Свинцовые тучи нависли так низко, что, казалось, вот-вот заденут крыши своей серой массой. Осенний воздух, сухой и колючий, уже предвещал скорую зиму, хотя на ветвях еще трепетали остатки пожухлой листвы. Холод был злым — он просачивался сквозь одежду, вгрызаясь в тело, словно желая оставить о себе долгую память.
Любовь Ивановна плотнее закуталась в ветхую шаль, утеплилась как могла и осторожно спустилась с крыльца. Каждый шаг по этой тропинке был выучен наизусть: ноги сами обходили выступающие корни и знали, где грунт надежнее, а где предательски рыхлый. Тело двигалось по привычке, на мышечной памяти, выработанной годами.
У самого забора ржавым истуканом застыла колонка. Механизм был капризным: чтобы добыть воду, рычаг требовалось дернуть резко, с силой. Старушка обхватила рукоять — металл мгновенно обожег ладони могильным холодом.
— Ну же, не упрямься, — сквозь зубы процедила она.
Железо натужно скрипнуло, и в ведра ударила ледяная струя. Когда емкости наполнились, она распрямилась. В позвоночнике хрустнуло, будто сухие ветки переломились — поясница отозвалась тупой болью.
Поднимала груз поэтапно: сначала одно ведро на деревянный настил, короткая передышка, затем второе. Спину жгло огнем, колени ныли, словно в суставы насыпали битого стекла. Привычная мука, с которой она давно смирилась. Все как обычно.
Но сегодня тяжесть казалась запредельной.
Она медленно брела обратно, с трудом отрывая подошвы от земли. У самого крыльца остановилась перевести дух. Водрузила первое ведро на нижнюю ступень. Потянулась за вторым.
Сапог предательски поехал по влажной, отполированной временем доске.
— Господи, помилуй! — только и вырвалось у нее.
Земля и небо поменялись местами. Удар был жестким: скулой о ступеньку, плечом — в мерзлый грунт. Внутри что-то глухо щелкнуло, отозвавшись вспышкой боли.
Она лежала навзничь, глядя в кружащуюся серую муть над головой. Попыталась подтянуть ноги, но они не слушались. Ниже пояса образовалась пугающая пустота. Ни боли, ни холода, ни ощущения собственного веса — ничего. Тело словно обрубили.
Сначала пришло оцепенение. Затем — липкий, животный страх. А следом в мозг вонзилась страшная догадка:
«Отнялись... Неужто ноги отнялись?»
Из глаз брызнули слезы — не от ушиба, а от ужаса внезапной беспомощности. Руки сжимались в кулаки, лицо горело, а ноги оставались чужими, мертвыми.
— Неправда... этого не может быть... — зашептала она, давясь рыданиями.
Спасительная дверь была совсем близко. Рядом. Ползти. Нужно ползти во что бы то ни стало.
Перевернуться на бок стоило титанических усилий, будто тело стало свинцовым. Спину прострелило острой болью, в глазах поплыли черные круги, а сердце заколотилось где-то в горле. Во рту стоял металлический привкус — при падении она прокусила губу. Дрожащими, непослушными пальцами она вцепилась в край настила, подтягивая себя сантиметр за сантиметром.
— Ну же... тяни... не смей сдаваться, — хрипела она себе под нос.
Кое-как добравшись до порога, она просунула руку в дверной проем. Любовь Ивановна ввалилась в прихожую тяжелым, бесформенным кулем. Всё внимание сузилось до одной точки — старого дивана. До него было всего шага три, но сейчас это расстояние казалось бесконечной пропастью.
Она ползла, оставляя за собой мокрый след от талого снега. Виски сдавило пульсацией, реальность дробилась на фрагменты, как разбитое стекло.
Наконец, цель достигнута. Собрав последние силы, она вскарабкалась на диван и нашарила на подлокотнике мобильник. Потертый корпус, тусклый экран. Кнопка вызова. В списке всего одно важное имя. Павел.
