Найти в Дзене
Балаково-24

Я увёз ребёнка к морю после похорон жены. Там случилось то, чего я не ждал

— Пап… смотри. Мамка там. Савва сказал это так буднично, будто увидел знакомую учительницу у магазина. Я даже не сразу понял слова — услышал сначала тон: спокойный, уверенный. Детский голос не умеет играть в ложь, когда он действительно верит. Я повернул голову. По кромке воды шла женщина в светлой куртке и длинном шарфе. Ветер тянул ткань за спину, как флаг. Она придерживала волосы ладонью и смотрела на море, прищурившись, как смотрела Вера — когда солнце било с воды и ей казалось, что всё можно исправить. У меня в груди щёлкнуло. Это не было «сердце ёкнуло» — это было иначе: словно кто-то выключил звук у мира, а мне оставил один единственный шум — кровь в ушах. — Сав, стой, — выдавил я и схватил сына за запястье. Он вырвался — не со злости, а потому что в пять лет слово «мама» сильнее любого запрета. Побежал по мокрому песку, в белых кроссовках, которые мы купили в последний день, когда Вера ещё могла ходить сама. Я сорвался следом. …Похороны были в конце марта. Снег ещё лежал остров

— Пап… смотри. Мамка там.

Савва сказал это так буднично, будто увидел знакомую учительницу у магазина. Я даже не сразу понял слова — услышал сначала тон: спокойный, уверенный. Детский голос не умеет играть в ложь, когда он действительно верит.

Я повернул голову.

По кромке воды шла женщина в светлой куртке и длинном шарфе. Ветер тянул ткань за спину, как флаг. Она придерживала волосы ладонью и смотрела на море, прищурившись, как смотрела Вера — когда солнце било с воды и ей казалось, что всё можно исправить.

У меня в груди щёлкнуло. Это не было «сердце ёкнуло» — это было иначе: словно кто-то выключил звук у мира, а мне оставил один единственный шум — кровь в ушах.

— Сав, стой, — выдавил я и схватил сына за запястье.

Он вырвался — не со злости, а потому что в пять лет слово «мама» сильнее любого запрета. Побежал по мокрому песку, в белых кроссовках, которые мы купили в последний день, когда Вера ещё могла ходить сама.

Я сорвался следом.

…Похороны были в конце марта. Снег ещё лежал островками, а асфальт уже мок — как будто город заранее знал, что людям сейчас не до красоты. Память у меня расползлась на куски: ладони, которые сжимают, губы, которые что-то говорят, и Савва, который всё тянул меня за рукав и спрашивал, почему мама не открывает глаза, если она просто устала.

Я отвечал ему «потом» и «скоро», хотя понимал: слова закончились вместе с ней.

Вера умерла тихо. Она не любила, когда вокруг суета. Даже в больнице умудрялась шутить, чтобы медсёстры не жалели её взглядом. За неделю до конца она сказала:

— Илья, пообещай одно. Съездите туда, куда мы всё откладывали. Не мне — ему. Чтобы у него было хоть одно место, где про маму можно думать без боли.

Мы откладывали Балтику три года подряд: то кредиты, то ремонт, то «потом будет удобнее». Вера мечтала о холодном море и длинной пустой набережной, где можно идти и молчать, и никто не будет мешать.

После похорон её мать, тёща моя, строго сказала:

— Ты сейчас развалишься, если останешься в квартире. Увези ребёнка. Хоть на неделю. Иначе он запомнит тебя только черной тенью.

Я не спорил. Спорить было не с кем — даже с собой.

Мы сняли маленькую квартиру в Светлогорске. Окно выходило на сосны. Море было в десяти минутах ходьбы — но я два дня не мог туда дойти. Я делал вид, что мне надо купить еды, купить воду, купить носки, купить всё что угодно, лишь бы не оказаться лицом к лицу с тем, что Вера называла «местом для тишины».

Савва, наоборот, оживал. Дети странно устроены: они могут плакать утром, а днём уже строить крепость из песка и смеяться, будто жизнь не рушилась.

Каждое утро он спрашивал одно и то же:

— Пап, а мама знает, где мы?

И я отвечал:

— Знает.

Не потому что верил в мистику. А потому что иначе он бы развалился, а вместе с ним — и я.

