Найти в Дзене
Артём Бойдев

Темная вода, или Нить судьбы (Мистический рассказ)

Пряха кошмаров Тишина в палате была самой громкой вещью, которую я слышал. Она висела плотным тяжелым пологом, давя на барабанные перепонки. Я лежал, уставившись в потолок, и чувствовал, как по моей коже ползают мурашки — не от страха, а от чего-то иного. От ожидания. От того самого мальчишки, что теперь копошился в моих мыслях, чужими воспоминаниями отравляя мои. Он был тихим, но навязчивым, как зубная боль. В углу, где сходились тени, что-то шевельнулось. Тень вытянулась, стала длиннее и тоньше. Я не видел лица, но знал: она смотрит на меня. А еще я слышал едва уловимый, на грани слуха, звук — ровное монотонное жужжание. Звук прялки. Я резко сел на койке, сердце заколотилось в груди. «Галлюцинация. Просто галлюцинация», — пытался я убедить себя, впиваясь ногтями в ладони. Боль была реальной, острой и знакомой. Это помогало. Ненадолго. Жужжание стихло. Тень в углу растворилась, став просто тенью. Но ощущение пристального взгляда не исчезло. Дверь в палату скрипнула. На пороге стояла м

Пряха кошмаров

Тишина в палате была самой громкой вещью, которую я слышал. Она висела плотным тяжелым пологом, давя на барабанные перепонки. Я лежал, уставившись в потолок, и чувствовал, как по моей коже ползают мурашки — не от страха, а от чего-то иного. От ожидания. От того самого мальчишки, что теперь копошился в моих мыслях, чужими воспоминаниями отравляя мои. Он был тихим, но навязчивым, как зубная боль.

В углу, где сходились тени, что-то шевельнулось. Тень вытянулась, стала длиннее и тоньше. Я не видел лица, но знал: она смотрит на меня. А еще я слышал едва уловимый, на грани слуха, звук — ровное монотонное жужжание. Звук прялки.

Я резко сел на койке, сердце заколотилось в груди. «Галлюцинация. Просто галлюцинация», — пытался я убедить себя, впиваясь ногтями в ладони. Боль была реальной, острой и знакомой. Это помогало. Ненадолго.

Жужжание стихло. Тень в углу растворилась, став просто тенью. Но ощущение пристального взгляда не исчезло.

Дверь в палату скрипнула. На пороге стояла медсестра Татьяна, та самая, что с утра приносила таблетки. Но сейчас ее обычно добродушное лицо было безжизненной маской. Она не сказала ни слова, просто вошла и поставила на тумбочку стакан воды и маленький бумажный стаканчик с таблетками.

— Пора, Петя, — ее голос прозвучал плоско, без интонаций.

Я молча взял стаканчик. Две белые таблетки, одна сиреневая. Обычный набор.

— Доктор велел передать, что твое состояние стабилизируется, — продолжила она, глядя куда-то сквозь меня. — Скоро домой поедешь. Родители скучают.

Она повернулась и вышла, ее шаги отдавались в тишине коридора слишком громко. Я сжал стаканчик в руке. Что-то было не так. Ее глаза… они были пустыми, как у куклы.

Я сунул таблетки под язык, сделал глоток воды и, как только дверь закрылась, выплюнул их в ладонь. Белые я спустил в унитаз. Сиреневую, новую, которую начали давать на прошлой неделе, завернул в обрывок газеты и засунул под матрас. После этих таблеток жужжание в углу становилось громче, а тени — живее.

С того дня в лесу я не доверял никому. Особенно тем, кто пытался «помочь».

Утром за мной пришли на беседу. Кабинет доктора показался мне холоднее обычного. Сам он сидел за столом, улыбаясь своей профессиональной, подчеркнуто спокойной улыбкой. Но его пальцы нервно постукивали по папке с моим делом.

— Петр, я вижу положительную динамику, — начал он, избегая моего взгляда. — Приступов стало меньше. Ночью не кричишь. Это хорошо.

— Я не кричу, потому что не сплю, доктор, — хрипло ответил я. — Боюсь, что приснится.

Он поморщился, словно укусил лимон.

— Эти сны… Эти видения… Они лишь защитная реакция психики. Мозг пытается обработать травму. Новые таблетки должны сделать их менее яркими.

— Они становятся только четче, — прошептал я, глядя на него. — И не только во сне.

Доктор замер на секунду, его улыбка сползла с лица, как маска.

— Это временный эффект. Надо потерпеть.

Его взгляд скользнул по мне и уставился в угол кабинета — тот самый, где сходились тени. На его лбу выступили капельки пота.

— Вы что-то видите, доктор? — спросил я тихо.

Он вздрогнул и резко встал.

— Сеанс окончен. Продолжим завтра. И, Петр… — Он сделал паузу, собираясь с мыслями. — Не выкидывай таблетки. Они… важны для твоего выздоровления.

Меня отвели в палату. Весь день я чувствовал себя лабораторной крысой. Каждый взгляд санитара, каждый шаг за дверью казались частью какого-то спектакля, разыгрываемого специально для меня. А ночью кошмар вернулся.

Я не спал, борясь с тяжелыми веками, когда жужжание снова поползло из угла. На этот раз громче. Тень зашевелилась, и из нее выплыла длинная, бледная, почти прозрачная рука с тонкими веретенообразными пальцами. Она провела по стене, и на штукатурке остался серебристый мерцающий след, похожий на нить.

Я вжался в подушку, сдерживая крик. Это не было галлюцинацией. Я это чувствовал кожей, каждым нервом. Это было реально.

Через несколько дней меня, к моему же ужасу, выписали. Доктор вручил мне пачку тех самых сиреневых таблеток на дорожку.

