Забор. Именно с него всё и началось. Кривой, из покоробленных дождями досок, что три десятилетия делил пополам шесть соток в старом дачном посёлке.
Справа – её мир, аккуратные грядки с петрушкой и пионы. Слева – его территория: вечно нескошенная трава, ржавый «Москвич» на кирпичах и туя, которая, по мнению Зины, нагло залезала ветками на её сторону.
Зинаида Петровна выглянула в окно и сжала губы. Опять. Снег шёл третий день, тихий, настойчивый, беспощадный. Он замел дороги, согнул пополам старые сосны и отрезал их двоих от всего остального мира.
Посёлок «Рассвет» превратился в белую ловушку. Свет давно погас, мобильная связь умерла ещё вчера, а до ближайшей деревни – пять километров по заносам.
Она поправила платок на голове и зло посмотрела на белую пелену за окном. Ненавидела эту избушку. Ненавидела этот снег. Но больше всего она, конечно, ненавидела его. Соседа. Дмитрия Игнатьевича. Врага номер один.
Мысли лихорадочно метались, как пойманная в банку муха. «А если крыша не выдержит? А если трубу сорвёт? Дров осталось на два дня. И он ТАМ, через два десятка метров. Один. Как и я».
Ненависть была привычной, как старый халат. Они поливали ею друг друга все эти годы.
Он – бывший военный, грубый и едкий. Она – бывший библиотекарь, принципиальная и язвительная.
Война началась из-за забора, а потом обросла легендами и тактическими хитростями.
Помнится, он облил её из шланга, когда она «случайно» обрезала его виноград, «случайно» перелезающий на её участок. Она в ответ вызвала участкового, заявив, что он якобы жег траву в запретный период (жег, конечно, мусор в железной бочке). Он назвал её «старой кочергой» на весь посёлок. Она пустила слух, что он пьёт горькую и у него «не все дома» после Афгана. Он установил в своей бане мощный динамик и слушал песни Высоцкого в шесть утра. Она подкармливала бездомных котов, которые затем драли его диван, выставленный сушиться на улицу.
Тридцать лет! Целая жизнь прошла в этой мелкой, изматывающей борьбе.
Муж Зины, покойный Володя, лишь отмахивался: «Зин, да оставь ты его, чудит старый». Но она не могла оставить. Это было делом принципа. Её дача – её крепость. И этот... этот Игнатыч (она звала его за глаза только по отчеству, с презрительной интонацией) был вечным раздражителем, шипом в бок.
Стук в дверь заставил её вздрогнуть так, что сердце ёкнуло и болезненно упало куда-то в живот.
Не он. Не может быть он.
Стук повторился – твёрдый, нетерпеливый, мужской. Не постучали, а скорее надавали кулаком в рассохшееся дерево.
Зина, забыв про страх перед снегом, подошла к двери, не открывая.
– Кто?
– Открывай, Зинаида! Видишь же, кто! – голос за дверью был хриплым, продутым всеми ветрами. Его голос.
– Чего надо? – крикнула она, не скрывая враждебности.
– Открывай, говорю! Через пять минут замёрзну как столб! Трубу сорвало с моей бани, пол крыльца завалило! Дай переждать!
Мысль пустить его к себе была такой же абсурдной, как вдруг полюбить эту вьюгу. Но мысль о том, что он может замерзнуть насмерть у её порога, была... неудобной.
Сквозь щель в ставне она увидела его фигуру – огромную, сгорбленную, занесённую снегом. Не врага. Старого, замерзающего человека.
– Иди к чёрту! – выдохнула она, но пальцы уже дрожали над щеколдой.
– Зина! Давай без дури! Я не трону тебя! – он кашлянул. Кашель был влажным, неприятным. – Клянусь... клянусь памятью твоего Володи!
Он знал, куда бить. Володя... Он, как ни странно, иногда перекидывался с Дмитрием парой слов о рыбалке. Нейтральная территория.