Гудки тянулись вечность. Наконец, трубку сняли.
— Паша... сынок... умираю, кажется... помоги... — прошептала она, теряя сознание. Тьма накрыла её мгновенно.
Очнулась она уже в сумерках от грохота калитки. Сквозняк распахнул входную дверь, и в дом ворвался сын. Без головного убора, растрепанный, дыхание сбито. В глазах читался испуг пополам со злостью.
— Мама! Что стряслось? — он кинулся к ней.
Его ладонь коснулась её руки.
— Ты же ледяная совсем... Господи, да что же это... — он смотрел на неё растерянно, как смотрят на сломанную дорогую игрушку.
Язык не поворачивался, губы онемели, но слух обострился до предела. Павел схватил телефон:
— Оля, бери машину, срочно сюда. Тут катастрофа. Она лежит пластом. Я без понятия, что делать.
В его голосе звенел страх. И этот страх согрел её лучше любого одеяла.
«Боится за меня... Значит, любит. Значит, нужна», — пронеслось в голове.
По морщинистой щеке скатилась одинокая слеза надежды. Может, обойдется. Может, выходят.
Утром порог переступила невестка. Следом семенила маленькая Анечка, испуганно прижимаясь к материнскому бедру. Ольга окинула свекровь тяжелым, брезгливым взглядом, словно перед ней была куча мусора, а не живой человек.
— Ну что, доигралась, старая? — процедила она ледяным тоном. — Теперь будешь лежать колодой.
Внучка с тревогой смотрела на бабушку, крепче сжимая руку матери. Любовь Ивановна попыталась изобразить улыбку, но мышцы лица окаменели.
Ольга прошла мимо, даже не кивнув. В её позе читалась лишь смертельная усталость и глухое раздражение. Павел, сидевший на табурете, резко встал и потянул жену за локоть в сторону кухни.
— Надо обсудить, — бросил он коротко.
Дверь захлопнулась. Оттуда донеслось сначала шипение, потом голоса стали громче. Разгорался спор. Старуха лежала неподвижно, сверля взглядом потолочную балку. Интуиция кричала: там, за стеной, ей выносят приговор. Липкий холод пополз по хребту.
Павел вернулся не скоро. Лицо каменное, глаза прячет. Подошел молча, наклонился и, крякнув, поднял мать на руки. Движения были уверенными, но лишенными прежней бережности.
— В больницу повезешь? — еле слышно спросила она.
Сын промолчал. Он быстрым шагом направился к выходу, но свернул не к воротам, а в другую сторону — к хозяйственной пристройке. Это была холодная каморка, где обычно сваливали хлам. Пахло сыростью и старыми тряпками. Он опустил её на жесткий топчан и небрежно набросил сверху ветхое одеяло.
— Здесь побудешь. Врачи тут уже не помогут, — буркнул он, глядя в сторону. — Восьмой десяток, сама понимаешь. Бесполезно это всё.
И вышел, плотно притворив дверь.
Она осталась одна. Ноги были чужими, руки била мелкая дрожь, а в душе разверзлась черная дыра.
«Я же за него всегда... Я же всё для него...» — билась в голове единственная мысль.
А следом вырвался беззвучный крик:
— За что, сынок? Почему?
Утром заскрипели петли. Павел вошел, поставил на стул тарелку с похлебкой и тут же развернулся к выходу. Ни слова, ни взгляда. Как к собаке в будку.
Ольга внутрь больше не заходила. Останавливалась у самого порога, брезгливо морща нос, словно в комнате дурно пахло. Окидывала свекровь быстрым, пустым взглядом — так смотрят санитары в хосписе на безнадежных, — после чего пятилась и захлопывала дверь.
Похлебка в миске быстро превращалась в холодное, жирное месиво. Любовь Ивановна ела с трудом: руки не слушались, ложка плясала в пальцах, содержимое проливалось на одежду. Иногда она вообще не притрагивалась к еде. Голод исчез, вытесненный липким, удушливым страхом, который комком стоял в горле и мешал дышать.
