Тишина в гостиной стала густой, физически ощутимой. Вилка, которую только что выпустили из пальцев Алексей, звякнула о тарелку. Его мать, Галина Петровна, замерла с поднятым бокалом. Даже семилетняя Лиза перестала раскачиваться на стуле.
Я смотрела на своего мужа. Не отрываясь. Впервые за двенадцать лет не опустила взгляд, не застыдилась, не попыталась сгладить.
— Что? — пробурчал он, отодвигая тарелку. — Уставилась, как удав на кролика. Не слышала, что ли? Повторю: хлеб чёрствый, салат пересолен, мясо сухое. Как ты могла испортить такой кусок? Тебе что, мозгов на большее не хватает? Мне стыдно за тебя, Кать. За твою безрукость, за то, что гостям такое подают.
Он говорил это с привычной, отработанной интонацией — негромко, но так, чтобы слышали все. С демонстративной усталостью человека, который терпит годами. Раньше в этот момент у меня подкашивались ноги, а в горле вставал ком. Сегодня — нет.
Я медленно положила свою салфетку рядом с тарелкой. Аккуратно, уголок к уголку.
— Слышала, — сказала я тихо, но чётко. — И прекрасно поняла. Спасибо, что проявил заботу. Раз уж ужин такой ужасный, освобожу тебя от этой пытки.
Я встала, взяла со стола его тарелку с почти не тронутым стейком, подошла к окну и распахнула створку. Морозный воздух ворвался в комнату.
— Алексей, милый, — сказала я, глядя ему прямо в глаза. — Не мучайся. И не заставляй мучаться других.
И выкинула тарелку в чёрную прорубь декабрьской ночи.
Хрустальное блюдо ударилось о бетонную плитку балкона этажом ниже с оглушительным треском. Звук был настолько громким, окончательным, что Галина Петровна ахнула, а Лиза прикрыла рот ладошкой.
Алексей сидел, не двигаясь. Его лицо сначала ничего не выражало. Потом, медленно, как отдалённый гром, по нему поползло понимание. И следом — ярость. Он покраснел, вены на шее набухли.
— Ты… ты с ума сошла?! — Он вскочил, стул с грохотом упал назад. — Это был сервиз моей бабки! Антикварный!
— Знаю, — кивнула я. — Ты часто напоминал, сколько он стоит. И как я недостойна пользоваться такой красотой. Теперь недостойна только я. Сервиз — нет.
— Мама! — взвыла Галина Петровна, находя наконец дар речи. — Что ты делаешь? Опомнись! Немедленно извинись перед Лёшей!
Я повернулась к ней. Милая, дорогая свекровь, которая за все годы ни разу не остановила сына, но всегда находила слова, чтобы утешить меня: «Он устаёт, ты пойми», «Мужчина должен выплеснуть эмоции», «Не провоцируй».
— Галина Петровна, — сказала я ровно. — Вы правы. Мне давно пора было очнуться. Спасибо, что сегодня наконец-то дали повод.
Я прошла мимо остолбеневшего мужа на кухню. Сердце стучало не в горле, а где-то в кончиках пальцев — сухо и часто. Я открыла нижний шкаф, вытащила дорожную сумку на колёсиках. Она стояла там уже три недели. Приготовленная. На всякий случай.
— Куда?! — Алексей ворвался на кухню, преградив путь к выходу. Его дыхание сбилось, пахло дорогим коньяком и злобой. — Ты куда собралась, дура? Думаешь, это что-то изменит? Ты вернёшься через час на коленях! Как всегда!
Я посмотрела на него. На этого красивого, успешного мужчину, в которого когда-то была влюблена до головокружения. На его безупречную рубашку, дорогие часы, презрительно сжатые губы. И увидела не властного хозяина, а испуганного мальчика, который вот-вот потеряет свою любимую игрушку — молчаливую, удобную жену.
— Нет, Алексей, — сказала я тихо. — Не вернусь. Потому что я уже не та, которая уходит, чтобы вернуться. Я — та, которая уходит навсегда. Пропусти, пожалуйста.
