Сумка стояла у стены с самого утра. Не на виду — сбоку, возле тумбочки, куда почти никогда не заглядывали. Она поставила её туда ещё в шесть, когда в квартире было так тихо, что слышно было, как щёлкает нагрев у чайника, и как где-то в батарее проходит вода. В такие часы вещи кажутся легче. До первого голоса.
Сумка была небольшая, без колёс, чтобы не звякала по плитке и не цепляла взгляд. Внутри — документы, зарядка, сменная одежда, лекарства, которые она носила в косметичке «на случай», и запасные ключи. Ключи лежали сверху, на ладони, как маленькое доказательство того, что она вообще может выйти и закрыть за собой дверь.
Она открывала молнию и закрывала снова — не потому что забывала, а потому что каждый раз надеялась увидеть внутри что-то другое. Зубную щётку она то клала, то вынимала. Потом решила: пусть будет. Книга, которую она начала ещё осенью, не помещалась по смыслу — ни в сумку, ни в этот день. Она отложила её обратно на полку, как будто ставила точку.
На кухне дочка делала уроки. Карандаш в её пальцах был зажат слишком крепко, как у детей, которые привыкли не ошибаться. Ластик лежал рядом, аккуратный, почти новый. Девочка редко им пользовалась — не любила стирать написанное. В их доме стирали не только буквы.
— Мам, — сказала дочка, не поднимая головы. — А мы сегодня вместе ужинать будем?
— Да, — ответила она и услышала, как слово получилось слишком ровным.
На плите тихо кипела вода. Она стояла у раковины и смотрела на струю, как будто можно было просто стоять и ничего не решать. Вода бежала и исчезала, а в голове оставалось то, что не исчезает от того, что его не трогаешь.
В комнате работал телевизор. Громко, как фон. Он всегда включал его громко, даже если не смотрел. Ему было нужно, чтобы в квартире что-то говорило вместо него. Чтобы тишина не собирала в себе чужие мысли.
С кухни было видно, как он сидит на диване, уставившись в телефон. Экран телевизора мигал, реклама сменяла рекламу, он щёлкал каналы, не задерживаясь ни на одном. Иногда поднимал глаза и смотрел на неё — спокойно и внимательно. Не просьба. Проверка: на месте ли она, не делает ли лишних движений.
Она поставила кружку на стол чуть резче, чем хотела. Дочка вздрогнула, но не посмотрела в её сторону — как будто знала: лучше не смотреть.
— Я потом посуду помою, — сказала девочка.
— Не надо, — ответила она. — Делай уроки.
Девочка кивнула и снова уткнулась в тетрадь. Строчки там были ровные, как будто их писал взрослый.
К вечеру в квартире стало тесно. Не физически — внутри неё. Она ловила себя на том, что ходит короткими траекториями: от плиты к столу, от стола к окну, от окна к холодильнику. Не потому что было что делать, а потому что нельзя было стоять на месте. На месте приходит мысль. Мысль тянет за собой слово. Слово — решение.
Она достала куртку из шкафа и почувствовала, как ткань липнет к пальцам. Куртка была тяжёлая, зимняя, с капюшоном. Вещь для выхода. Для улицы. Для движения. Когда она держала её в руках, всё становилось слишком реальным.
Сумка стояла там же. Она подняла её, и ремень больно врезался в ладонь. Боль была короткая, полезная — отвлекала.
В коридоре пахло борщом из соседней квартиры и мокрой обувью. Обычный запах подъезда. Обычная жизнь за тонкой стеной. Там, за стеной, люди ругались из-за мусора, смеялись, ходили в магазин. А у них любая мелочь становилась поводом.
Она подошла к двери и положила руку на ручку. Металл был холодный.
— Мам… — голос прозвучал сзади осторожно, будто девочка боялась его сломать.
Она не обернулась сразу. Смотрела на дверной глазок, как будто там можно было увидеть ответ или разрешение.
— Мам, ты куда? Ты же сказала, что сейчас ужин…
Она повернулась.
Восемь лет. Слишком серьёзные глаза. Лицо, которое давно научилось читать паузы.
— Я… выйду ненадолго, — сказала она.
— С сумкой? — девочка посмотрела вниз и сразу всё поняла. — Мам, ты же вернёшься?
Она кивнула — почти незаметно. Кивок был не обещанием, а попыткой не разрушить дочку прямо здесь, в коридоре, где пахло чужим борщом.
Девочка подошла ближе, взяла её за рукав. Ладонь была тёплая и влажная.
— Мам… не уходи, — голос дрогнул. — Папа обещал исправиться.