Она старалась делать глубокие вдохи, вспоминая санаторную гимнастику. Считала: раз, два... Вслушивалась в чириканье воробьев под стрехой — единственную ниточку, связывающую её с живым миром. Но тишина в ее каморке была такой плотной, что поглощала даже эти звуки.
В голове, как заезженная пластинка, крутилось одно и то же: «За что? Почему так жестоко?»
Её вычеркнули. Изгнали из собственного дома, стерли из памяти. Никто больше не интересовался, жива ли она, не замерзла ли.
Ближе к сумеркам двор наполнился звуками. Люба насторожилась. Незнакомые мужские голоса — деловитые, оценивающие.
— Участок просторный, света много... фундамент крепкий...
И резкий, как удар хлыста, ответ Ольги:
— Разумеется. Да, огород есть.
Старуха затаила дыхание.
— Кухню покажете?
Покупатели. Они продают её дом.
Слезы хлынули градом, обжигая виски и смачивая подушку. Родные люди избавлялись от неё, как от старой мебели, мешающей сделке. Квадратные метры оказались важнее матери.
— Мешаю... — беззвучно шептали губы. — Лишний груз...
Вечер сменился ночью, потом пришел новый день. Выпал первый снег, и сквозь щели времянки потянуло ледяным сквозняком. Тело била мелкая дрожь.
Через сутки за стеной разразился скандал. Крик стоял такой, что, казалось, стены дрожат.
— Ты куда смотрел?! — визжала Ольга. — Я отвлеклась, а она раздетая выскочила!
Павел отвечал хрипло, с нотками паники:
— Оля, её трясет, она горит вся!
— Я тебе не доктор! — истерила жена. — Зови этого... фельдшера своего, Михаила!
При этом имени Люба вздрогнула. Михаил. Местный лекарь. О нем ходила дурная слава — сидел, то ли за драку, то ли за что похуже. Но сейчас он был единственным медиком на всю округу.
В душе вспыхнула слабая искра надежды. Он придет. Он чужой человек. Может, увидит? Может, догадается?
Михаил явился быстро. Любовь Ивановна узнала его по тяжелой, уверенной поступи.
Сквозь стену было слышно, как он осматривает внучку, задает короткие вопросы, гремит инструментами. Потом голоса стали тише.
И вдруг прозвучал вопрос:
— А хозяйка-то где? Баба Люба?
Повисла тяжелая пауза. Сын замялся, подбирая слова, а потом выдал:
— В пансионате она. В доме престарелых. Мы дом продаем, вот и оформили...
У Любы перехватило дыхание. Она попыталась закричать, опровергнуть ложь, но из горла вырвался лишь сип. В отчаянии она дернулась всем телом, рука взлетела и смахнула с табурета жестяную кружку.
Звон металла о пол прозвучал как выстрел.
Павел отреагировал мгновенно:
— Не пугайтесь. Кошка лазит, гоняем её, а она все равно лезет...
Врач промолчал. Но воздух в комнате словно сгустился. Что-то изменилось в этой тишине. Недоверие? Подозрение? Или просто равнодушие?
Он сухо попрощался и вышел.
Через пару минут дверь в пристройку распахнулась от удара ноги. Павел влетел внутрь, разъяренный, с бешеными глазами.
— Ты что творишь?! — зашипел он, нависая над матерью. — Сдурела совсем? Кружками швыряешься? Нас подставить хочешь?
Его лицо перекосило от злобы, дыхание срывалось. Казалось, он сейчас ударит. Но он лишь грязно выругался, развернулся и вышел, с силой захлопнув за собой дверь.
Люба осталась в темноте. Сердце колотилось так, что готово было разорвать грудную клетку.