Он не двинулся. В его глазах мелькнуло что-то новое — не ярость, а недоумение, почти паника.
— Из-за какой-то тарелки? Из-за слов? Я же пошутил!
— За двенадцать лет ты ни разу не пошутил со мной, — отрезала я. — Ты тренировался на мне. Как на боксёрской груше. И сегодня ты перестарался. Груша ушла.
Я обошла его, прижавшись к холодильнику. Взяла со стойки свою сумочку, проверила паспорт и банковскую карту внутри. Лиза стояла в дверном проёме, огромные глаза полны слёз.
— Мама… — прошептала она.
Я присела перед ней, взяла за руки.
— Зайка, ты со мной? Или останешься с папой и бабушкой?
Она, не раздумывая, кивнула и вцепилась в мою кофту.
— Ты не имеешь права! — закричала Галина Петровна, влетая на кухню. — Ребёнка не уведешь! Мы тебя в полицию сдадим! Лёшенька, не отпускай её!
— Мама, заткнись! — неожиданно рявкнул на неё Алексей. Он смотрел только на меня. Пытался поймать мой взгляд, найти в нём знакомую трещину, слабину. — Катя. Давай поговорим как взрослые люди. Я погорячился. Ну, выбросила тарелку, и ладно. Садись, допьём вино. Забудем.
В его голосе появились нотки, которые когда-то могли растрогать меня до слёз. Нотки вины, обещания. «Забудем». Наше семейное заклинание.
— Я уже забыла, Алексей, — сказала я, открывая входную дверь. — Себя. Ту, которая могла забыть. Больше не буду.
Хлопок двери за нами прозвучал как выстрел. Мы спустились по лестнице — я с сумкой, Лиза с плюшевым зайцем в обнимку. На улице падал снег, крупный и пушистый. Мороз щипал щёки.
— Мама, куда мы? — спросила Лиза, кутаясь в шарф.
— В новую жизнь, — ответила я и поймала себя на том, что улыбаюсь. Не от счастья. От странного, ледяного облегчения.
Мы дошли до угла, я вызвала такси. Пока ждали, я достала телефон. Одно непрочитанное сообщение, отправленное час назад, ещё до начала того рокового ужина: «Катюш, всё в порядке. Ключ под ковриком, как договаривались. Заходи, как будешь готова. Таня».
Я ответила: «Выезжаем. Спасибо».
Машина подъехала. Мы погрузились в тёплый салон. Когда мы отъехали от нашего, теперь уже бывшего, дома метров на триста, я позволила себе обернуться. Окна нашей гостиной на пятом этаже ярко светились. Я представила, что там происходит сейчас. Алексей, вероятно, уже кричит на мать. Галина Петровна плачет. Они не могут понять, как это случилось. Как тихая, покладистая Катя, которая терпела всё — ироничные замечания о её фигуре при друзьях, пренебрежительные комментарии о её работе бухгалтером («сидишь за копейки»), вечное недовольство ужинами, — вдруг нашла в себе силы на такой демарш.
Они не знали, что эта сила копилась не вдруг. Не с сегодняшнего дня. И даже не с прошлого месяца, когда я впервые увидела объявление о сдаче комнаты в старом фонде и позвонила подруге детства Тане, которая жила в том же районе.
Всё началось гораздо раньше. Может быть, с того дня, когда мы только поженились.
Мы познакомились на корпоративе. Я, скромная младший бухгалтер в небольшой фирме по пошиву штор. Он, перспективный менеджер из солидной торговой компании. Мне было двадцать четыре, ему — двадцать девять. Он казался воплощением успеха: уверенный, с прекрасными манерами, остроумный. Ухаживал красиво: цветы без повода, ужины в хороших ресторанах, разговоры о будущем. Я выросла в семье, где мама всю жизнь проработала учительницей, а папа — слесарем на заводе. Алексей с его амбициями и блеском был для меня человеком из другого мира. Я чувствовала себя Золушкой.