— Просто для стабилизации, — сказал он, слишком быстро отпуская мою руку. Его ладонь была ледяной и влажной. — Дом — лучший лекарь.

Мама встретила меня у ворот больницы. Она улыбалась, обняла так крепко, что кости затрещали. Слишком крепко. Слишком широко улыбалась.

— Сынок, как я по тебе скучала! — ее голос звучал как треснутый колокольчик.

По дороге домой она без умолку болтала о соседях, о работе, о том, как все рады моему возвращению. Но ее глаза, как и у медсестры, были пусты. В них не было того затаенного страха, той усталой грусти, что должны были быть у матери, чей сын пережил кошмар.

Дом встретил меня стерильной чистотой и гробовой тишиной. Все было на своих местах, слишком идеально, как на картинке из журнала.

— Папа на вахте, — щебетала мама, расставляя мои вещи в комнате. — Скоро вернется. Очень хотел тебя увидеть.

Я кивнул, глотая ком в горле. Отец уезжал в командировки, но никогда не пропустил бы такое. Никогда.

Первый вечер дома стал новым витком ада. Я сидел за ужином, пытаясь есть безвкусную, словно вату, еду, которую приготовила мама. Она все улыбалась, спрашивала о больнице, о лечении. Ее вопросы были правильными, заученными.

А потом я увидел это. За ее спиной, в дверном проеме в гостиную, на мгновение возникла высокая тонкая тень. И снова послышалось то самое жужжание. Мама ничего не заметила. Она просто продолжала улыбаться.

Я извинился и побежал в свою комнату, запер дверь на ключ. Сердце бешено колотилось. Я стоял прислонившись к двери и слушал. Сначала тишину. Потом — тихие, мерные шаги матери по коридору. Они остановились у моей двери. Постояли с минуту. И медленно отошли.

Но жужжание не прекратилось. Оно доносилось теперь из-за окна. Я подошел и отдернул занавеску.

Во дворе, под старым дубом, стояла Она. Безликая вытянутая фигура Ткачихи. Ее невидимая прялка жужжала, вплетая кошмар в саму ткань моего мира. Она была здесь. Она пришла за мной.

И я понял, что больница была не тюрьмой. Она была убежищем. А этот дом, эта улыбающаяся мать, эти стерильные стены — настоящая ловушка. И я только что добровольно в нее вошел.

Кошмар не закончился. Он только начинался. И на этот раз бежать было некуда.

Жужжание за окном не стихало всю ночь. Оно впивалось в сознание, как сверло, не давая сомкнуть глаз. Я сидел, зарывшись в подушку, и пытался заглушить его музыкой в наушниках, но низкое вибрирующее гудение просачивалось сквозь любые преграды, будто источник его был не снаружи, а внутри моей черепной коробки. Под утро оно наконец отступило, оставив после себя звенящую пустоту и щемящее чувство, будто за мной всю ночь пристально наблюдали.

Следующие дни слились в одно сплошное тревожное полотно. Мама продолжала играть роль идеальной заботливой матери. Слишком идеальной. Ее улыбка никогда не достигала глаз, движения были плавными, отрепетированными, будто она боялась сделать лишний жест, сорваться с роли. Однажды я проснулся от звука на кухне и застал ее стоящей у раковины. Она не мыла посуду, не готовила. Она просто стояла, уставившись в стену, а ее пальцы медленно, с нечеловеческой точностью перебирали воображаемые нити в воздухе. Увидев меня, она мгновенно «включилась», снова заулыбалась и засуетилась. Я не подал вида, но леденящий холодок пробежал по спине. Это была не моя мама. Это была ее оболочка, кукла на невидимых нитях.

Я должен был понять, что происходит. Больница, доктор, мама, эта… Ткачиха. Все было связано. И единственным местом, где я мог искать ответы, была городская библиотека — старинное мрачное здание из темного кирпича, пахнущее пылью и временем.

Старый библиограф, мистер Леонид, проводил меня в читальный зал, посвященный краеведению. Его взгляд, умный и пронзительный, задержался на мне чуть дольше необходимого.

— Ищешь что-то конкретное, сынок? Или просто историей нашего города интересуешься? — спросил он, поправляя очки.

— Легенды, — выпалил я. — Старые поверья. Про наш лес, например.

Он медленно кивнул, ничего не спрашивая, и принес несколько потрепанных папок и книг с пожелтевшими страницами. «Здесь кое-что может быть. Но будь осторожен… Старые истории иногда бывают заразными».

Я погрузился в чтение. Большинство записей были бесполезным набором слов: отчеты о заготовке древесины, описание флоры и фауны. Ничего о пропавших детях, ни слова о странных сущностях. Отчаяние начало подступать комом к горлу. Я был уверен, что докопался бы до чего-то в больничных архивах, но здесь, в этом храме знаний, была пустота.

И вот, когда я уже готов был сдаться, мои пальцы наткнулись на крошечную, вклеенную от руки вырезку из газеты в самой старой книге, датированной началом века. Она была без даты, пожелтевшая и хрупкая. Текст был написан старомодным слогом.

«…и вновь слух проходит по уезду о Безликой Пряхе, что в чащобах у Слезного озера обретается. Старожилы глаголют, что является она к тем, коей род пресекся на деянии черном, либо кои сами несут в душе семя предательства. Прядением своим опутывает она волю человечью, а нитями своими — саму душу, покуда не станет живой мертвец, в паутине иллюзий бредущий. И нет от нее спасения, окромя как пройти сквозь ее стан да обрести начало нити в месте, где завяз узел греха…»

Я перечитал текст раз, другой, третий. Сердце заколотилось в груди. «Безликая Пряха». Это было Она. Это было имя моего кошмара. Но что означали эти слова? «Пройти сквозь ее стан»? «Обрести начало нити в месте, где завяз узел греха»?