Ночная тьма затопила пристройку, и вместе с ней пришла настоящая стужа. Холод просачивался сквозь щели, заползал под тонкое одеяло, заставляя тело биться в мелкой, изматывающей дрожи.
Сон был рваным, больше похожим на забытье. Едва она прикрыла глаза, как скрип петель разрезал тишину.
Кто-то вошел.
Сердце ухнуло в пятки. Свои? Чужие?
В голове заметались панические мысли:
«Пашка? Олька добить пришла? Или бродяги?»
Резкий луч карманного фонаря ударил по стенам, выхватывая из мрака пыльные углы. Тяжелые шаги приблизились к топчану. Мужская фигура нависла над ней. Люба вжалась в матрас, перестав дышать.
— Не бойся, — голос прозвучал тихо. — Это я, Михаил. Фельдшер.
Сдержать эмоции не получилось. Из горла вырвался сдавленный всхлип. Она дернулась навстречу, но тело не слушалось, только руки беспомощно затряслись в воздухе. Он шагнул ближе, присел на корточки.
— Миша... сынок... все расскажу... — слова захлебывались в слезах, путались. — Они меня, как ветошь старую... на мороз. А я ведь живая! Я же всю жизнь ради него... жилы рвала, недоедала, всё Пашеньке... Думала, стена моя каменная выросла, а он...
В ее плаче не было злости, только бездонная, детская обида. Слезы лились ручьем, но Михаила это не смущало. Он сидел неподвижно, позволяя ей выплакать эту черную горечь, и просто держал за руку.
Когда рыдания перешли в сухое всхлипывание, он мягко отстранился:
— Ну всё, будет. Давай спину смотреть.
Она растерянно моргнула, глядя на него снизу вверх.
— Зачем?
— Затем.
Он встал, решительно откинул плед и подошел к изголовью. От его ладоней шло живое тепло.
— Сейчас прощупаю позвонки. Будет больно — говори.
Его пальцы, сильные и чуткие, скользнули вдоль хребта, словно сканируя тело. В районе поясницы он надавил чуть сильнее. Люба застонала, дернувшись от пронзившей её вспышки боли.
— Ага, — удовлетворенно кивнул он. — Вот оно. Защемление. Жесткое, с отеком, видимо, после удара. Но это лечится.
Она замерла, боясь поверить.
— Миша... неужто встану? Не калека?
— Не калека, баба Люба. Зажало тебя крепко, случай запущенный, но поправимый. Бегать марафоны вряд ли будешь, а вот ходить своими ногами — вполне.
Он едва заметно усмехнулся в усы, доставая из сумки темный пузырек.
— Я, когда срок мотал, с одним дедом в камере сидел. Костоправ от бога. Он мне всю науку передал. Говорил: «Руки человеческие посильнее любой химии будут, если знать, куда давить». Вот и пригодились тюремные университеты.
Михаил вылил на ладони маслянистую жидкость. По сырой каморке поплыл резкий, терпкий запах хвои, живицы и дегтя.
Он начал растирать поясницу. Сначала мягко, разогревая кожу, прислушиваясь к реакции мышц. Затем движения стали жестче, глубже. Он нащупывал узлы боли и с силой разминал их.
Она замычала в подушку, до крови прикусив губу.
— Терпи, — его голос стал жестким, врачебным. — Дыши ровно. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Вот так.
Спина горела огнем. Пот катился градом, рубашка промокла насквозь, тело била крупная дрожь. Но сквозь эту пытку пробивалось новое, давно забытое ощущение.
«Это цена... — билась в голове мысль. — Цена за то, чтобы снова стать человеком. Не бревном, не обузой. Встать... Назло всему встать».
Михаил работал молча, сосредоточенно, как сапер над бомбой.
— Сейчас... еще немного...
И вдруг волна боли схлынула, уступив место странному, покалывающему теплу. Словно по пересохшему руслу пустили воду. Она почувствовала свои ноги. Тяжелые, гудящие, но свои.