Зина с силой дёрнула дверь. Она заела, не поддавалась. «Вот ведь, даже дом его не пускает!» – мелькнуло истерично. Собрав все силы, она налегла плечом. Дверь с скрежетом открылась, и в дом вместе с ледяным вихрем ввалилась снежная глыба в виде соседа.
Он стоял в её крохотной кухне, сбрасывая с себя шубу, тяжело дыша. От него пахло снегом, старым шинельным сукном и... валерианой. Зина отступила на шаг, скрестив руки на груди, в позе хозяйки-тюремщика.
– В прихожей оставайся. На порог не пущу.
– Спасибо и на том, – проворчал он, отряхиваясь. – Чёртов снегопад. Никогда такого не было.
– Это ты его накликал своим скверным характером, – автоматически парировала Зина.
Он поднял на неё глаза. Впервые за много-много лет она разглядела его глаза.
Не злые, колючие точки, а глаза.
Серые, глубоко посаженные, с сетью морщин у внешних уголков и с такой усталостью, что её собственная злоба на миг споткнулась. Он выглядел... старым. Старее, чем ей всегда казалось.
– Чай хочешь? – выпалила она неожиданно для себя самой. – Чтобы не сдох тут у меня. Потом не вынесешь.
– Хочу, – коротко кивнул он, и уголок его рта дёрнулся. Не то чтобы улыбка. Так, тень чего-то.
Пока кипел чайник, стояла гробовая тишина. Он сидел на табуретке в прихожей, она – на стуле, спиной к нему, уставившись на пламя газовой конфорки.
Мысли Зины бились в истерике: «Что делаешь? Он же враг! Он про твой пион молвил «сорняк»! Он...»
– Зинаида, – вдруг нарушил он тишину. – Спасибо.
– Не за что, – буркнула она. – Человеческий поступок. Не все же звери.
– Ага, – он хмыкнул. – А помнишь, в девяносто пятом, ты мне пирог с капустой приносила? Когда я с позвоночником после больницы лежал?
Она замерла.
Руки сами потянулись к банке с чаем. Как он смел вспоминать ЭТО? Ту единственную, дурацкую слабость, минутную вспышку жалости, о которой она потом жалела годы!
– Не помню, – солгала она, наливая чай в две кружки.
– Помнишь. Ты ещё тогда сказала: «На, Игнатыч, жри. А то помрёшь, хоронить некому будет». – Он закашлялся снова. – Горький, чёрт, пирог был. Но сытный.
Она молча поставила кружку перед ним на табуретку. Села напротив, на свой стул. Между ними было два метра холодного воздуха и тридцать лет льда.
– Зачем ты тогда участкового навела? – вдруг спросил он, пристально глядя в чай. – Я ж просто бочку жег. Мусор.
– Закон нарушал. И дым на моё бельё шёл, – ответила она, но уже без прежней неприязни. Механически.
– Брешешь. У тебя бельё в тот день на другой верёвке сушилось. Я видел.
Она вспыхнула.
– А ты зачем тогда обозвал меня на весь посёлок? «Кочерга»!
– А ты первая мою тую обозвала «уродом прытким»! – он повысил голос, и в нём снова зазвучали знакомые нотки яда.
– Она и есть урод! На мою сторону лезет!
– Так отрежь, хозяйка! Топор в сарае есть! Что, руки коротки?
Они снова смотрели друг на друга как два взъерошенных кота. И вдруг... вдруг Зинаида Петровна поняла весь сюрреализм ситуации.
Два старых, седых, одиноких человека, запертые снегом на краю света, сидят и выясняют, кто тридцать лет назад первым назвал растение уродом. С губ её сорвался странный звук – не то смешок, не то всхлип. Она прикрыла рот ладонью.
Дмитрий Игнатьевич смотрел на неё, и его суровое лицо тоже стало меняться. Морщины вокруг глаз дрогнули. Он фыркнул. Потом хрипло рассмеялся. Это был сухой, ржавый смех, будто он не практиковался в этом лет двадцать.