Первые тревожные звоночки прозвенели ещё до свадьбы. Он мог отменить встречу в последний момент без объяснений. Сказать, что моё новое платье «сидит неидеально». Поправить меня в разговоре с его друзьями: «Не "ложи", а "клади", Катюша». Я тогда списывала это на его перфекционизм, на высокие стандарты. Мне казалось, он хочет, чтобы я стала лучше.
Свадьба была его идеей — неброской, но дорогой. «Нечего выставлять наши чувства напоказ, — говорил он. — Главное — чтобы было качественно». Я соглашалась, радуясь, что он так серьёзно подходит к нашему будущему.
Первую серьёзную обиду я помню с фотографической чёткостью. Мы вернулись из свадебного путешествия. Я, окрылённая, развешивала в нашей новой, снятой им квартире фотографии. Он сидел на диване, проверял почту.
— Катя, — сказал он, не глядя. — Ты не думала записаться в спортзал? В Греции я заметил, что у тебя целлюлит на бёдрах начинает проступать. Не хотелось бы, чтобы ты запустила себя.
У меня в руках была рамка с нашим совместным снимком на фоне Акрополя. Я так и застыла. Глупая улыбка ещё не сошла с лица, а внутри всё обрушилось. Стыд был таким острым, таким всепоглощающим, что я не нашлась что ответить. Промолчала. Сняла рамку, убрала в коробку. Больше не развешивала.
Это стало паттерном. Критика, облечённая в форму «заботы» или «констатации факта». Мой суп, мой макияж, моя манера смеяться («громко и по-деревенски»), моя зарплата («смешные деньги»), мои родители («простоватые, но милые»). Я сперва пыталась спорить, оправдываться. Но это приводило лишь к холодному молчанию на несколько дней или к новым, более изощрённым уколам. Проще было согласиться, извиниться и стараться исправиться.
Я оставалась, потому что верила, что это и есть брак. У моих родителей тоже были ссоры. Мама часто жаловалась на папино упрямство, но жили же вместе. Я оставалась, потому что к двадцати семи годам чувствовала, что он — мой шанс, мой «удачный выход». Оставаться — значило быть замужем за успешным мужчиной, жить в хорошем районе, не думать о деньгах (он полностью взял на себя оплату квартиры и крупных покупок, оставив мне только продукты и мелкие расходы). Уйти — значило признать свою неудачу, вернуться в съёмную комнату к вечным разговорам мамы о том, что «надо терпеть».
Родилась Лиза. Я думала, всё изменится. Он действительно светлел лицом, глядя на дочь. Но ко мне его отношение стало ещё более снисходительным, почти отеческим. «Ты же мать теперь, соберись», «Не наводи неряшливость в доме, ребёнку нужна чистота». Материнство, вместо того чтобы придать мне сил, окончательно приковало меня к дому и к его оценкам. Я ушла в декрет, а потом, когда Лизе было два года, вышла на неполный день на прежнее место. Мои «смешные деньги» (тридцать пять тысяч рублей) стали нашими с Лизой карманными деньгами. Всё остальное — его.
Я научилась жить по его правилам. Готовить только те блюда, которые он одобрял. Носить одежду, которая ему нравилась (строгую, без ярких цветов). Не приглашать своих подруг чаще раза в полгода. Не спорить. Главное — не спорить. Спокойствие в доме держалось на моём молчании. Ценой этого молчания была я сама. Постепенно я перестала её чувствовать — ту весёлую, иногда взбалмошную девчонку, которая могла заливисто смеяться и мечтала о путешествиях. Её место заняла Екатерина, жена Алексея: эффективная домохозяйка, молчаливая тень, специалист по сглаживанию углов.
Поворотным стал прошлогодний ужин по случаю его повышения. Он пригласил начальника с женой. Я выложилась на все сто: три дня подготовки, сложные рецепты, безупречный порядок. Всё шло хорошо, пока за десертом его начальник, чуть навеселе, не сказал: «Алексей, тебе повезло с женой. Тихая, хозяйственная. Красивая. Моя-то вечно ноет».