Процедура вымотала её до истощения. Рубашка липла к телу, лицо побелело, как полотно, губы не слушались от усталости. Михаил заботливо натянул на неё одеяло, взбил подушку.
— На сегодня мучения закончены. Отдыхай. Ты крепкая, Ивановна. Стержень в тебе есть, выкарабкаешься.
Он поднялся, убирая пузырек с в сумку.
— Я вернусь на рассвете. Спи спокойно, теперь ты под присмотром.
Она едва шевельнула языком:
— Миша...
Он задержался в дверях.
— Спасибо тебе...
Фельдшер коротко кивнул, и в уголках его глаз промелькнуло что-то похожее на теплую улыбку. Через секунду он растворился в ночной темени.
Пробуждение было грубым. Не от солнечного света, а от скандала. Снаружи гремели голоса.
— Это частная территория! — истерично кричала Ольга, срываясь на визг. — Вы не имеете права врываться! Мы здесь хозяева!
Ей отвечал мужской голос — спокойный, но тяжелый, не терпящий возражений:
— Отпирайте пристройку.
— Убирайтесь! Там пусто!
Любовь Ивановна затаила дыхание. Сердце ухнуло в ребра. Она перевела взгляд вниз. Ноги... Она их чувствовала. Тяжесть, нытье, гудение — но это была жизнь, а не пугающая пустота.
Упершись локтями в матрас, она рывком села. Голова закружилась, стены качнулись, но тут же встали на место. Мир обрел четкость.
На гвозде у входа висела её пуховая шаль.
Собрав волю в кулак, она спустила стопы на пол. Надавила. Колени дрогнули, но выпрямились.
Она стояла. Шатаясь, держась за воздух, но стояла.
— Господи... держусь... — выдохнула она в тишину.
Замок щелкнул, и дверь распахнулась настежь. На пороге возник молодой лейтенант в форме, с папкой в руках. За его спиной темной горой возвышался Михаил.
Взгляд врача был цепким, внимательным. Увидев её на ногах, он едва заметно кивнул, словно говоря: «Я знал». И сделал шаг в сторону, пропуская полицейского.
Старуха сделала неуверенный шаг вперед. Босая, в мятой одежде, она дрожала — но не от холода, а от бурлящего в крови адреналина.
— Я здесь хозяйка, — твердо произнесла она.
Участковый опешил, бегая глазами от неё к своему протоколу.
— Поступило заявление... что гражданка лежачая...
— Врут, — отрезала она. — Как видите, хожу.
Михаил тут же оказался рядом, подставил локоть.
— Идемте на воздух, — скомандовал он.
Двор встретил их пронзительной тишиной. Ветер гонял по земле сухие листья. У крыльца основного дома застыли Павел и Ольга.
Сын казался уменьшившимся в размерах, сгорбленным, лицо серое. Невестка стояла столбом, на лице — дикая смесь страха и злобы. Они смотрели на вышедшую из сарая старуху как на восставшего мертвеца. Неверие в их глазах граничило с паникой.
— Мама?.. — выдавил Павел пересохшим горлом. — Ты чего... как это?..
Она не удостоила его ответом. Просто смотрела. Рядом молчаливой скалой стоял Михаил, и его присутствие служило надежной броней. Ольга попятилась, пряча глаза. Лейтенант молча перелистнул страницу и начал быстро писать.
— Не трогайте их, товарищ лейтенант, — твердо произнесла Любовь Ивановна, глядя поверх фуражки полицейского. — Пусть едут с миром. Суд людской им не нужен, а от своей совести они всё равно не убегут.
Участковый вопросительно глянул на фельдшера. Тот едва заметно кивнул, подтверждая слова старухи.
— Дело ваше, хозяйка, — вздохнул офицер. — Но если надумаете — мы рядом.
Михаил задержался на секунду:
— Ты молодец, Ивановна. Не дрейфь. Я сейчас по делам отлучусь, а вечером проведаю.