И тут меня осенило с леденящей душу ясностью. «Узел греха». История, которую рассказывал Васька. Мальчик. Предательство. Взрыв мины. Лес. Всё вело туда. Место, где всё началось для того призрака, а может, и для самой Пряхи.

Мне нужно было вернуться в тот лес.

Мысль была настолько чудовищной, что я едва не засмеялся от ужаса. Добровольно? Один? Но другого выхода не было. Это был единственный клочок карты в абсолютно слепом пятне.

На следующее утро, солгав матери, что иду к старому другу, я вышел из дома. Город казался чужим и безразличным. Каждый прохожий бросал на меня пустой, стеклянный взгляд, и мне повсюду чудилось то самое мерзкое жужжание.

Лес встретил меня гробовой тишиной. Та самая тропинка, что когда-то казалась загадочной, теперь зияла, как вход в пасть чудовища. Воздух был неподвижен и тяжел. Я сделал шаг под сень деревьев, и звуки города мгновенно отрезало, словно захлопнулась дверь. Я был один. Совершенно один.

Я шел, ориентируясь по смутным воспоминаниям, пытаясь найти ту самую поляну, где мы разбили лагерь. Каждый шорох, каждый хруст ветки под ногой заставлял меня вздрагивать. Я ждал, что из-за деревьев выглянут те самые дети-марионетки или появится полуразложившаяся тварь.

Внезапно позади меня хрустнула ветка. Я резко обернулся, сердце ушло в пятки.

Из-за ствола старой сосны вышел он. Генрих. Бородач выглядел еще более изможденным и грязным, чем в нашу первую встречу. Его глаза, умные и усталые, горели гневом.

— Ты совсем рехнулся, пацан? — его голос прозвучал тихо, но в нем была сталь. — Один? Сюда? Тебе жить надоело?

— Я… мне нужно было… — я запнулся, не зная, что сказать.

— Тебе нужно было сидеть дома и радоваться, что ты живой! — Он подошел ближе, и от него пахло дымом, потом и чем-то горьким, травяным. — Ты что, думаешь, оно всё закончилось? Что она тебя просто так отпустила?

— Кто «она»? — спросил я, цепляясь за эту соломинку. — Я нашел кое-что. Безликая Пряха. Ты знаешь, что это?

Лицо Генриха исказилось гримасой, в которой было и знание, и страх, и бессильная ярость.

— Забудь эти глупости. Названия не имеют значения. Имеет значение только то, что она хочет. А хочет она тебя. И ты, идиот, сам приполз к ней на блюдечке.

— Но я должен понять! — в голосе моем послышались нотки истерики. — Моя мама… она не моя мама! Доктор… Они все куклы!

Генрих сжал моё плечо так сильно, что я вскрикнул.

— И ты думаешь, что, покопавшись в старых книжках, ты всё поймешь? — Он язвительно фыркнул. — Здесь всё не так, малец. Здесь тени глубже, а правда спрятана так, что не найдешь. Убирайся отсюда. Пока не поздно.

— А что такое «Слезное озеро»? — выпалил я, вспомнив старую статью.

Генрих замер. Его глаза сузились. В них мелькнуло что-то неуловимое — не удивление, а скорее… уважение? Или опасение?

— Откуда ты про него знаешь?

— Я нашел…

— Мало найти, — резко оборвал он меня. — Нужно быть готовым увидеть то, что откроется. А ты не готов.

Он отпустил моё плечо и отступил на шаг назад, в тень деревьев.

— Уходи, Петр. И не возвращайся. Следующий раз я тебе не помогу. И она… она уже не будет просто смотреть.

Он развернулся и растворился в чаще так же бесшумно, как и появился. Я остался стоять один, с дрожью в коленях и с одним-единственным, но страшным пониманием. Генрих знал. Он знал всё. Но он не говорил. И это было хуже любой разгадки. Потому что это означало, что правда была настолько ужасна, что ее боялся даже он.

А жужжание в глубине леса, едва уловимое, снова дало о себе знать. Она знала, что я здесь. И теперь игра начиналась по-настоящему.

Лежа в своей комнате, я впивался взглядом в трещину на потолке, пытаясь ухватиться за что-то реальное. Жужжание отступило, оставив после себя звенящую тишину, которая была почти так же невыносима. Слова Генриха эхом отдавались в черепе: «Она уже не будет просто смотреть». Но что она сделает? И почему до сих пор ничего не сделала?

Это ожидание было хуже любой конкретной угрозы. Оно разъедало изнутри, превращая каждый день в пытку. Мама, как заведенная кукла, продолжала свой спектакль. Сегодня на завтрак были идеально круглые, поджаренные до одинакового коричневого оттенка блинчики. Слишком идеальные. Я видел, как ее пальцы, двигаясь с механической точностью, перекладывали их на тарелку.

— Кушай, сыночек, тебе нужны силы, — ее голос был сладким сиропом. Она поставила передо мной стакан воды и очередную сиреневую таблетку. — Доктор сказал, нельзя пропускать.

Я сделал вид, что проглотил ее, зажав в кулаке. После этих таблеток граница между сном и явью истончалась до предела. Вчера я «проснулся» от того, что по моей ноге ползли серебристые пауки, сплетая из моей кожи кокон. Я орал, пока не сорвал голос, а потом обнаружил себя стоящим посреди комнаты в холодном поту, с исцарапанными в кровь ногами. Было ли это сном? Или это Пряха уже начала «вплетать» меня в свое полотно?