Алексей улыбнулся своей обаятельной улыбкой, обвёл взглядом стол и сказал: «Да, Катя у меня золото. Правда, немного туговата на подъём, — он игриво потыкал вилкой в свой десерт, — и не все её кулинарные эксперименты удачны. Но за старание — пятёрка».
Все засмеялись. Его начальник хлопнул его по плечу. Жена начальника смерила меня жалостливым взглядом. А я сидела и улыбалась. Улыбалась, чувствуя, как что-то внутри замораживается, каменеет. В тот вечер, убирая со стола, я разбила бокал. Не уронила — именно разбила, со всей силой ударив им о раковину. Он услышал звон, зашёл на кухню.
— Опять? — вздохнул он. — Ну что за криворукость. Убери, пора спать.
Я убрала. Но с того вечера во мне поселился холодный, безэмоциональный червь. Он грыз тихо, но методично. Я начала считать. Не дни до чего-то, а эпизоды. Оскорбление при друзьях — раз. Пренебрежительный отзыв о моей работе при моей же матери — два. Шутка про мой возраст (мне исполнилось тридцать пять) на семейном празднике — три.
Я стала откладывать деньги. Свои, с тех самых «смешных» заработков. Не на что-то конкретное. Просто «на чёрный день». Откладывала по пять, по три тысячи в месяц. Прятала на отдельную, неизвестную ему карту, которую оформила ещё до свадьбы.
Потом была сцена с Лизой. Ей было шесть. Она нарисовала меня — большую, с улыбкой до ушей, и маленького папу в углу листа. Алексей увидел рисунок.
— Что за мазня? — усмехнулся он. — И почему мама такая огромная, а папа — с гулькин нос? Иди, перерисуй, Лиза. Учись делать правильно.
Лиза покраснела, губы её задрожали. Она не заплакала, только взяла лист и медленно пошла в свою комнату. Я увидела в её глазах не детскую обиду, а что-то более страшное — смирение. Такое же, как у меня. И в тот момент холодный червь внутри меня сжался в тугой, болезненный узел.
Нет. Не её. Не мою девочку.
Я ничего не сказала тогда Алексею. Но в тот же вечер, укладывая Лизу спать, я прошептала ей на ушко: «Рисунок — он прекрасный. Он правдивый. Мама тебя очень любит. И ты всегда можешь рисовать так, как чувствуешь».
Она обняла меня и спросила: «А папа нас не любит?»
Я замерла. «Любит, — сказала я после паузы, выбирая слова. — Просто у него… странный способ это показывать. И он не всегда прав».
Это был первый шаг. Первая трещина в стене молчания, которую я построила вокруг нас обеих.
Вторым шагом стал звонок Тане. Мы почти не общались после моей свадьбы. Алексей считал её «не нашего круга» (Таня работала медсестрой в поликлинике, воспитывала сына одна). Я набрала её номер в перерыве на работе, дрожащими пальцами.
— Тань, привет. Это Катя.
— Боже, Катька! — её голос звучал так же тепло и громко, как десять лет назад. — Как ты? Что случилось?
И я рассказала. Не всё. Но достаточно. Про ужин с начальником. Про рисунок Лизы. Про холод, который я ношу внутри уже который год.
Она не удивилась. Не сказала «брось его» сразу. Спросила: «А что ты сама хочешь?»
Я не знала, что ответить. Я так давно не задавала себе этот вопрос.
— Я хочу… чтобы Лизе не было стыдно за свою маму, — выдохнула я наконец.
— Тогда, — сказала Таня твёрдо, — нужно что-то делать. Не ради него. Ради себя и дочки. Подумай. А если захочешь действовать — знай, у меня есть свободная комната. Соседка съехала. Тесновато, но на первое время — в самый раз. И ключ всегда для тебя под ковриком.
Этот разговор стал точкой опоры. У меня появился запасной аэродром. Не абстрактный «чёрный день», а конкретный адрес, реальный человек, который верил в меня.
