Однажды писатель Исаак Бабель спросил у наркома НКВД Ягоды:
«Генрих Григорьевич, как надо себя вести, если попадёшь к вам в лапы?»
Нарком ответил охотно, мол, всё отрицать, говорить только «нет», тогда они бессильны. Совет не помог ни самому Ягоде, которого вскоре арестовали и расстреляли, ни Бабелю, который последовал за ним через два года.
Но это будет потом. А началось всё в Одессе, на Молдаванке, в доме на углу Дальницкой и Балковской улиц.
В 1894 году у торговца сельхозтехникой Эммануила Бобеля родился третий ребёнок. Мальчика назвали Исааком. Отец держал магазин на Ришельевской, выставлял там косилки да сепараторы, как будто Одесса была сплошной деревней.
Дело шло неплохо, семья перебралась в Николаев, потом вернулась обратно.
В 1905 году случился погром. Вы, вероятно, помните, что тогда по всей империи полыхало, и Одесса не стала исключением. За четыре октябрьских дня погибли более трёхсот евреев. Среди них был дед Исаака, Шойл. Самого мальчика спрятала соседская христианская семья.
После погрома отец отдал сына в коммерческое училище. Поступить удалось не сразу: процентная норма для евреев была жёсткой, и кто-то из поступавших дал взятку. Пришлось ждать год, зубрить дома за двоих. Кроме обычных предметов мальчик изучал Талмуд и древнееврейский, а по настоянию отца ещё и брал уроки скрипки у Петра Столярского.
Столярский уже тогда славился на всю Одессу, его называли «фабрикой вундеркиндов». Позже он воспитает Давида Ойстраха и Бусю Гольдштейна. Бабель о своих занятиях вспоминал с иронией:
«Единственный ученик, не принесший вам славы».
Скрипач из него не вышел, зато вышел писатель. Не скрою от читателя: тогда это считалось неудачей.
Первые рассказы Бабель написал по-французски. Языком он владел свободно, любил Флобера и Мопассана.
Рассказы не сохранились, а вот те, что он написал по-русски в 1916 году, напечатал сам Максим Горький в журнале «Летопись».
За «Элью Исааковича и Маргариту Прокофьевну» молодого автора чуть не притянули к суду, помешала революция.
Горький дал начинающему совет, который тот запомнил на всю жизнь:
- Идите в люди.
Бабель пошёл. Он работал в ЧК, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях, а в 1920 году отправился на войну корреспондентом газеты «Красный кавалерист» при Первой Конной армии Будённого.
Для газеты он писал одно, в дневник другое.
Газетные тексты воспевали подвиги: враг бежит, красные конники несут освобождение. А в дневник ложилась правда: «Зверьё с принципами... барахольство, удальство, звериная жестокость, бархатные фуражки, чубы, бои».
Между тем конармейцы к корреспонденту присматривались с недоверием. Очкарик, интеллигент, да ещё еврей. Начдив Савицкий при первой встрече оглядел его и сказал:
- Ты из киндербальзамов... и очки на носу. Какой паршивенький! Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки.
В Первой Конной писатель провёл несколько месяцев. Вернулся живым, с исписанными блокнотами. Часть записей потерялась на фронте, но главное осталось. Из этого главного и родилась «Конармия».
Первые рассказы из цикла появились в 1923 году, в одесских «Известиях», потом в московском «ЛЕФе» и «Красной нови». Успех был мгновенный. Критики восхищались:
«изумительный лаконизм», «яркая оригинальность», «несравненный народный язык».
Книги расходились тиражами, переводились на европейские языки.
А потом в журнале «Октябрь» вышла статья под заголовком «Бабизм Бабеля из "Красной нови"». Подпись стояла такая: С. Будённый.
Каламбур был казарменный, но обидный. Бывший командарм не стеснялся в выражениях:
«Гражданин Бабель рассказывает нам про Красную Армию бабьи сплетни, роется в бабьем барахле-белье, с ужасом по-бабьи рассказывает о том, что голодный красноармеец где-то взял буханку хлеба и курицу... Дегенерат от литературы Бабель обливает грязью лучших командиров-коммунистов».
Читал ли командарм книгу сам? Сомнительно. Статью ему, скорее всего, сочинили штабные грамотеи, а Семён Михайлович только подмахнул.
Но злость была неподдельной, в этом сомневаться не приходится. Ворошилов тоже не остался в стороне и накатал жалобу в Политбюро. Там, однако, было не до литературных дрязг, и бумага осталась без движения.
