— На поминки не ходи.
Дядя Витя, пожилой, грузный мужчина с лицом, на котором застыло выражение вечного недовольства, говорил это, не глядя на меня. Он разбивал кувалдой лёд в проруби, и каждый удар отдавался в промёрзшей земле, как пушечный выстрел.
— Что? — я переспросил, не веря своим ушам. Мы стояли на берегу речки в деревне Морозово, куда я приехал хоронить свою тётку, мамину сестру. Утро было свинцовым, морозным, и пар от нашего дыхания стелился густым туманом.
— Не ходи. После похорон — сразу в город. Ключи от избы тебе отдам, что хочешь, то и делай. Продавай, сжигай, всё равно. Но на поминальный стол не садись.
— Дядя Витя, это как-то… неуважительно. Люди соберутся…
— Люди! — он с силой воткнул кувалду в снег и, наконец, повернулся ко мне. Его глаза, маленькие, заплывшие, были полны не злобы, а какого-то животного страха. — Ты думаешь, они на поминки тётки Матрёны собираются-то? Ты, городской, для них как праздничный гусь на блюде. Сочный, невежественный. Иди-ка отсюда, племянник. Пока цел.
Он повернулся и заковылял обратно к деревне, оставив меня у проруби в полном недоумении и с зыбким чувством тревоги под ложечкой. Я приехал сюда с тяжёлым сердцем, но с чёткими планами: достойно похоронить последнюю родственницу по материнской линии, собраться с местными на поминках (мама всегда говорила: «Поминки — это для живых, чтобы отпустить»), а потом решить судьбу старой избы. Вместо этого я получил криптограмму от единственного оставшегося здесь родственника, дальнего, но всё же.
После того как мама умерла пять лет назад, связь с деревней оборвалась. Я, Алексей, работающий в Москве архитектором, знал о тётке лишь по старым фотографиям и редким открыткам на Пасху. Суровая, одинокая женщина, никогда не выходившая замуж, жившая в старом доме на отшибе. Когда пришло извещение о её смерти от соседа (она умерла во сне, тихо), я почувствовал не горе, а скорее долг. Кто, если не я?
Деревня Морозово встретила меня тоской и забвением. Из полусотни домов жилыми были от силы десять. Всё было серым: небо, снег, почерневшие от времени срубы. Люди — в основном старики — смотрели на мою городскую иномарку не с любопытством, а с каким-то тупым, затаённым подозрением. Дядя Витя, брат моего покойного деда, оказался моим «гидом». Он взял на себя все похоронные хлопоты, говорил мало и всё больше смотрел куда-то поверх моего плеча.
Похороны прошли тихо и быстро. Мороз, мелкий колючий снежок, пятеро стариков у могилы на занесённом кладбище за околицей. Панихиду отслужил заезжий батюшка из райцентра, который торопился уехать. Всё было как в тумане. И вот теперь, после того как гроб опустили в мерзлую землю, дядя Витя выложил эту странную просьбу-приказ.
Я вернулся в тёткину избу. Она была тёмной, холодной, пропитанной запахом лекарственных трав и старости. На столе в горнице уже стояли скромные поминальные припасы: картошка, селёдка, немного сала, бутылка водки. По деревенской традиции, поминальный обед должны были провести здесь, в доме усопшей.
И тут в дверь постучали.
Первой вошла высокая, костлявая старуха в тёмном платке, накинутом поверх пальто. Она несла миску с каким-то киселём.
— Помянуть пришли, — сказала она, не глядя мне в глаза, и прошла к столу, будто была здесь хозяйкой. За ней потянулись другие. Вскоре в горнице набралось человек восемь — всё те же старики, что были на кладбище, и ещё пара женщин лет пятидесяти. Они молча расставили свою еду на столе, сели на лавки, уставившись в пустоту. Ни плача, ни разговоров. Тишина была гробовой, давящей.
Я чувствовал себя чужим на этом странном собрании. Дядя Витя не пришёл. Я решил проявить инициативу, как хозяин.