На третий день мы всё-таки пришли на пляж. Море было стальным, холодным, с белой пеной на гребнях. Ветер был такой, что разговаривать приходилось громче, чем хочется.

Савва бегал вдоль воды, собирал плоские камни и пытался запускать их по поверхности. У него не получалось — камни плюхались сразу, и он злился.

Я сидел на куртке, смотрел на горизонт и пытался не думать. Это, оказывается, отдельная работа: не думать. От неё устаёшь сильнее, чем от смены.

И вот тогда он сказал:

— Пап… смотри. Мамка там.

Женщина в светлой куртке… тот самый шарф… тот самый жест.

Савва побежал. Я — за ним.

— Мама! — закричал он, подлетая к незнакомке.

Женщина обернулась.

И всё рассыпалось за секунду: лицо другое, глаза другие, подбородок другой. Вера была мягче в чертах, спокойнее в взгляде. Эта — чужая.

— Прости, солнышко, — сказала женщина и присела на корточки, чтобы быть с Саввой на одном уровне. — Я не мама.

Савва замер. Ветер трепал его капюшон, а он смотрел на неё так, будто мир только что обманул его самым бессовестным способом.

Я подбежал, хватанул воздух, как после рывка, и не смог произнести ничего умного. Только:

— Извините… Он… мы…

Женщина подняла глаза на меня.

— Я понимаю, — сказала она и вдруг добавила тихо: — Вы Илья?

У меня внутри всё снова щёлкнуло.

— Да.

Она достала из кармана маленький конверт. Самый обычный — белый, чуть помятый, с пятнышком от воды, как будто его носили в руках долго и боялись потерять.

— Это вам. Вера просила передать, если я встречу вас здесь. Она… она говорила про Светлогорск. Я работала волонтёром в хосписе. Мы познакомились в последние недели.

Я стоял, держал Савву одной рукой, конверт — другой, и чувствовал, как меня начинает трясти. Не от холода.

— Почему… почему сейчас? — выдохнул я.

— Она не хотела, чтобы вы читали это в квартире. Она сказала: «Пусть это будет рядом с морем. Там легче дышать». Простите, что я так поздно. Я сама приехала только вчера. У меня отпуск.

Она посмотрела на Савву и улыбнулась ему осторожно:

— А шарф… это не её шарф. Просто похож. Я его купила на блошином рынке. Вера бы посмеялась. Она говорила, что жизнь иногда шутит грубо, но честно.

Савва всхлипнул и прижался ко мне.

— Пап, — прошептал он, — она правда не мама?

— Правда, — сказал я. И впервые за эти недели не почувствовал, что произношу слово «правда» как камень. — Но мама… она знала, что мы сюда приедем.

Мы ушли с пляжа молча. Савва держал меня за ладонь крепко, как будто боялся, что я тоже могу исчезнуть.

Вечером, когда он уснул, я сел на кухне у окна и вскрыл конверт.

Внутри было два листка.

Один — для меня.

«Илья, ты будешь злиться. И будешь прав. Но пообещай: не превращайся в памятник. Савве нужен папа, который живёт. Поезжайте к морю. Там ты перестанешь воевать с тем, чего уже не изменить. Я люблю тебя. Спасибо, что держал меня за руку до конца».

Второй — для Саввы. Печатными буквами, криво, как пишут люди, которым больно держать ручку.

«Савва, котёнок. Если тебе будет казаться, что мама далеко — послушай море. Оно шумит одинаково везде. Я там, где тебе спокойно. Обними папу за меня».

Я перечитал эти строчки раз десять. И впервые за долгое время заплакал не так, как плачут от бессилия, а так, как плачут, когда внутри наконец есть место хоть для чего-то, кроме боли.

Утром мы снова пошли к воде.

Савва спросил:

— Пап, а мама нас видит?

Я посмотрел на него и сказал ровно то, что мог сказать честно:

— Если «видит» — не знаю. Но она нас помнит. И мы её помним. И этого уже никто не отнимет.

Он подумал и кивнул — по-взрослому.

Мы нашли плоскую доску у берега, сделали из неё «кораблик», положили внутрь маленькую ракушку и отпустили в воду. Море схватило её сразу, без церемоний, но не утопило — отнесло чуть в сторону, как будто выбирало дорогу.

Савва махнул рукой:

— Мам… мы тут.

А я впервые смог просто стоять рядом — и не бежать ни за призраком, ни от памяти.