Мысль о лесе не отпускала. Старая газетная вырезка говорила о «месте, где завяз узел греха». Это должно было быть там. Я был в этом уверен. И я чувствовал, что должен вернуться. Несмотря на предупреждение Генриха. Несмотря на животный страх.

На этот раз я пошел другой дорогой, той, что вела вглубь, к старой, заброшенной лесной сторожке, о которой я когда-то слышал от старожилов. Может, именно там и было то самое «Слезное озеро»? Лес встретил меня неестественной притаившейся тишиной. Даже птицы молчали. Я шел, и мне постоянно казалось, что между деревьями мелькает высокая худая тень. Я слышал шуршание — то слева, то справа, то сзади. Оборачивался — никого. Один раз я увидел ее — Безликую Пряху. Она стояла в полутьме чащобы, неподвижная, как мертвое дерево. Ее безликая маска была повернута в мою сторону. Я замер, ожидая атаки, готовый бежать. Но ничего не произошло. Она просто стояла и… наблюдала. Потом медленно, плавно, словно растворяясь, исчезла за стволом векового дуба.

Она не мешала. Она позволяла идти. Это было самое пугающее.

Я вышел на поляну. Не ту, где мы стояли с палатками, а другую, более дикую. В центре ее было небольшое, заросшее тиной и ряской болотце. Слезное озеро? Оно было слишком маленьким и жалким, чтобы носить такое поэтичное имя. Ничего. Я не нашел здесь ровным счетом ничего. Ни следов старинной трагедии, ни ответов. Только комары да гниющая вода.

Отчаяние подступило к горлу горьким комом. Я потратил последние силы, преодолел страх, а в награду — грязная лужа и насмешливое молчание леса.

И тут я увидел его.

На другом берегу болотца, между берез, стоял мальчик. Тот самый. Он был бледным, почти прозрачным, одетым в лохмотья послевоенной эпохи. Его лицо было испуганным, во взгляде — бездонная тоска. Он не выглядел злым. Он выглядел… потерянным. Он медленно поднял руку и поманил меня к себе, к темной чаще за своей спиной.

Сердце заколотилось в груди. Это был он. Первоисточник кошмара. И он звал меня. Может, он хотел что-то показать? Объяснить?

Я сделал шаг вперед, потом другой, готовый обойти болото.

— СТОЯТЬ!

Оглушительный рык Генриха прорвал тишину леса. Он выскочил из зарослей, лицо его было искажено яростью и страхом. Он грубо отшвырнул меня назад, я упал в грязь.

— Я же говорил тебе, дурак! — прошипел он, наводя на призрака свое старое помятое ружье.

Раздался оглушительный выстрел. Но ружье било не свинцом. Из ствола вырвался сноп ослепительно-белого света, смешанного с чем-то вроде серебристой пыли. Свет ударил в призрака. Мальчик вскрикнул — беззвучно, но этот крик отозвался ледяной болью в моей голове — и рассыпался мерцающими ошметками, которые тут же погасли.

— Что ты наделал?! — закричал я, с трудом поднимаясь на ноги. — Он… он не хотел мне зла! Он звал меня!

— Он звал тебя в могилу! — Генрих повернулся ко мне, его глаза пылали. — Ты думаешь, он хочет помочь? Он — приманка! Первая петля в удавке, которую она тебе готовит! Он заведет тебя так далеко, откуда нет возврата! Теперь ты всё понял? Убирайся! И если я еще раз увижу тебя здесь — пристрелю, как бешеную собаку. Поверь, это будет милосерднее.

Он не стал ничего больше объяснять. Развернулся и скрылся в чаще, оставив меня одного в зловещей тишине, пахнущей серой и страхом.

Теперь у меня была новая цель. Мальчик. Мне нужно было узнать о нем всё. Его имя, его историю. Только так я мог понять, почему он стал приманкой и что от меня хочет Пряха.

Но мир, казалось, сговорился против меня. В городском архиве, куда я пришел под предлогом школьного проекта, пожилая женщина-архивариус, едва взглянув на меня, покачала головой.

— Некрологи за те годы не выдаются, — сказала она сухо, и ее глаза смотрели куда-то сквозь меня. — Материал утерян. Попробуйте в областном центре.

Вру. Я видел это в ее глазах. Она знала, что я ищу, и не давала.

Интернет оказался такой же пустыней. Парочка форумов с любителями страшилок, где пересказывалась та же история Васиной бабушки, но без имен, без деталей. Следов настоящей трагедии, зафиксированной в документах, не было. Нигде. Как будто этого мальчика никогда не существовало.

А кошмары тем временем крепли. Теперь я не просто видел Пряху — я чувствовал ее нити. Они опутывали мои конечности во сне, сковывая движения, впивались в кожу, причиняя леденящую боль. Я просыпался с ощущением, что меня дергают за невидимые ниточки. Мама, с неизменной окаменевшей улыбкой, подсовывала мне все новые порции сиреневого яда. «Это чтобы лучше спалось, сынок».

Иногда я ловил себя на том, что не могу вспомнить, как прошел весь день. Я «включался» посреди улицы или в своей комнате, не понимая, как здесь оказался. Временами мне казалось, что я до сих пор нахожусь в больнице, а всё происходящее — лишь долгий запутанный кошмар под действием лекарств.

Но одно я знал точно: призрак мальчика был реален. И Генрих, стрелявший в него, — реален. И Безликая Пряха, плетущая свою паутину в самом сердце леса, — реальнее всего на свете.

И единственный способ разорвать эту паутину — найти начало нити. Найти имя мальчика. Даже если для этого придется пойти на то, о чем я боялся даже думать.