Она лишь благодарно прикрыла глаза.
Оставшуюся часть дня в доме царила нервная суета. Павел и Ольга метались по комнатам, словно воры, боющиеся, что хозяева вот-вот вернутся. Они не произнесли ни слова, даже не смотрели в сторону матери. Слышно было лишь, как с треском застегиваются молнии на сумках, как летят в чемоданы вещи. Они спешили, спотыкались, роняли предметы, охваченные единственным желанием — сбежать.
Павел лихорадочно сгребал со стола какие-то квитанции, бормоча под нос проклятия. В его движениях сквозил животный страх.
Люба наблюдала за этим бедламом, стоя у окна. В душе была звенящая пустота — ни гнева, ни жалости.
Выжженное поле.
Когда вещи были уложены, сын всё же решился подойти. Он остановился в дверном проеме, глядя в пол, и выдавил, не поднимая глаз:
— Мам... мы это... поедем. Так всем проще будет. Тебе одной спокойнее, никто не мешает...
Его голос звучал фальшиво, как расстроенная струна. Он обращался к дверному косяку, а не к живой матери.
Любовь Ивановна медленно повернула голову. Её взгляд был сухим и прямым.
— Поезжай, Павел. И забудь дорогу к этому порогу. Навсегда забудь.
Он дернулся, словно от пощечины. Побледнел, открыл рот, чтобы что-то возразить, но слова застряли в горле. Сгорбившись еще сильнее, он попятился к выходу.
Ольга, тащившая к машине пакеты, не удержалась от яда:
— Сама же ныла, просила помочь! А теперь мы, значит, плохие?
Свекровь не удостоила её ответом. В этом молчании было больше презрения, чем в любом крике.
Они уехали. Хлопнул багажник, взревел мотор, и колеса, взметнув гравий, унесли машину прочь. Люба стояла на крыльце до тех пор, пока рокот двигателя не растворился в вечернем воздухе. Только тогда она закрыла дверь на засов.
Дом встретил её тишиной. Но это была не та мертвая тишина одиночества, что раньше. Это был покой после урагана. Стены будто выдохнули тяжесть последних недель.
Она прошла на кухню. Огляделась.
На столе царил хаос: грязные кружки, крошки, липкие пятна. На полу валялась растоптанная кожура от мандарина, в углу — осколки разбитой посуды. Печь остыла, пахло залежалой пылью и чужим неряшеством.
— Да уж... запустили гнездо, — вслух произнесла она. Голос прозвучал спокойно, по-хозяйски. — Раньше здесь пирогами пахло, чистотой... А теперь...
Она обошла свои владения. Каждая комната хранила следы варварского вторжения: сдвинутая мебель, перерытые шкафы, разбросанное белье. Чужие руки шарили здесь без спроса, лишая дом уюта.
Вернувшись на кухню, она опустилась на табурет, собираясь с мыслями.
— С чего начнем? — спросила она саму себя. — С полов? Или посуду перемыть? А, была не была... Всё сразу.
Подняться было непросто, спина ныла, но она пересилила себя.
Зашумела вода, заскрипели половицы. В доме запахло хозяйственным мылом.
Сумерки сгустились за окном, когда на плите весело запыхтел чайник.
В дверь постучали — уверенно, по-свойски.
Люба отворила. На пороге стоял Михаил, всё в той же потертой куртке, с усталой, но доброй усмешкой в глазах. В руках он держал коробку с тортом.
— Ну что, спортсменка? — подмигнул он. — Бегаешь уже, или тросточку всё-таки одолжить?
Люба рассмеялась — легко, звонко, по-девичьи. Этот смех стряхнул с неё последние остатки болезни.
— Миша... Пришел всё-таки.
— Слово давал, значит, пришел. Ты как сама?
— Живая, Миша. Стою. И, знаешь... дышу полной грудью.
Она шагнула к нему и крепко обняла. Как сына. Не по крови, а по душе и серду...