— Спасибо, что пришли… почтить память Матрёны Васильевны, — начал я неуверенно.
Все взгляды разом устремились на меня. В них не было ни тепла, ни сочувствия. Был холодный, оценивающий интерес.
— Садись, хозяин, — сказала та самая костлявая старуха. Её звали, кажется, Аглаей. — Место твоё во главе стола. Наливай.
Я сел, разлил водку по стопкам. Поднял свою.
— За упокой души…
— Не торопись, — перебил меня сухой, как щепка, старик по имени Семён. — Сперва поедим. Поминки без еды — что зима без снега. Бесполезно.
Мы принялись есть. Ели молча, торопливо, почти жадно. Особенно усердствовали с тем самым киселём, который принесла Аглая. Он был тёмно-бордового, почти чёрного цвета, густой и пах… пах тем самым сладковатым запахом, что витал в доме. Старуха следила, чтобы я тоже съел свою порцию. Кисель оказался на удивление вкусным, с горьковатым послевкусием полыни.
После еды выпили. Водка обожгла горло, но не согрела. Наоборот, по телу будто пробежала волна озноба.
— Теперь можно и помянуть, — сказал Семён, пристально глядя на меня. — Расскажи, племянник, про тётку-то. Какая она была?
— Да я… мало её знал, — честно признался я. — Видал в детстве пару раз. Мама говорила, строгая была, жила одна…
— Одна-то одна, — вдруг вставила слово другая женщина, Валентина, с лицом, напоминающим печёное яблоко. — А гостей к себе пускала..
— Каких гостей? — удивился я. — В глуши-то этой…
— Были гости, — уверенно сказала Аглая. Её глаза блеснули в полумраке. — Не человечьи, может. Лесные. Полевые. А то и… домовые.
В комнате стало ещё тише. Казалось, даже ветер за окном затих.
— Что вы хотите сказать? — спросил я, и голос мой прозвучал неестественно громко.
— Хотим сказать, что тётка твоя не простая была, — ответил Семён. — Знающая. Слово такое знала. И место это… особенное. Под домом.
— Какое место?
— А вот такое, — Аглая вдруг поднялась и ткнула костлявым пальцем в половицу у печи. — Там, глянь-ка, доска не та. Под ней — вход.
Меня охватило смешанное чувство страха и любопытства. Эти люди вели какую-то свою игру. Но отказаться сейчас — значило показать слабость.
— Какой ещё вход? Погреб?
— Глубже, — загадочно сказала Валентина. — Тётка-то твоя не просто так тут жила. Она стерегла. А теперь её нет. И стеречь некому. Вот мы и думаем… может, ты, кровь её, примешь вахту?
Я засмеялся, но смех вышел нервным.
— Какая вахта? О чём вы? Я приехал похоронить родственницу и уехать!
— Уехать-то он хочет, — злорадно прошипел Семён. — А оно-то тебя отпустит?
— Кто?!
В этот момент в сенях что-то упало с грохотом. Все вздрогнули. Аглая быстро перекрестилась, но не обычным крестом, а как-то странно — снизу вверх и справа налево.
— Оно проснулось, — просто сказала она. — Покормили — вот и потянулось. Алексей, племянник, хочешь уехать живым — слушай. Твоя тётка была сторожем. Здесь, под этим домом, лежит то, что не умерло до конца. Старое, злое, голодное. Когда-то, в голодные годы, его сюда принесли и закопали, чтобы деревню не трогало. А чтобы не вылезло — нужен был сторож. Из рода в род. Твоя мать сбежала, ей городская жизнь милее стала. А Матрёна осталась. Кормила его раз в год, в день зимнего солнцестояния. Тишиной. Покоем. И частичкой своей… жизненной силы. А теперь её нет. И оно проголодалось. А первое, что оно съест после долгого поста — это того, кто последним проводил сторожа. То есть тебя.