Кошмары стали моей единственной реальностью. Я больше не мог отличить, где заканчивается сон и начинается явь. Стоило закрыть глаза, как меня опутывали липкие невидимые нити. Они стягивались на горле, дергали за руки и ноги, заставляя двигаться, как марионетку, по сценарию, которого я не понимал. Я просыпался с синяками на запястьях и ссадинами на шее, с ощущением, что кто-то только что отпустил вожжи.

Мама, с её окаменевшей улыбкой, была моим тюремщиком. Каждое утро она вручала мне сиреневую таблетку, словно вкладывая очередную монету в счетчик моего безумия. Ее глаза, пустые и блестящие, как у фарфоровой куклы, следили за мной, пока я не делал вид, что глотаю отраву. После этих таблеток жужжание Пряхи становилось таким громким, что я слышал его даже днем, сквозь шум города. Оно доносилось из-за дверей магазинов, из вентиляции, из динамиков телефона — вездесущий, назойливый звук прялки, вплетающей мой кошмар в ткань мира.

Отчаяние гнало меня вперед. Архивы молчали, интернет был бесполезен. Оставался один человек, который мог знать правду. Васина бабушка. Старая Агриппина Степановна, которая рассказывала ту самую историю.

Дом Васи был таким же серым и безрадостным, как и всё в моей жизни сейчас. Мне открыла его мать. При виде меня ее лицо исказилось не болью, а холодной, острой ненавистью.

— Ты… Что тебе надо? — ее голос был шипящим шепотом. — Разве ты не навредил нам достаточно?

— Я… мне нужно поговорить с бабушкой Агриппиной, — пробормотал я, чувствуя, как по спине ползут мурашки.

— Убирайся. Она и так с тех пор не в себе. Из-за тебя. Из-за твоих выдумок.

— Это не выдумки! — голос мой сорвался. — Вася пропал, Маринка пропала! Я видел…

— Ты видел чер-те что! — из гостиной вышел Васин отец, его лицо было багровым от гнева. — Врачи сказали — психоз. Травма. А ты тут страшилки разносишь! Мой сын… — его голос дрогнул, но злость была сильнее. — Уходи. И не смей приходить сюда больше. Никто не верит в твои бредни.

Я отступил на шаг, готовый уже повернуться и бежать. Но тут из глубины квартиры послышался тихий, дребезжащий голос:

— Кто там, касатик? Петя? Впусти его.

Старуха стояла в дверном проеме своей комнаты. Она была очень худая и сгорбленная, а ее глаза, глубоко запавшие, смотрели на меня со странным сочетанием жалости и ужаса. Родители Васи что-то прошипели ей, но она махнула на них костлявой рукой.

— Отстаньте. Старая я, мне уже ничего не страшно. Иди сюда, дитятко.

Я прошел в ее комнату, пахнущую лекарствами и ладаном. Она уселась в кресло-качалку, уставившись на меня пронзительным взглядом.

— Так и быть, раз уж ты так упрашиваешь… И чего ты хочешь узнать? — спросила она, но в ее глазах читалось понимание. Она знала, зачем я пришел.

— Историю… которую вы Васе рассказывали. Про мальчика в лесу. Это правда?

Она долго молчала, качаясь в кресле. Скрип дерева сливался с навязчивым жужжанием у меня в голове.

— Правда — она, милок, как болотная трясина, — наконец прошептала она. — Чем глубже лезешь, тем сильнее засасывает. Тебе оно надо?

— Мне надо, — выдохнул я. — Иначе я сойду с ума. Или… или меня заберут.

Она кивнула, словно поняла что-то очень важное.

— Заберут. Да, именно так. Ладно… Имя того пацана было Степан. Степа. А было это… — она зажмурилась, вспоминая. — Летом, в июле. Восемнадцатого числа. Тыщу девятьсот сорок седьмого года.

Степан. 18 июля 1947 года. У меня в руках наконец-то были не призрачные слухи, а конкретные данные. Ключ.

— А что с ним случилось? Как его фамилия? Где он жил? — засыпал я ее вопросами.

Но Агриппина Степановна резко покачала головой. Ее лицо побледнело.

— Больше не знаю. Не помню. И не хочу помнить. — Она отвернулась и уставилась в окно. Ее пальцы начали нервно теребить край шали. — Уходи, детка. И забудь. Пока не поздно. Она не любит, когда в ее дела лезут.

Больше она не проронила ни слова. Я вышел из комнаты под тяжелыми взглядами Васиных родителей и выбежал на улицу, сжимая в кармане кулаки, в которых были зажаты имя и дата.

В библиотеке, с помощью все того же придирчивого мистера Леонида, я нашел-таки подшивку старой районной газеты за июль 1947 года. Сердце бешено колотилось, когда я листал хрупкие пожелтевшие страницы. И вот он, маленький абзац в разделе хроники, затерявшийся среди заметок о восстановлении хозяйства и ударных стройках.

«18 июля в окрестностях города при проведении работ по разминированию произошел несчастный случай. В результате подрыва боеприпаса погиб ученик средней школы Степан И. (13 лет). Мальчик, вопреки запретам, проник на огороженную территорию. Тело не найдено. Родителям выражены соболезнования».

Я перечитал заметку несколько раз. Ощущение было таким, будто я шел по темному тоннелю к свету, а на выходе меня ждала глухая бетонная стена.

Тело не найдено.

«Степан И». Без фамилии.

«Несчастный случай».

Ни слова о друзьях. Ни слова о предательстве. Ничего, что связывало бы эту сухую газетную строчку с ужасом, который преследовал меня. История, которую я знал, и официальная версия расходились кардинально. Какая из них была правдой? Или… или правдой была какая-то третья, невысказанная ужасная версия?

