулся и улыбнулся. Улыбка у него была редкая, чуть кривая, отчего лицо мгновенно теряло строгость и становилось… родным. «Я тоже. Давай сбежим?»
Мы не сбежали, конечно. Но просидели на кухне до трёх ночи, разговаривая обо всём на свете. Он рассказал, что возглавляет отдел в серьёзной IT-компании, что любит порядок, классическую музыку и долгие пешие прогулки. Что ценит в людях «основательность». Он слушал меня так внимательно, как меня не слушал никто: не перебивая, глядя прямо в глаза, кивая. Я, бухгалтер в небольшой фирме, человек скучной и упорядоченной жизни, вдруг почувствовала, что моя упорядоченность — не признак занудства, а нечто ценное. Он это оценил.
Он был вдовцом. Жена умерла пять лет назад от быстротечной болезни. Говорил о ней с такой тихой, сдержанной грустью, что сердце сжималось. «Она была… лучистой, — сказал он, глядя на тающий лёд в стакане. — И готовила, как бог. У неё была мама — чистокровная гречанка, так она все её секреты переняла. Такую пастицио или мусаку ты ни в одном ресторане не попробуешь».
Я в тот момент не придала этому значения. Восторженный отзыв о покойной жене — это же нормально, это даже благородно. Я лишь робко сказала: «Я тоже люблю готовить. Правда, ничего греческого не умею».
Он посмотрел на меня с таким интересом, что я покраснела. «Научишься, — мягко сказал он. — У тебя руки золотые, я вижу».
Как он мог это увидеть? Но мне захотелось в это верить.
Дальше всё развивалось стремительно и гладко, как в хорошем, но не слишком правдоподобном фильме. Цветы, ужины в тихих ресторанах, прогулки под руку. Он был галантен, внимателен, щедр. Катя, моя подруга, вздыхала: «Наконец-то тебе повезло, Ань. Смотри, какой каменная глыба. На такого можно опереться».
Я и оперлась. Через четыре месяца он, обняв меня за плечи на своей просторной, стильной кухне с итальянской техникой, сказал: «Переезжай ко мне. Зачем тебе платить за ту каморку? Здесь просторно. Мы оба взрослые люди, чтобы играть в гостевые браки».
Я колебалась. Мне было страшно терять свою «каморку», последний оплот независимости. Но он сказал волшебные слова: «Я соскучился по дому. По настоящему дому, где пахнет едой, где есть женское присутствие. Где тепло. Ты сможешь сделать это место тёплым?»
Это был не вопрос. Это было предложение миссии. И я её приняла.
Первые недели были раем. Я вкладывалась в этот дом, как в свой собственный. Вытирала пыль, переставляла вазы, купила новые душистые свечи. И, конечно, готовила. Сначала просто то, что умела: щи, котлеты, тушёную картошку. Он хвалил, но как-то… абстрактно. «Вкусно, солнышко. Спасибо».
А потом как-то вечером, за ужином (я приготовила лосося в сливочном соусе), он отодвинул тарелку, доеденную лишь наполовину, и вздохнул.
«Что, невкусно?» — спросила я, тревожась.
«Вкусно, конечно. Просто… — он потёр переносицу. — Вспомнил мамины котлеты. У неё был секрет: она добавляла в фарш не сырой лук, а карамелизированный. И хлеб вымачивала не в молоке, а в сливках. Они таяли во рту. Я, кажется, больше никогда не отведу таких».
В голосе звучала такая ностальгическая грусть, что я немедленно сказала: «Найди рецепт! Или опиши. Я попробую повторить».
Он посмотрел на меня с такой надеждой, что у меня ёкнуло внутри. «Правда? Ты бы не против? Мама… она была перфекционисткой на кухне. Говорила, что еда — это любовь, которую можно попробовать. Я, наверное, избалован».
«Ничего, — улыбнулась я. — Попробуем».