Я стала готовиться. Тихо, методично, как хороший бухгалтер. Перевела свои сбережения (накопилось около восьмидесяти тысяч за несколько лет) на ту самую тайную карту. Собрала и отсканировала все важные документы: свои, Лизы, свидетельство о браке. Спрятала флешку с копиями у Тани. Узнала у знакомого юриста, что нужно для подачи на развод, если есть несовершеннолетний ребёнок. Составила мысленный план.
Но для его запуска не хватало последнего толчка. Я ждала. И продолжала жить той же жизнью: готовила, убирала, улыбалась, слушала. Холод внутри меня рос, но теперь он был не парализующим, а сосредоточенным. Я наблюдала за Алексеем, как исследователь за опасным зверем. Видела, как его самоуверенность растёт пропорционально моей покорности. Он уже даже не старался приукрасить свои уколы, они стали грубее, публичнее.
И тогда он сам дал мне этот толчок. Пригласил мать на ужин. И устроил тот самый спектакль с недосоленным салатом и сухим мясом. Сказал те самые слова: «Мне стыдно за тебя».
И я поняла: это оно. Точка невозврата. Не потому что эти слова были уж такими чудовищными на фоне прошлого. А потому что произнесены они были при моей дочери. При ребёнке, который впитывает всё, как губка. И я посмотрела на Лизу, на её испуганные, бегающие от меня к отцу глаза, и представила, какое наследство мы ей передаём. Наследство униженной матери и всесильного отца-тирана. Наследство молчания.
И что-то внутри… нет, не щёлкнуло. Не сломалось. Оно просто встало на место. Как последний пазл в картину, которую я собирала все эти годы. Картину под названием «Довольно».
И я выкинула тарелку.
Такси остановилось у старого кирпичного пятиэтажки в спальном районе. Таня ждала нас в подъезде, кутаясь в толстый халат поверх пижамы.
— Всё нормально? — сразу спросила она, обнимая меня одной рукой, а Лизу — другой.
— Пока да, — кивнула я.
Комната действительно была тесной, но уютной. Диван для нас с Лизой, раскладное кресло для Таниного сына-подростка, которого отправили к бабушке на выходные. На кухне пахло чаем и ванилью.
Пока Лиза, убаюканная странностью ночи, заснула на диване, мы с Таней пили чай на кухне.
— Что будешь делать? — спросила она без предисловий.
— Сначала — в понедельник к юристу. Подавать на развод. Определение места жительства дочери — со мной. Потом — искать работу получше. Здесь, в этом районе, чтобы Лизу в сад перевести.
— Деньги есть?
— На первое время — да. Потом посмотрим. Мне нельзя тянуть.
Я сказала это и поняла, что не боюсь. Вернее, боюсь, но этот страх был другим. Не парализующим страхом перед гневом мужа, а мобилизующим страхом взрослого человека, отвечающего за ребёнка.
Ночью пришло первое сообщение от Алексея: «Ты где? Возвращайся. Это не смешно».
Я не ответила. Выключила звук.
Утром сообщений было уже двадцать. От «Катя, давай поговорим» до «Ты пожалеешь о своём поступке, я тебя по судам затаскаю, дочь заберу». Последнее было от Галины Петровны: «Екатерина, опомнись! Ты разрушаешь семью! Лёша не спал всю ночь!».
Я заблокировала её номер. Алексею написала коротко: «Все вопросы — через моего адвоката. Контакты пришлю после понедельника. К Лизе можешь приходить в установленное судом время. Прошу не беспокоить».
Это сработало как ушат ледяной воды. Сообщения прекратились.
Понедельник стал первым днём моей новой жизни. Юрист, женщина лет пятидесяти с умными, усталыми глазами, выслушала меня, просмотрела документы.
— Ситуация стандартная, — сказала она. — Но без доказательств систематического психологического насилия суд может оставить ребёнка с отцом, если он докажет большую финансовую обеспеченность и стабильность. У вас есть свидетели? Записи?
Я покачала головой. Я ничего не записывала. Свидетели… Его мать? Его друзья? Мои родители, которые видели его пару раз в год и считали его «строгим, но хорошим мужем»? Я была идеальной жертвой: тихой, незаметной, не оставившей следов.