– Господи, – выдохнула Зина, и смех, против её воли, прорвался наружу. – Да мы же... мы же просто дураки старые, Дмитрий.
Он перестал смеяться, услышав своё имя.
Не «Игнатыч». Не «сосед».
Дмитрий.
Он медленно потёр ладонью щетинистую щёку.
– Возможно, – тихо согласился он. – Возможно, Зинаида.
Молчание, которое повисло теперь, было уже другим. Не враждебным. Неловким. Живым.
– Чай остывает, – сказала она.
– Он и горячий-то не очень, – буркнул он, но отпил большой глоток.
Они пили чай. Смотрели в окно на бушующий снег. И потихоньку лёд начинал таять. Не снаружи. Внутри.
Он рассказал, как после армии, после того пекла, куда его закинула судьба, не мог жить в городе, среди людей. Купил эту развалюху за копейки. Хотел тишины. А тут – шумная семья, Володя с гитарой, она с грядками, дети бегают...
Он завидовал. Злился. И начал злиться на неё, на её идеальный порядок, на её счастливую жизнь. Это была его защита.
Она, сжав кулаки под столом, рассказала, как после смерти Володи дача из места радости стала местом тоски. А его вражда, его склочность – хоть каким-то, пусть и негативным, но событием. Поводом проснуться утром и подумать: «А что сегодня этот ржавый пень выкинет?».
Это давало ей ощущение, что она не просто доживает, а борется.
– Я думала, ты просто злой, – сказала она, глядя на свои руки.
– Я и есть злой, – отозвался он. – Но не на тебя. Просто... жизнь так повернулась. А ты напоминала обо всём, чего у меня не было.
Ночь опустилась на посёлок «Рассвет», плотная, снежная, бесконечная. Дрова заканчивались. В доме становилось холодно.
– Замерзнешь тут, – тихо сказала Зина, уже не в силах делать вид, что ей всё равно.
– Не впервой, – он попытался пошутить, но его била дрожь.
Она смотрела на его сгорбленную спину, на седые, жёстко подстриженные виски. На руки – огромные, исцарапанные, с поломанными ногтями. Руки, которые тридцать лет махали топором, чинили забор и... возможно, в одиночку гладили старого кота, которого она однажды видела у него на коленях.
Её враг. Её сосед. Одинокий старик Дмитрий.
– Иди... иди в комнату, – скомандовала она, и голос её дрогнул. – На диване. Я постелю.
Он обернулся, удивлённо.
– Ты уверена?
– Нет, не уверена! – почти крикнула она от нахлынувшей странной, щемящей нежности, смешанной с паникой. – Но я не могу позволить тебе превратиться в ледышку у меня на пороге! Потом ещё участкового вызывать, объяснять... Иди!
Он, не говоря ни слова, послушно прошёл в маленькую комнату. Она принесла ему своё старое, но тёплое ватное одеяло и вторую подушку.
Их пальцы ненадолго соприкоснулись, когда она передавала ему подушку. Кожа его рук была шершавой, как наждак, и холодной.
– Спи, – бросила она и быстро ушла, закрыв за собой дверь.
Сама она легла на кровати, укрывшись всем, что было. Не спалось. Она слушала, как за стеной ворочается тяжелое тело, как он тихо кашляет.
Враг спал за стеной в её доме. И ей было от этого не страшно. Было... странно спокойно. Как будто тридцалетняя тревога наконец утихла.
Под утро она встала, чтобы подбросить в печь последние щепки. Прошла на кухню и замерла.
На столе, возле её чайной кружки, лежала старая, потёртая фотография. Молодой Дмитрий в военной форме, с двумя такими же пацанами, на фоне гор. На обороте корявым почерком: «Пашан, Гришка и я. Год 86-й. Оба потом не вернулись».