Так всё и началось. Рецепт котлет нашёлся в его памяти, обрывочно. Я пыталась. Первая партия вышла суховатой. «Не то, — мягко сказал Артём, прожевав кусочек. — Но старание чувствуется. Спасибо». Вторая попытка — лук подгорел. «Не бери в голову, — он потрепал меня по плечу. — У мамы был многолетний опыт».
Потом была «та самая» солянка, которую он ел в командировке в Питере. Потом борщ его бабушки «на рассоле от квашеной капусты». Потом селёдка под шубой, которая должна была быть «слоёной, но нежной, чтобы вилка шла как по маслу».
Я проводила вечера не на диване с ним, а на кухне, у плиты. Искала рецепты, сверяла, экспериментировала. Он никогда не требовал этого явно. Он… ностальгировал. Создавал вокруг своих воспоминаний такой ореол святости и утраченного рая, что моё желание угодить ему, вписаться в эту идеальную картину, стало почти маниакальным. Каждый его вздох за столом, каждая фраза «А вот мама всегда…» были для меня уколом. Вызовом.
И я начала принимать этот вызов. Я хотела не просто накормить его. Я хотела дать ему назад то счастье, которое он потерял. Глупо? Да. Но тогда это казалось проявлением самой высокой любви.
Он никогда не помогал. Никогда. Даже помыть посуду после того, как я три часа колдовала над рагу. Он работал, он уставал. Он приходил, садился в кресло с планшетом и ждал ужина. А после еды откидывался на спинку стула и говорил: «Спасибо. Без маминой, конечно, но… с каждым разом лучше». Это «лучше» было моим наркотиком.
Моя жизнь сузилась до размеров его кухни. Я отменила встречи с подругами, потому что «сегодня буду экспериментировать с тестом для штруделя, оно должно постоять». Я выключала сериалы, которые мы начинали смотреть вместе, потому что он засыпал на диване, уставший, а мне надо было замешивать завтрашний фарш. Я перестала покупать себе одежду — зато скупала дорогие специи, редкие сорта сыра, посуду «как у его мамы», которую находила на барахолках.
Физически я уставала страшно. Спина ныла от долгого стояния у плиты, пальцы были иссечены порезами, а в ногах стояла постоянная свинцовая тяжесть. Но хуже была усталость душевная. Постоянное напряжение: понравится — не понравится? Вспомнит ли он маму? Сравнит ли? И это сравнение было всегда не в мою пользу.
Однажды я решила сделать сюрприз — испекла торт «Прага», по классическому рецепту, который мне достался от моей же бабушки. Я помнила, как пахло в нашем доме, когда она его готовила — шоколадом, сгущёнкой, детством. Я провела на кухне почти весь выходной. Когда торт был готов, я накрыла стол, позвала Артёма.
Он отломил вилкой кусочек, попробовал. Помолчал.
«Неплохо, — сказал он. — Сладковато. И бисквит мог бы быть воздушнее. У мамы был рецепт с добавлением грецких орехов в крем… Это совсем другое дело. Но спасибо, что стараешься».
Я смотрела на торт, в который вложила не только ингредиенты, но и кусочек своего самого светлого прошлого. И чувствовала, как внутри что-то опускается, ломается. Это было «неплохо». Это было «совсем другое дело». Моё «старание» снова было отмечено, как старание двоечника, который тянется к тройке.
«Ты… ты хоть одним кусочком мог бы съесть?» — тихо спросила я.
Он посмотрел на меня с лёгким удивлением. «Я же попробовал. Я на диете, Аня. После шести — только кефир. Ты же знаешь». Он встал, поцеловал меня в макушку. «Не обижайся. Торт хороший. Просто… не мамин». И ушёл в кабинет.
Я сидела одна за столом, уставленным праздничной посудой, и смотрела на этот торт. Потом взяла вилку и стала есть. Кусок за куском. Плача. Он был идеальным. Он был именно таким, каким я его помнила. Он пах моим детством, а не его. И это было преступлением.
Слёз он не видел. А если бы и видел, сказал бы: «Не надо истерик. Я ценю твой труд».