Горький молчать не стал. Он ответил публично и довольно едко: мол, товарищу Будённому не следует судить о словесности, сидя верхом на лошади, а бабелевских конармейцев сравнил с гоголевскими запорожцами, чем, вероятно, озадачил командарма ещё больше.
К 1928 году страсти вроде бы улеглись. Но тут вышла отдельным изданием вся «Конармия», и Будённый вспомнил обиду. Снова газетная перепалка, снова грозные статьи. Правда, на этот раз дело кончилось анекдотами. Москва хохотала:
- Семён Михайлович, вам Бабель нравится?
- Это смотря какая бабель...
Шутка пережила и командарма, и писателя.
Тридцатые годы Бабель провёл в странном полумолчании. Печатался редко, больше разъезжал по стране, собирал материал. На вопросы отшучивался: дескать, работаю в особом жанре, в жанре молчания. Но многие понимали, что писать становилось опасно, а врать он не умел.
В тридцать четвёртом, на писательском съезде, Бабель произнёс речь, которую потом вспоминали с недоумением. Он хвалил сталинский слог, восхищался «коваными словами» вождя. Зал хлопал, Бабель раскланивался.
Может, он верил, что лесть спасёт, а может уже ничему не верил.
А ещё он повадился ходить в гости к наркому внутренних дел. Точнее, к его жене Евгении, одесситке, с которой был знаком ещё по молодости. Теперь она принимала в кремлёвских покоях: накрытый стол, музыка, разговоры об искусстве.
Захаживали туда и Утёсов, и Эйзенштейн, и журналист Кольцов. Весёлая компания собиралась в доме человека, который подписывал расстрельные списки.
Бабель при встречах посмеивался: надо же, говорил, наша одесская девочка теперь первая дама в государстве! Насчёт «первой дамы» он, конечно, преувеличивал. Но близость к Ежовым была настоящей, и она ему дорого обошлась.
На следствии, уже после ареста, Бабель показал, что с Евгенией его связывали не только чаепития. Роман начался ещё в двадцать седьмом, в Берлине, когда никакого Ежова на горизонте не было. Потом она вышла замуж за будущего наркома, но старого приятеля из виду не теряла.
Осенью тридцать восьмого Ежов потерял власть. Евгения этого не пережила и наглоталась снотворного в лечебнице для нервнобольных. Её похоронили на Донском кладбище, без шума. Через полгода на ту же дачу в Переделкино, где Бабель корпел над очередной пьесой, приехал чёрный автомобиль.
Случилось это пятнадцатого мая тридцать девятого. Жену, Антонину Пирожкову, забрали из московской квартиры и повезли на дачу, чтобы присутствовала при обыске, понятой, так сказать.
Перевернули весь дом. Вынесли рукописи: пятнадцать папок, блокноты, записные книжки. Где всё это теперь, никто не знает. То ли сожгли, то ли сгноили в каком-нибудь архивном подвале. Роман о чекистах, над которым Бабель работал годами, исчез без следа.
Обратно в Москву супругов везли вместе, в одной машине. Сидели рядом, держались за руки. У ворот Лубянки Бабель сказал жене: ничего, скоро увидимся. Он ошибся.
Допрашивали его жёстко, фотографии из дела это подтверждают: лицо в кровоподтёках, взгляд потухший. Он подписал всё, что требовали: и про шпионаж в пользу французов, и про троцкистский заговор. На суде попытался отказаться от показаний, но не помогло.
Двадцать седьмого января сорокового года его расстреляли.
Я бы поставил тут точку, но история Бабеля на расстреле не заканчивается.
Антонина Пирожкова пятнадцать лет не знала, что муж мёртв. Ей отвечали на запросы, мол, жив, здоров, работает где-то в Сибири, на стройках. Присылали даже подставных, которые клялись, что видели Бабеля на пересылке. Советовали не ждать, устраивать жизнь заново, но она не послушалась.
Правду ей сообщили только после смерти Сталина, в пятьдесят четвёртом. Вместе со справкой о реабилитации.
Пирожкова замуж больше не вышла. Она прожила сто один год, и все эти годы собирала то, что осталось от мужа.
Умерла она в Америке в две тысячи десятом. Через год в Одессе поставили памятник Бабелю. На открытие приехали дочь и внук.
Архив писателя, изъятый в тридцать девятом, так и не нашёлся.