Слова прозвучали так, будто девочка передавала важное сообщение, которое должно всё остановить.
— Он сказал, что всё понял, — торопливо продолжила дочка. — Что больше так не будет. Что ты зря думаешь плохое.
Фразы были слишком ровные. Чужие. Уложенные в правильный порядок.
— Он сказал, что ты просто устала, — добавила девочка. — И что тебе надо перестать накручивать себя.
Слово «накручивать» далось ей с трудом, как будто оно было слишком большим.
Из комнаты донёсся тяжёлый выдох. Он слышал. Он всегда слышал. Он умел быть невидимым, когда это нужно, и появляться ровно тогда, когда всё почти решено.
— Подожди здесь, — сказала она дочке. — Я сейчас.
— Ты к нему? — спросила девочка.
— Я просто… посмотрю, — ответила она и сама удивилась этому слову. Как будто не смотрела уже тысячу раз.
В комнате было полутемно. Телевизор светился без смысла. Он сидел на диване, листал телефон. На столе стояла тарелка с недоеденным, а в углу — пустая бутылка. Не спрятанная. Как будто специально.
— Ты решила устроить спектакль? — сказал он, не поднимая глаз.
— Она плачет.
— Потому что ты её пугаешь, — он наконец посмотрел. — Ты опять начинаешь.
— Она повторяет твои слова.
Он кивнул, будто признавал очевидное.
— Я говорю ей правду, — сказал он спокойно. — Дети должны понимать последствия. Если ты уйдёшь — это удар по ребёнку.
— Ты обещал не говорить ей такого.
— Я обещал стараться, — усмехнулся он. — Я же сейчас нормальный. Разве не этого ты хотела? Смотри: я дома. Я тихий. Я даже не пью.
Он сказал это так, будто перечислял заслуги. Как будто «не пью» — это уже подарок.
— Это что? — она кивнула на бутылку.
— Старое, — раздражённо отмахнулся он. — Ты вечно ищешь повод. Тебе нравится жить в конфликте. Ты без него не можешь.
Он встал и подошёл ближе. Не вплотную — так, чтобы она чувствовала давление. Так он делал всегда: будто просто подходит поговорить, но воздух рядом становился тяжёлым.
— Ты хочешь уйти — уходи, — сказал он тихо. — Только потом не делай вид, что ты мать. Мать так не поступает.
Слова были аккуратные, без крика. От этого они цепляли сильнее.
Она почувствовала, как внутри всё сжалось. Не от обиды — от узнавания. Раньше в таких местах она начинала объяснять: «я не хочу разрушать», «я думаю о ребёнке», «мне просто тяжело». Сейчас слова не находились.
— Не говори так, — сказала она.
— А как? — он пожал плечами. — Ты сама всё делаешь. Сама доводишь. Сама собираешь сумку. Потом скажешь всем, что я плохой. Ты же любишь жаловаться.
Он говорил спокойно, как будто описывал погоду.
Она вышла в коридор. Дочка стояла там же, где она её оставила. Не присела, не отошла. Как будто боялась, что если пошевелится, это ускорит уход.
— Мам? — прошептала она.
Она подняла сумку. Рука дрожала.
— Ты уходишь? А папа?
Она опустилась перед дочкой и провела рукой по её волосам. Волосы пахли детским шампунем, и от этого становилось ещё теснее.
— Я рядом, — сказала она. — Мне просто нужно выйти.
— Ненадолго? — дочка судорожно вдохнула.
Она молчала.
Девочка всхлипнула.
— Папа сказал, что если ты уйдёшь… — она запнулась. — Значит, это из-за меня.
Она подняла голову резко.
— Что он сказал?
Дочка сжалась, будто ждала, что за правду её накажут.
— Он сказал… что если бы я была хорошей, ты бы осталась, — выговорила она быстро, как будто хотела успеть, пока не передумала. — И что я должна попросить тебя. Чтобы ты осталась.
На секунду в коридоре стало тихо так, что было слышно, как у соседей щёлкнул выключатель.
Из комнаты послышались шаги.
Она медленно встала, не отпуская дочкину руку.
Она вспомнила, как дочка последние месяцы стала говорить «мы» вместо «я». «Мы сейчас тихо», «мы папу не раздражаем», «мы не будем шуметь». Будто их с дочкой стало двое против какого-то невидимого правила, которое нельзя нарушать. Девочка выучила это правило быстрее, чем таблицу умножения.