— Значит, — сказала юрист, — будем выкручиваться. Опишите все случаи унижений, особенно при дочери. Даты, по возможности. Судья обращает внимание на психологический климат. И главное — не идите на контакт с мужем без свидетелей. Не встречайтесь наедине.
Первая встреча с Алексеем состоялась через неделю, в кафе. Он пришёл в том же пиджаке, что и в тот злополучный вечер, но выглядел постаревшим. Глаза были красными от недосыпа или, возможно, от чего-то ещё.
— Катя, — начал он, едва сев. Голос дрогнул. — Я… Я не понимаю, что происходит. Из-за одной тарелки? Я готов купить новый сервиз. Десять сервизов!
— Не в тарелке дело, Алексей, — сказала я спокойно. Я потренировалась перед зеркалом: ровный голос, прямой взгляд. — Дело в том, что я устала быть этой тарелкой. Которую можно бросить, когда надоест, и которую потом, может быть, купят новую.
Он помолчал, потирая переносицу.
— Хорошо. Я был… резок. Но ты сама понимаешь, какие у меня нагрузки на работе. А дома хочется комфорта, а не…
— Не продолжай, — перебила я. Впервые в жизни перебила его. — Не оправдывайся. И не перекладывай вину на меня или на свою работу. Ты выбрал такой способ общения. Я больше не хочу его принимать. Я подаю на развод.
Он побледнел.
— Ты… Ты не получишь ничего! Квартира снималась на меня! У тебя копеечная зарплата! Суд оставит Лизу мне! Ты останешься ни с чем!
В его голосе снова зазвучали знакомые ноты — угрозы, давление. Раньше они приводили меня в трепет. Сейчас я видела за ними тот же испуг мальчишки.
— Возможно, — согласилась я. — Но я останусь собой. А это для меня сейчас дороже любой квартиры.
Он ушёл, хлопнув дверью. Я допила свой остывший капучино, расплатилась своей картой. Своими деньгами.
Дальше началась рутина, которая оказалась куда страшнее громких сцен. Бумаги. Заявления. Хождения по судам. Первое заседание о месте жительства Лизы. Алексей явился с адвокатом, презентовал справку о доходе (около девяноста тысяч чистыми), показания своей матери о том, какая я «нестабильная» и как «в припадке ярости уничтожила семейную реликвию». Мой юрист парировала, приводя в пример рисунок Лизы и мои подробные, с датами, описания эпизодов унижений. Судья, пожилая женщина, внимательно смотрела то на него, то на меня.
Лиза говорила с психологом из органа опеки. Потом психолог сказала мне: «Девочка запутана. Говорит, что любит папу, но боится, когда он сердится на маму. Хочет жить с мамой, потому что маме "одиноко"».
«Одиноко», — поправила я мысленно и сжала кулаки.
Суд оставил Лиза со мной до окончательного решения. Алексею назначили встречи по выходным. Первая же такая встреча закончилась истерикой Лизы. Он, видимо, пытался выведать у неё, где мы живём, о чём я с ней говорю. Она вернулась заплаканная, сказала: «Папа кричал, что ты украла меня у него».
Я позвонила ему. Не кричала. Сказала ровно: «Если ты ещё раз позволишь себе повысить голос на дочь или пытаться настроить её против меня, я через суд добьюсь ограничения твоих встреч— в присутствии соцработника. Выбирай».
Он выбрал молчание. Потом написал: «Хорошо. Ты победила. Давай договоримся миром».
Это была не победа. Это был шаг к перемирию, купленный ценой нервов моей дочери. Я чувствовала себя виноватой каждый день. Но виноватой не перед ним, а перед Лизой — за то, что не защитила её раньше, за то, что втянула в эту войну.