Я слушал этот бред, чувствуя, как реальность уплывает из-под ног. Водка, усталость, стресс — всё смешалось.
— И что мне теперь? Остаться здесь? Кормить ваше болотное чудище?
— Нет, — вдруг раздался хриплый голос из сеней. В дверь, запорошенный снегом, вошёл дядя Витя. Он выглядел страшно. — Они тебе врут, Алёшка. Не кормить они тебя зовут. Они тебя в жертву ведут. Чтобы их старые, грешные шкуры ещё годик-другой пожили. Они и тётку твою… не совсем естественной смертью проводили.
В горнице повисла ледяная тишина. Лица стариков исказились от злобы и страха.
— Молчи, Витька! — закричала Аглая. — Сам в этом участвовал!
— Участвовал, грешник! — дядя Витя тяжело дышал. — И теперь каюсь. Лучше сгинуть, чем ещё одну душу подводить. Алёха, беги. Сейчас же. Они кисель-то чем заварили? Кровью тёткиной, настоянной на полыни! Это для того, чтобы Оно тебя своим почуяло! Ты теперь для него — родня! Самая лакомая!
Я посмотрел на пустую миску из-под киселя. Меня затрясло от отвращения. Я вскочил.
— Вы… вы сумасшедшие!
— Не сумасшедшие, — спокойно, уже без притворства, сказал Семён. Он достал из-под полы старенький, но грозного вида обрез. — Прагматичные. Жить хотим. А для жизни Ему нужна свежая сила. Раз в год. Раньше Матрёна отдавала частичку себя добровольно. Потом стала слабеть, отнекиваться. Пришлось… помочь ей отойти, чтобы нового сторожа искать. А ты — идеальный. Молодой, сильный, кровь той же линии. Ты нас ещё на двадцать лет обеспечишь покоем.
Дядя Витя бросился на Семёна с рёвом. Раздался выстрел. Дядя грузно рухнул на пол, хватая ртом воздух. Я, парализованный ужасом, увидел, как из-под сместившейся половицы у печи повалил густой, чёрный, как смоль, дым. Но это был не дым. Это было Нечто. Оно стелилось по полу, вязкое, бесформенное, и в нём плавали, как в грязном масле, огоньки — будто десятки крошечных, голодных глаз.
Старики в ужасе отпрянули к стенам, но не убежали. Они смотрели на эту тварь с отвращением и… надеждой.
— Кушай, родимый, — прошептала Аглая, указывая на меня. — Вот он, свежий, для тебя приготовленный.
Чёрная масса заколебалась, потянулась в мою сторону. От неё пахло сырой землёй могилы, тлением и той самой сладковатой гнилью. Я почувствовал, как тело становится ватным, силы покидают меня. Кисель… в нём было что-то, что приковывало жертву к месту.
Дядя Витя, истекая кровью, схватил меня за штанину.
— Печь… — прохрипел он. — В печи… моё… противоядие… на случай…
Он потерял сознание. Я, превозмогая невероятную тяжесть в ногах, посмотрел на русскую печь. Противоядие? Что? Угли? Зола?
Чёрная масса была уже в метре от меня. Я увидел, как в её толще формируется нечто вроде пасти — воронка из тьмы и слизи.
И тогда меня осенило. Не угли. Дрова! Рядом с печкой лежала аккуратная охапка поленьев, но одно из них, самое смолистое, сосновое, было не таким, как все. Оно было старым, почерневшим, и на его торце был вырезан странный знак — крест в круге. Дядя Витя, видимо, приготовил его на крайний случай.
Я рванулся к полену. Руки плохо слушались, будто пудовые гири были привязаны к запястьям. Тварь почуяла движение и ускорилась. Её холодное, липкое прикосновение коснулось моей щиколотки. Кожа онемела мгновенно.
Я схватил полено. Оно было тяжёлым, почти железным. Я швырнул его в чёрную массу, нацелившись в ту самую формирующуюся пасть.