И самый главный вопрос: почему Пряха так яростно скрывала именно эти детали? Почему она позволяла мне видеть призраков и кошмары, но так панически боялась, что я узнаю имя и дату?

Я сидел в тишине читального зала, и от этого осознания мне стало еще страшнее. Я нашел ответ. Но этот ответ был новой, еще более страшной загадкой. И единственным человеком, который мог знать разгадку, был Генрих. Охотник, который стрелял в призраков и знал о Пряхе больше, чем хотел говорить.

Но он пригрозил меня пристрелить. И я ему верил.

Тупик. Это слово отдавалось в висках тупой, монотонной болью в такт вечному жужжанию Пряхи. «Степан И., 18 июля 1947 года. Тело не найдено». Эти факты висели в воздухе как ядовитые испарения, не предлагая выхода, а лишь углубляя пропасть непонимания. Зачем Пряхе было скрывать именно это? Что такого страшного в имени мальчика и дате его смерти?

Лес манил и пугал одновременно. Вернуться туда означало снова стать мишенью. Для призрака-мальчика, который, по словам Генриха, был приманкой. Для самой Ткачихи, чьи намерения оставались бездонно чужими и зловещими. И, что парадоксальнее всего, для Генриха. Охотника. Единственного, кто, казалось, что-то знал.

И тут мысль, острая и холодная, пронзила отчаяние. Кто он, этот Генрих? Почему он живет в том проклятом лесу, если там так опасно? Почему он не бежит оттуда, а, наоборот, защищает его территорию с ружьем, стреляющим светом? Он не был похож на отшельника-сумасшедшего. В его действиях была ужасающая выстраданная логика. Он был стражем. Но чего? Или от чего?

Это стало новой целью. Единственной нитью, за которую можно было ухватиться. Если я не могу понять Пряху — может, я пойму того, кто сражается с ней.

Поиски начались с того же тупика. В базе данных местной полиции, куда я сунулся под предлогом школьного проекта о ветеранах (Генрих явно был старше призывного возраста), не было ни одного Генриха, подходящего по возрасту и описанию. Отсутствовал он и в реестрах ЖЭКа, и в списках избирателей. Такого человека, по всем официальным документам, не существовало.

Отчаявшись, я потратил еще два дня, листая оцифрованные архивные записи домовых книг старого района. Глаза слипались от пыльных сканов, написанных кривым почерком. И вот, почти потеряв надежду, я нашел. В домовой книге по улице Лесной, 15, за 1972 год значилась запись о выписке «Иванова Генриха Станиславовича, 1931 г.р., в связи с отъездом». Адрес отъезда указан не был.

Сердце екнуло. Имя и возраст могли быть совпадением. Но… Генрих? В нашем городе? Это было слишком редкое имя, чтобы быть случайностью. Получалось, он был местным. Или был им полвека назад. Но куда он исчез? И где он живет теперь? След обрывался на пожелтевшей архивной странице.

Я сидел перед монитором, чувствуя, как паранойя снова подбирается ко мне. Может, его и правда не существует? Может, он — еще одна галлюцинация, порожденная больным мозгом и сиреневыми таблетками? Призрак-защитник, созданный моей психикой для борьбы с призраком-убийцей?

Нет. Я помнил его хриплый голос, сильную руку, отшвырнувшую меня, запах пороха и диких трав. Он был реальным. Но он был призраком в мире документов.

Оставался один отчаянный и унизительный шаг. Я взял чистый лист бумаги и карандаш. Рука дрожала, но я по памяти начал рисовать. Суровое обветренное лицо. Густые, спутанные волосы и борода. Глубоко посаженные пронзительные глаза, в которых жила вековая усталость. Старая потрепанная куртка. Я вкладывал в этот портрет все детали, которые запомнил.

Сканировав рисунок, я создал анонимный аккаунт в местной группе социальной сети. Руки потели, когда я набирал текст:

«Ищу этого человека. Известен как Генрих. Часто появляется в окрестностях старого леса у Слезного озера. Возможно, живет поблизости. Очень важно связаться. Любая информация».

Я добавил хэштеги: #Генрих #лес #Слезноеозеро #поиск #краеведение и нажал «Опубликовать».

Чувство было странным — смесь стыда, надежды и леденящего душу предчувствия. Я выставил себя на посмешище. Мне напишут городские сумасшедшие или насмешники. А может… может, напишет кто-то, кто тоже его видел. Или, что было страшнее, напишет Она.

Я обновил страницу. Ничего. Еще раз. Снова ноль.

И тогда я услышал это. Сначала тихо, словно из соседней комнаты, где мама смотрела телевизор. Потом громче. Жужжание. Но на этот раз оно было другим — не монотонным, а прерывистым, яростным. В нем слышалось нечто новое. Раздражение. Гнев.

Она поняла. Я сделал шаг, которого она не ожидала. Я не полез в лес и не копался в прошлом. Я попытался найти ее противника. И ей это не понравилось.

Холодный пот выступил на спине. Я сидел в своей комнате, глядя на экран, и понимал, что только что бросил вызов чудовищу, о котором ничего не знал. И теперь ждал ответа. От незнакомцев в сети. И от самой Ткачихи, чей гнев начал наполнять комнату, сгущая воздух до состояния желе, в котором с трудом двигались легкие.

Интрига была запущена. Но цена ответа могла оказаться непомерно высокой.