Я устроилась на новую работу. Не «лучше» в плане зарплаты — там платили сорок пять тысяч, но это была должность обычного бухгалтера в небольшом торговом центре недалеко от дома. Коллектив был женским, простым, без пафоса. Никто не интересовался, почему я с дочкой снимаю комнату у подруги. Начальница, увидев, как я во время обеденного перерыва звоню Лиза в сад, просто кивнула: «У меня тоже дети. Я понимаю».
Жить в одной комнате втроём с Таней и её сыном было тяжело. Тесно, нет личного пространства. Но было тепло. В прямом и переносном смысле. Мы вместе готовили ужин, смеялись над глупыми сериалами, помогали детям с уроками. Я чувствовала, что дышу. Полной грудью. Иногда по ночам меня мучили кошмары, что Алексей врывается и забирает Лизу. Иногда я ловила себя на том, что по привычке готовлю его любимые котлеты. Старые привычки умирали с трудом.
Развод дался тяжело. Алексей до последнего торговался, пытался уменьшить сумму алиментов, настаивал на том, что я должна компенсировать половину стоимости того злополучного сервиза. В конце концов, устав, он согласился на стандартные 25% от своего дохода на Лизу и отказался от претензий на «моральный ущерб». Суд вынес решение через четыре месяца после моего ухода.
В день, когда я получила на руки синий штамп в паспорте, я не чувствовала ни радости, ни печали. Была пустота. Как после долгой, изнурительной болезни.
Мы с Лизой переехали от Тани через полгода. Я нашла маленькую однокомнатную квартиру в хрущёвке в том же районе. Ипотеку мне, с моей скромной зарплатой и алиментами, не дали бы. Но хозяйка, пожилая женщина, узнав мою историю (я рассказала её без подробностей, просто «развелась, начинаем с нуля»), согласилась сдавать мне с оплатой за три месяца вперёд. Я отдала почти все свои накопления. Осталось всего на жизнь.
В первую ночь в нашей пустой, неуютной, но своей квартире я не могла уснуть. Ходила из комнаты в крошечную кухню, прислушивалась к тишине. Не к той грозовой, натянутой тишине, которая была в нашем старом доме перед его приходом. А к простой, бытовой тишине. В ней не было ожидания удара.
Утром я разбудила Лизу, приготовила ей завтрак — простые глазуньи с колбасой. Мы сели за купленный в «Икее» стол.
— Мама, — сказала Лиза, ковыряя вилкой яичницу. — А папа к нам теперь не придёт?
— Нет, зайка. Не придёт. Но ты будешь видеться с ним. Как и раньше.
— А он будет кричать?
— Надеюсь, что нет. Но если будет — ты мне сразу скажешь. Хорошо?
Она кивнула, задумчивая. Потом спросила: «А мы теперь всегда будем жить здесь?»
— Да, — сказала я. — Всегда.
Она улыбнулась. Не широко. Но искренне. И доела свою глазунью.
Я вышла на балкон с чашкой кофе. Балкон был старый, заставленный хламом прошлых жильцов, с ржавыми перилами. Но с него открывался вид на детскую площадку и на дорогу, уходящую в центр города. Было раннее утро. Ветер гнал по асфальту жёлтые листья, хотя на календаре уже был май — пришла поздно, но всё же пришла весна.
Я не чувствовала себя победительницей. Не было ни холодного торжества, ни ликования. Была усталость. Глубокая, костная. И вместе с ней — странное, тихое чувство, которое я не могла назвать. Не счастье. Скорее… право. Право дышать этим холодным утренним воздухом. Право пить этот не слишком вкусный растворимый кофе. Право самой решать, какой будет моя жизнь и жизнь моей дочери. Пусть эта жизнь будет тесной, скромной, полной забот о деньгах и страхов перед будущим. Но она будет нашей. Не его. Не наследством его презрения, а нашим, пока ещё неясным, но своим наследием.
Снизу донёсся смех — дети бежали в школу. Я допила кофе, поставила чашку на подоконник и пошла будить Лизу, чтобы успеть отвести её в сад перед работой. Впереди был обычный, ничем не примечательный будний день. Первый день моей новой, настоящей жизни. Рассвет после долгой, долгой ночи.