Ещё утром он был особенно «правильный». Проснулся рано, сходил в магазин, принёс хлеб и молоко, положил на стол чек и сказал: «Видишь? Я стараюсь». Сказал так, будто заранее снял с себя все вопросы. Потом долго мыл руки, громко, тщательно, оставляя на кафеле капли. Дочка улыбалась ему осторожно — не широко, а как улыбаются, когда проверяют, можно ли.
За завтраком он говорил тише обычного. Даже шутил. Но шутки были такие, что после них хотелось вытереть стол до скрипа.
— Ты вечно всё усложняешь, — сказал он ей, когда дочка вышла в комнату за тетрадью. — Смотри, всё нормально. Тебе просто надо перестать быть истеричкой.
Слово прозвучало почти ласково. Он умел так: произнести грубость тихо, как будто это забота.
Она тогда не ответила. Взяла чашку, сделала глоток и почувствовала, как горячее обжигает губы. Подумала: если отвечу — будет разговор. Если промолчу — будет то же самое, только позже.
Днём он включал музыку — «для настроения». Громкость чуть выше нормы. Не настолько, чтобы соседи стучали, но достаточно, чтобы ей приходилось говорить громче. А когда она говорила громче, он усмехался: «Опять кричишь». Дочка от этих слов начинала ходить по квартире на цыпочках.
К ужину она нарезала овощи. Нож стучал по доске ровно, как метроном. Дочка принесла из комнаты рисунок — дом, дерево, солнце. И три человечка: мама, папа, она. Папа был чуть больше остальных, нарисован толще линиями, будто его нельзя было рисовать тонко.
— Смотри, — сказала девочка, протягивая лист.
Он поднял глаза и улыбнулся.
— Молодец, — сказал он и добавил, не глядя на неё: — Вот так и должно быть. Семья. А не твои фокусы.
Она почувствовала, как пальцы на ноже становятся мокрыми. Она вытерла их полотенцем, медленно, как будто можно было вытереть и то, что внутри.
Потом он сел за стол, отодвинул стул чуть громче, чем нужно, и стал говорить про работу, про кого-то, кто «не умеет держать слово». Говорил и будто между делом бросал фразы:
— Женщина должна быть мудрее.
— Ребёнку нужна мать дома.
— Если бы у тебя была голова, ты бы понимала, что так не делают.
Дочка слушала и старалась есть быстрее, чтобы уйти в комнату. Она всё время поглядывала на мать, будто проверяла: всё ли ещё держится.
В какой-то момент девочка уронила вилку. Вилка звякнула о тарелку. Звук был обычный, но дочка побледнела.
— Ой, — прошептала она.
Он поднял брови.
— Ну всё, начинается, — сказал он, и в этих словах было такое знакомое удовольствие, как будто он поймал кого-то на ошибке. — Учись аккуратности.
Дочка быстро подняла вилку и положила на край тарелки так ровно, будто это было соревнование.
После ужина он сказал: «Пойдём посмотрим кино». Сказал так, будто это подарок. Сел на диван, включил фильм и протянул ей плед. Дочка устроилась на краю дивана, сжав колени, и даже смеялась в нужных местах — не потому что смешно, а потому что так безопаснее. Она смеялась и косилась на мать, будто просила: «Давай так. Давай выдержим».
Плед был тёплый, но у неё под ним всё равно холодели ладони.
Когда фильм закончился, он выключил телевизор и вдруг сказал: «Ну вот. Видишь? Всё нормально. А ты собираешь трагедии». И добавил, глядя на дочку: «Скажи маме, чтобы она не уходила. Ты же умная девочка».
Дочка тогда замерла, а потом кивнула — слишком быстро, слишком послушно. И ушла в комнату, как будто ей срочно нужно было что-то принести.
Она вспомнила это сейчас — и поняла, что слова «папа обещал» появились не сами. Их вложили, как вкладывают в карман записку: держи, покажи, когда будет нужно.
Шаги в комнате приближались. Медленно. Он не спешил. Он любил выходить так, чтобы все уже ждали.
Она почувствовала, как у дочки дрожат пальцы.
Дверь в комнату скрипнула — тихо, но в этом скрипе было достаточно, чтобы дочка вздрогнула.
Он вышел в коридор, остановился на пороге и посмотрел на них обоих, как на картину, которую надо поправить одним движением.
— Ну что ты, — сказал он мягко, обращаясь к дочке. — Не плачь. Мама просто устала. Она сейчас успокоится и останется.
Дочка всхлипнула и крепче сжала мамин рукав.
Она почувствовала, как внутри поднимается что-то тяжёлое и ровное, как волна. И поняла, что сейчас скажет слово — и назад дороги уже не будет.