Ценил. Словом «ценю» он отвечал на всё. На мою усталость, на потраченные деньги, на потраченное время. «Я ценю, что ты так стараешься для нашего дома». Это звучало как благодарность, но постепенно я стала слышать подтекст: «Твои старания — необходимый минимум. Но до идеала тебе ещё расти и расти».
А потом пришёл черед главного испытания — греческой кухни. Наступила годовщина смерти его жены. Он был мрачен весь день. Вечером сел напротив меня и сказал: «Знаешь, мне сегодня особенно не хватает её мусаки. Такой, с правильно зажаренными баклажанами и правильным соусом бешамель». Он посмотрел на меня не взглядом мужчины, который просит любимую женщину о чём-то, а взглядом голодного, капризного ребёнка. «Ты смогла бы? Я могу найти её записную книжку. Там должны быть рецепты».
Что я могла ответить? Нет? В день памяти его «лучистой» жены? Это было бы чудовищно, бесчеловечно с моей стороны.
«Конечно, — прошептала я. — Найди».
Он нашёл. Старую, потрёпанную тетрадку в клеточку, исписанную округлым женским почерком. С пометками на греческом. Он вручил её мне, как реликвию. «Береги. Это… её часть».
Я чувствовала себя не хозяйкой на кухне, а неловкой ученицей, допущенной к священным текстам. Я расшифровывала пометки, искала аналоги ингредиентов, трижды переделывала соус. Баклажаны впитывали масло, как губка, и Артём, заглянув на кухню, заметил: «Оля всегда их слегка подсаливала сначала, чтобы горечь ушла. Разве я не говорил?» Не говорил.
Я готовила эту мусаку восемь часов. Всё тело гудело от усталости, в глазах стояли слёзы от лука и от чего-то ещё. Когда я, наконец, поставила тяжёлую форму на стол, мне хотелось только одного — лечь и не двигаться.
Он сел, помедлил секунду — словно совершал ритуал — и отрезал кусок. Поднёс ко рту. Прожевал. Молчал. Минуту. Две.
«Ну?» — выдохнула я.
«Близко, — произнёс он наконец. — Очень близко. Но… не то. Не хватает какой-то смешной мелочи. Может, орегано был другого качества. Не знаю». Он отпихнул тарелку. «Спасибо. Я тронут, что ты пыталась».
В этот момент во мне что-то перемкнуло. Не громко, не с криком. Тихо, как щелчок выключателя в пустой комнате.
«Артём, — сказала я, и голос мой прозвучал странно ровно. — Я готовила это восемь часов. Я делала всё по её рецепту. Что именно не так? Скажи конкретно».
Он удивлённо поднял брови. «Я же сказал — близко. Почти получилось. Чего ты хочешь?»
«Я хочу, чтобы ты сказал "спасибо, было очень вкусно". Без "но". Без "почти". Хотя бы раз».
Он откинулся на спинку стула, изучая меня. Его лицо потеряло маску усталой грусти. Оно стало холодным, каменным.
«За что благодарить? За то, что ты выполнила свою работу? Я обеспечиваю дом, плачу за всё. Твоя роль — создавать уют. Готовить — часть этого. Ты хочешь похвалы за адекватное выполнение своих обязанностей? Это немного… инфантильно, не находишь?»
Воздух в комнате стал густым, как кисель. Мне было трудно дышать.
«Мои обязанности? — тихо переспросила я. — Мы же не наниматель и повар. Мы — пара».
«Именно потому я и ожидаю от тебя большего, чем от повара, — холодно парировал он. — Я ожидаю, что ты вложишь душу. Как вкладывала мама. Как вкладывала Оля. Для них это было не обязанностью, а творчеством. Радостью. А ты… ты просто ставишь галочку. "Приготовила". И ждёшь за это орден. Мне грустно это видеть».
Вот оно. Самое страшное. Он вывернул всё наизнанку. Моё истощение, мои попытки, моё желание угодить — всё это превратилось в мою мелкость, мою меркантильность, мою неспособность любить «правильно». Я стояла посреди своей красивой кухни, пахнущей корицей и баклажанами, и чувствовала себя абсолютно голой, абсолютно нищей. Нищей духом.