Прошел всего день. Двадцать четыре часа, за которые я успел проверить свой пост раз пятьдесят, не найдя ни одного комментария, кроме пары насмешек от местных троллей, и ощутить на себе всю силу молчаливого растущего гнева Пряхи. Жужжание теперь не просто сопровождало меня — оно вибрировало в костях, заставляя зубы стучать в такт этой адской прялке. Картины в доме висели криво, будто кто-то невидимый постоянно их дергал. Я поймал себя на том, что смотрю на маму и вижу не ее лицо, а лишь бледную маску, под которой шевелятся какие-то тени.

И вот днем к подъезду подъехал неприметный серый микроавтобус без опознавательных знаков. В дверь позвонили. Я прильнул к щели своей комнаты.

Голоса. Мужские. Низкие, спокойные, лишенные всяких эмоций.

— …необходима беседа. По вопросу его публикации.

— Но он… он нездоров, — это голос матери, но в нем не было ни капли беспокойства. Только плоская, отработанная интонация. — Врач сказал…

— Мы в курсе его состояния. Это не допрос. Протокол ознакомления.

Я услышал шелест бумаги. Мама что-то пробормотала, и ее шаги направились к моей комнате. Ее лицо, когда она открыла дверь, было все той же застывшей маской.

— Сынок, с тобой хотят поговорить. Всё хорошо. Они помогут.

«Помогут». Это слово прозвучало как приговор.

Двое мужчин в темных, ничем не примечательных куртках стояли в прихожей. Они не были похожи на милиционеров. Их позы были слишком расслабленными, а взгляды — слишком всевидящими. Один из них жестом показал на дверь.

— Проследуйте с нами, Петр.

Протестовать было бесполезно. Я вышел, чувствуя, как жужжание за спиной нарастает, словно рой разъяренных ос. Мама стояла на пороге и махала мне рукой. Ее улыбка была настолько жестоким контрастом происходящему, что у меня похолодело внутри.

Микроавтобус был таким же безликим внутри, как и снаружи. Салон был пустым — кроме нас троих. Ни решеток, ни лишних деталей. Мы ехали молча. Я смотрел в тонированное стекло, но вместо улиц видел искаженные тени, которые тянулись к машине своими длинными веретенообразными пальцами. Кошмары не отступали. Они становились четче, материальнее. Я видел, как асфальт за окном на мгновение превращался в черную зыбкую воду, а в отражениях прохожих мелькали лица с пустыми глазницами.

Мы выехали за город. Свернули на неприметную грунтовую дорогу, ведущую в лесной массив. И тут я их увидел. Два шлагбаума, один за другим. Возле каждого — КПП с людьми в такой же форме, что и мои спутники. Они молча проверяли документы, кивали, и тяжелые стрелы шлагбаумов поднимались, пропуская нас дальше, вглубь запретной зоны. Волнение переросло в леденящий ужас. Это была не больница. Это было что-то другое.

Наконец мы въехали на территорию, окруженную высоким забором с колючей проволокой. Несколько зданий утилитарного бетонного вида. Меня провели внутрь одного из них по длинным, ярко освещенным коридорам, и втолкнули в небольшую, абсолютно стерильную комнату. Белые стены, линолеум на полу, стол и два стула. И огромное темное зеркало во всю стену. Смотровое стекло.

И тут произошло нечто. Как только дверь захлопнулась, жужжание… прекратилось. Впервые за многие дни в моей голове воцарилась тишина. Давящая, оглушительная, но своя. Никаких теней, никаких искажений зрения. Я судорожно вздохнул, ощущая головокружение от неожиданного покоя. Это место… Оно было экранировано от Нее.

За стеклом зажегся свет, и я увидел двух своих провожатых. Они стояли в соседней комнате. Один поднес к губам микрофон. Его голос, безэмоциональный и металлический, прозвучал из динамика под потолком:

— Петр. Зачем ты ищешь Генриха?

Я молчал, сжимая кулаки. Страх сковывал горло.

— Мы не причиним тебе вреда. Нам нужна информация. Расскажи всё, что знаешь. Начиная с первого похода в лес.

Они знали. Они знали о лесе. Они знали о Генрихе. Они знали о Пряхе? Я посмотрел на свое отражение в стекле — изможденное бледное лицо с лихорадочным блеском в глазах. У меня не было выхода. Если я хотел выбраться отсюда, я должен был говорить.

И я заговорил. Сначала медленно, сбивчиво. Потом слова полились рекой, как гной из вскрытого нарыва. Я рассказал всё. Шашлыки, пропавшие друзья, чувство наблюдения, дети-марионетки, тварь с переломанными конечностями, Безликая Пряха, Генрих с его странным ружьем, выстрел в призрака, история Васиной бабушки, Степана… Я не скрыл ничего, даже сиреневые таблетки и то, как мама превратилась в куклу.

Они слушали не перебивая. Их лица за стеклом оставались каменными. Когда я закончил, я сидел, обливаясь холодным потом, и ждал. Ответа. Объяснения. Хоть чего-то.

Один из мужчин что-то сказал другому, не включая микрофон. Затем он нажал кнопку, и его голос снова заполнил комнату:

— Всё понятно. Ожидай.

Свет за стеклом погас. Я остался в полной тишине в ярко освещенной стерильной камере с чувством полнейшей, абсолютной потерянности. Они не назвались. Не объяснили, кто они. Они просто высосали из меня всю информацию и ушли.

Кто они? Военные? Ученые? Спецслужбы? Или… может, они тоже часть этого? Часть паутины, которую плетет Пряха? Ведь именно здесь, в этом бункере, ее влияние прекратилось. Значит, они умеют с ней бороться. Или… заключают с ней сделку?

Дверь не открывалась. Часов на стене, если они здесь были, я не видел. Время потеряло смысл. Я был в ловушке. Но на этот раз моим тюремщиком было не чудовище из леса, а люди. И это было в миллион раз страшнее.