Она долго смотрела на улыбающиеся молодые лица. На его глаза – тогда ещё без этой вселенской усталости. И сердце её сжалось от боли, которая была уже не её, а его. Боль, которую он носил в себе все эти годы.
Она растопила печь, вскипятила последнюю воду. Когда вернулась в комнату с двумя кружками, он уже сидел на краю дивана, смотря в окно. Снегопад стихал.
– Ветер переменился, – хрипло сказал он. – К вечеру, гляди, дорогу откроют.
– Да, – просто ответила она, поставив кружку рядом с ним.
Он увидел фотографию на столе. Покраснел.
– Зачем это вытащил... – пробормотал он, но не стал убирать.
– Красивые были, – тихо сказала Зина. – Все.
Он лишь кивнул, глотая комок в горле.
Они снова сидели молча. Но теперь это молчание было общим. Они делили его, как делят хлеб в беде.
– Зина, – вдруг сказал он, не глядя на неё. – Когда всё это... кончится. Когда снег растает... Может, забор тот дурацкий... снести? А? Сделаем общий палисадник. Я... я розы выращивать могу. У матери в детстве учился.
Она смотрела на его профиль, на сильные, старческие руки, сжатые на коленях. На того мальчика с фотографии, который навсегда остался там, в горах. И на того одинокого, злого старика, который тридцать лет был её антигероем. И они вдруг слились в одного человека. Просто в Дмитрия.
– Да, – сказала она, и её голос прозвучал твёрдо и ясно. – Давай снесём. А на его месте... сирень посадим. Она пахнет хорошо. И для пчёл полезно.
Он повернул к ней лицо. И впервые за тридцать лет Зинаида Петровна увидела, как Дмитрий Игнатьевич улыбается. Настоящей, не кривой, не едкой улыбкой. Она разгладила все морщины, сделала его глаза светлыми и... молодыми.
– Договорились, – сказал он.
...Через два дня дорогу действительно расчистили. Он ушёл к себе, через сугробы, уже не врагом, а... соседом. Соседом, с которым есть общая тайна и общая договорённость о сирени.
А весной, когда сошёл снег и земля пахла жизнью, они вдвоем вышли во двор с ломами и топорами. И под одобрительные взгляды изумлённых других соседей (которые ждали новой войны) начали ломать тот самый, кривой, тридцатилетний забор.
Доски, пропитанные ненавистью, ломались с сухим, радостным треском. Зина подала Дмитрию лом, их руки снова соприкоснулись. На этот раз он не отдернул свою. А она – не поспешила убрать свою.
Он крепко держал лом, а другой рукой – осторожно, будто боясь спугнуть, накрыл её маленькую, в жилках, руку. Ладонь была всё такой же шершавой, но теперь – тёплой.
– Спасибо, Зина, – сказал он очень тихо, так, чтобы не слышали другие. – Что не дала тогда замёрзнуть. И не только в снегу.
– Да ладно тебе, – смущённо потупилась она, но пальцы её слабо ответили на его рукопожатие. – Соседи же.
Он покачал головой, и в его глазах, таких живых и больше не усталых, она прочла то, о чём они оба молчали все эти долгие весенние недели, встречаясь у забора уже не для ссоры, а чтобы просто поговорить.
– Нет, – твёрдо сказал Дмитрий. – Больше не соседи.
Последняя доска упала. Между их участками теперь лежал открытый, солнечный, чистый мир. Мир без границ.
И было совершенно неважно, что говорят в посёлке. Что она, Зинаида Петровна, в свои шестьдесят восемь, и он, Дмитрий Игнатьевич, в свои семьдесят два, стоят среди обломков старого забора, держась за руки, как два подростка.
Важно было только то, что тридцать лет ненависти оказались нелепым недоразумением. А вот то, что родилось за три дня снегопада в маленьком тёплом доме – это и было самое настоящее, запоздалое, но от того ещё более драгоценное чудо. Название которому – любовь.