Я не кричала. Не плакала. Я просто посмотрела на него и сказала: «Я устала, Артём. Я не могу больше».
«Иди отдохни, — он махнул рукой, уже глядя в планшет. — Завтра всё будет выглядеть иначе».
Но на следующий день всё выглядело точно так же. Я проснулась с мыслью, что должна приготовить завтрак. Что холодильник пуст и надо ехать за продуктами. Что сегодня четверг, а по четвергам он любил на ужин рыбный суп. Я лежала и смотрела в потолок, и моё тело отказывалось подчиняться. Оно было тяжёлым, как будто меня залили бетоном.
Я встала. Собрала свои вещи. Не всё — только самое необходимое. Он был на работе. Я оставила ключи на столе и записку: «Я не могу. Прости».
Мой уход он воспринял как обиду, как блажь. Звонил, писал: «Аня, хватит дуться. Я же ничего плохого не сказал. Вернись, нам нужно поговорить». Потом тон стал жёстче: «Ты ведёшь себя как ребёнок. Бросаешь на полпути всё, что мы строили. Из-за какой-то мусак?» Потом были попытки давить на жалость: «Я так привык к твоей заботе. Дом опустел». Но ни в одном сообщении не было слов: «Я был не прав. Я требовал слишком много. Давай попробуем по-другому».
И я поняла, что их и не будет. Потому что в его картине мира он был прав. Всегда. Его мама была святой. Его жена — ангелом. А я — ремесленником, который возомнил о себе слишком много, осмелившись просить благодарности за свой труд.
Первые недели на своей скрипучей софе я была овощем. Я могла часами лежать и смотреть в одну точку. Мне было не больно. Было пусто. Как будто он выскоблил из меня всё содержимое — все мои вкусы, мои желания, мои воспоминания. Оставил только оболочку, которая должна была готовить «как мама». Я забывала поесть. Готовила себе пельмени и не могла их проглотить — комок вставал в горле. Катя привозила супы, сидела со мной, молча держала за руку. «Я же тебе говорила, что он каменный, — вздыхала она. — Но я и не представляла, насколько».
Шло время. Медленно, по миллиметру в день. Я заставила себя записаться к терапевту. Плакала на сессиях, рассказывая не о любви, а о котлетах и баклажанах. Психолог сказала важную вещь: «Он не хотел жену. Он хотел памятник. Оживлённый, функциональный памятник своим воспоминаниям. А памятникам благодарить не за что — они просто должны стоять на своём месте».
Я начала возвращаться к себе. По крохам. Сначала это был кофе, который я люблю — крепкий, с кардамоном. Он не пил кофе с пряностями. Потом я купила себе ярко-жёлтые тапочки. Абсолютно непрактичные, дурацкие. Они радовали глаз. Я снова стала смотреть сериалы — те, что хотела я, а не он. И я перестала готовить. Совсем. Питалась тем, что не требовало усилий: йогуртами, сыром, фруктами, доставкой. Мои руки, иссечённые порезами и обожжённые, постепенно зажили, кожа стала мягче.
Самым сложным было заново научиться чувствовать вкус. Настоящий вкус, а не оценку «похоже — не похоже». Помню, как через два месяца я купила на рынке первую клубнику. Съела ягоду. И вдруг почувствовала — сладость. Пронзительную, весеннюю. И слёзы хлынули сами. От того, что я могу есть просто клубнику. И она просто сладкая. И этого достаточно.
Прошло полгода. Я уже смеялась с подругами, уже ходила в кино, уже думала о том, чтобы поменять эту самую софу на нормальную кровать. Рана затягивалась. Оставался шрам, но он не болел.
И тут случилось то самое — карма. Узнала я о ней совершенно случайно. От той самой Кати, на чьей свадьбе всё и началось. Мы пили чай у меня, и она, листая ленту соцсетей, вдруг ахнула.