И случилось то, чего, кажется, не ожидал никто. Полено не утонуло в твари. Оно вспыхнуло. Ярким, ослепительно-белым пламенем, без дыма, без запаха гари. Огонь был холодным, но он прожигал тварь насквозь. Раздался звук — не крик, а оглушительный, рвущий барабанные перепонки тихий визг, от которого задребезжали стёкла. Чёрная масса отхлынула, съёжилась, поползла обратно под половицу, увлекая за собой догорающее, как магниевая вспышка, полено.
Свет погас. В горнице пахло озоном и пеплом. Старики стояли в ступоре. Их план рухнул.
Я, не думая, переступил через тело дяди Вити (он ещё дышал!), вырвался из оцепенения и бросился к выходу. Никто не остановил. Они смотрели не на меня, а на ту дыру в полу, откуда теперь валил обычный, серый дым и слышалось тихое, яростное шипение.
Я выбежал в сени, схватил свою сумку и выскочил на улицу. Метель усилилась. Я кинулся к машине, завёл её с пол-оборота и поехал по единственной дороге из деревни, не оглядываясь. В зеркале заднего вида я увидел, как из окна тёткиной избы повалил густой чёрный дым, и вспыхнуло пламя. Старики, видимо, пытались уничтожить улики и само «место».
Я дождался пока они уйдут и вернулся в горящий дом, забрал Дядю Витю. Отвез полуживого в райбольницу, сказав, что он случайно подстрелил себя на охоте. Его спасли. Когда он пришёл в себя, он рассказал мне всё.
Тварь под домом была духом древнего, забытого голода, материализовавшимся во время страшного неурожая в XIX веке. Чтобы его умилостивить и не дать пожирать всю деревню, его «прикормили» — заточили в яму под самым крепким домом и назначили сторожа из самого здорового рода. Сторож кормил его раз в год — не пищей, а своей волей, своей жизненной силой, отчего старел быстрее. Матрёна была последним добровольным сторожем. Но она устала, состарилась, и силы её иссякли. Старики, боявшиеся, что тварь вырвется и начнёт брать дань со всех, решили сменить сторожей. Они убили ослабевшую Матрену тихо, с помощью отвара из ядовитых трав, и планировали подсунуть на её место меня, связав кровью и отравленным киселём. Дядя Витя, которого мучила совесть которого, приготовил «огненное полено» — древний оберег, вырезанный из дерева, росшего на месте старой церкви. Оно было на крайний случай — чтобы уничтожить и тварь, и дом, и всех причастных, если что-то пойдёт не так.
В итоге пошло все не так. Дом сгорел дотла вместе с тем, что было в подполе. Стариков, по слухам, кто-то видел уезжающими в ту ночь. Больше в Морозово они не появлялись.
Дядя Витя, поправившись, уехал к дочери в город. Я продал пепелище с землёй за бесценок какому-то чудаку-отшельнику, предупредив его обо всём. Он только усмехнулся: «Знаю я эту историю. Огонь-то её прочистил. Теперь место свободное».
Я вернулся в Москву. Но что-то во мне изменилось. Я стал болезненно воспринимать чувство голода — не физического, а того, что исходит от людей: жажды наживы, вечной неудовлетворённости, желания поживиться за чужой счёт. Я вижу этот голод в глазах коллег, в толпе в метро. И иногда мне кажется, что это не просто метафора. Что где-то там, в тёмных углах мира, такие же «Твари, Которые Не Умерли До Конца» лежат в ожидании, когда их покормят чьей-то подлостью, страхом или предательством.
А ещё я храню кусочек того самого обгоревшего полена. На всякий случай. Потому что теперь я знаю простую и страшную истину: самое ужасное чудовище редко живёт в лесу или под землёй. Чаще всего оно живёт в человеческих сердцах, и кормится оно нашим молчаливым согласием на зло. И чтобы его остановить, порой нужен не меч и не молитва, а просто кусок дерева с правильным знаком, брошенный в самую глотку тьмы. И чистая, белая, холодная ярость.