«Слушай, ты помнишь Сергея, того друга жениха? Ну, который с Артёмом в одной конторе работал?»
Я помнила. Кивнула.
«Так вот, он пишет… — Катя испытующе посмотрела на меня. — Тебе будет интересно?»
«Говори», — сказала я, и сама удивилась своему спокойствию.
«Артёма уволили. Месяц назад. И, судя по всему, не просто уволили — вытурили в скандальной истории».
Оказалось, что его «перфекционизм» и неумение ценить чужой труд на работе, в конце концов, вышли боком. Он требовал от своих подчинённых не просто идеальных отчётов, а отчётов, оформленных «как у его первого наставника, легендарного Вадима Петровича». Он публично обесценивал их идеи, находя в них «почти, но не то». Он создал в отделе атмосферу выгорания и постоянной тревоги. Люди уходили. Проекты срывались. В конце концов, одна из его сотрудниц, та самая, что делала «почти идеальные, но не те» презентации, собрала всё: его уничижительные письма, записи разговоров, где он сравнивал работу сотрудников с «кухней неумехой», и вынесла на совет директоров. Его уволили с формулировкой «за профнепригодность в управлении командой». В его индустрии это клеймо. Новую работу он найти не мог.
«А ещё, — Катя понизила голос, хотя мы были одни в квартире, — говорят, он пытался строить отношения с какой-то женщиной… она поваром работала. Ну, думал, вот она-то уж точно… Но она, видимо, быстро смекнула, что к чему. Через месяц от него сбежала, и, кажется, даже в соцсетях потом язвительно намекала, что некоторые ищут не жену, а бесплатный общепит с функцией психотерапевта».
Я слушала. И ждала, что почувствую. Злорадство? Триумф? Жалость?
Не пришло ничего из этого. Пришло странное, тихое ощущение… завершённости. Как будто последний пазл встал на место. Его мир, построенный на культе идеального прошлого и обесценивании настоящего, рухнул. Не из-за злого рока, а из-за него самого. Из-за его неумения жить здесь и сейчас, ценить то, что есть, а не то, что было или могло бы быть. Он пытался сделать из других людей памятники своим воспоминаниям — и на работе, и в личной жизни. И остался один. У разбитого корыта своих идеалов.
«Жалко его?» — спросила Катя.
Я задумалась. Нет. Не жалко. Но и радости чужого падения нет. Есть грустное, холодное понимание. Как закон физики: что посеешь, то и пожнёшь. Он посеял пренебрежение, высокомерие и бесконечные требования. И пожал одиночество и крах карьеры.
«Нет, — честно ответила я. — Не жалко. Но мне его… не жалко. Мне всё равно».
И это была правда. В тот момент я окончательно поняла, что свободна. Не просто ушла от него, а вынула его из себя, из всех своих клеточек, куда он успел проникнуть со своими «мама всегда…» и «почти, но не то».
Сейчас, три месяца спустя после того разговора, я всё ещё сплю на софе. Но я уже присмотрела кровать. Большую, с ортопедическим матрасом. Сегодня утром я приготовила себе сырники. Не по какому-то идеальному рецепту. Просто так, как люблю я — с ванилью и большим количеством сметаны. Они были не идеальными. Один развалился на сковороде. Но они были безумно вкусными. И я съела их, глядя в окно на просыпающийся двор, и никто не оценивал, не сравнивал, не вздыхал. Было тихо. Было по-моему. И это самое дорогое, что у меня есть сейчас — это «по-моему». Мои, пусть не идеальные, но живые, настоящие, не призрачные чувства, запахи и вкусы.
Дорогой читатель, вот такая история приключилась в моей жизни. А как думаешь ты: в какой момент я должна была остановиться и сказать «хватит»? Впервые услышав про «мамины котлеты»? Или когда три часа выстаивала у плиты, пытаясь угодить призраку? Или, может, у каждого из нас есть своя «мусака», которую мы готовим для кого-то, забывая о себе?