Время в стерильной камере текло иначе. Без окон, без часов, оно расплывалось в тягучую однообразную мглу. Меня оставили в полном одиночестве. Только изредка дверь открывалась, и женщина в таком же безликом халате приносила еду и воду на пластиковом подносе. Еда была безвкусной питательной массой, вода — дистиллированной и холодной.

— Сколько времени? — спросил я при ее первом визите, голос мой прозвучал хрипло от долгого молчания.

— Поешь, — был единственный ответ. Ее глаза смотрели куда-то в пространство за моей спиной.

— Когда меня отсюда выпустят?

— Тебе надо отдохнуть.

Больше никаких слов. Никаких эмоций. Они обращались со мной как с экспериментальным образцом, с биоматериалом, который нужно содержать в жизнеспособном состоянии, но не более того.

Ирония была в том, что в этой камере-тюрьме я впервые за долгие недели почувствовал себя… в безопасности. Жужжание Пряхи не проникало сквозь эти стены. Тени не шевелились в углах. Когда я закрывал глаза, меня не опутывали липкие нити кошмаров. Я спал. Спал мертвым, без сновидений, сном — и просыпался с ощущением, что мои измотанные нервы понемногу начинают затягиваться.

После третьего или четвертого приема пищи я попросил ручку и бумагу. К моему удивлению, женщина в следующий раз принесла дешевую шариковую ручку и толстую тетрадь в синей обложке.

И я начал писать. Я выписывал все, что знал, как одержимый. Имена, даты, события. Я составил хронологию — от похода в лес до этой камеры. Я записывал каждую деталь о Пряхе — звук прялки, серебристые нити, безликую маску, ее способность искажать реальность. Я описал Генриха, его ружье, его странные знания и его угрозы. Я выписал сухую строчку из газеты о Степане и эмоциональный рассказ бабушки Агриппины.

Я расчертил страницы, соединяя имена стрелочками, пытаясь найти связь, узор, логику в этом хаосе. Но чем больше я писал, тем яснее становилась одна простая и ужасающая истина: я был пешкой. Маленькой фигуркой в игре, правил которой я не понимал. Все мои действия — побег из леса, поиски в библиотеке, визит к бабушке, даже отчаянный пост в сети — все это будто кто-то предсказал. Или, что страшнее, разрешал. Мною просто двигали.

Кто двигает? Пряха? Эти люди в кампуса? Или?..

Я сидел, уставившись в исписанные страницы, когда свет за смотровым стеклом снова зажегся. Я ждал увидеть безликих мужчин или женщину с подносом.

Но за стеклом стоял он.

Генрих.

Он выглядел так же, как в лесу: помятая одежда, густая спутанная борода. Но здесь, под ярким светом люминесцентных ламп, он казался еще более инородным и диким. Его глаза, живые и острые, в отличие от стеклянных глаз моих тюремщиков, смотрели прямо на меня, полные немого вопроса и… разочарования?

Он не стал пользоваться микрофоном. Его голос, приглушенный толстым стеклом, прозвучал как отдаленный раскат грома, но каждое слово было отчетливым.

— Ну что, парень? Допрыгался? Зачем ты меня искал?

В его тоне не было злобы. Была усталая, почти отеческая досада. Такая, с какой говорят с ребенком, который сунул палец в розетку, хотя его сто раз предупреждали.

Я вскочил со стула, прижав ладони к холодному стеклу.

— Вы… Вы с ними? Вы один из них?

— Я задал вопрос, — холодно парировал он. — Зачем?

— Потому что вы единственный, кто что-то знает! — выкрикнул я, и вся моя накопленная ярость, страх и отчаяние выплеснулись наружу. — Вы видели ЭТО! Вы сражаетесь с ЭТИМ! Вы знаете, кто Она! Вы знаете, что творится с моей матерью! А они… — я отчаянно махнул рукой в сторону пустой комнаты за стеклом, — они меня держат здесь, как животное, и ничего не объясняют! Я должен был найти кого-то! Хоть кого-то!

Генрих молча слушал, его лицо не выражало никаких эмоций.

— И что? Нашел? И что это тебе дало? — он кивнул на стены камеры. — Ты думал, мы с тобой чай пить будем, а я тебе все тайны мироздания выложу? Ты привел их прямо к моему порогу. Твоя глупость поставила под удар не только тебя самого.

— Я не знал! — взмолился я. — Я не знал, что они существуют! Кто они вообще?!

— Те, кто следит за равновесием, — его голос стал тише, и я прильнул к стеклу, чтобы расслышать. — Или те, кто думает, что следит. Они так же боятся Ее, как и все. И так же мало понимают. Их сила — в этих стенах. За пределами… они почти беспомощны.

— А вы? Вы кто? — спросил я, чувствуя, как подкашиваются ноги.

— Я тот, кто чинит забор, когда он ломается, — он мрачно усмехнулся. — А ты, пацан, — тот, кто своей возней этот забор расшатывает. Она играет с тобой. А ты, как щенок, бегаешь за блестящим клубком, не понимая, что это ее нить.

Он сделал паузу и посмотрел на меня со странным сожалением.

— Ты хотел ответов? Первый ответ ты уже получил. Ты инструмент в ее руках. И, похоже, в их тоже. Поздравляю.

С этими словами он развернулся и ушел, не оглянувшись. Свет за стеклом погас, оставив меня в одиночестве с леденящей душу истиной.

Я не нашел союзника. Я нашел еще одного тюремщика. И я был не исследователем и не жертвой. Я был инструментом. Разрушения? Или чего-то еще более страшного?

Я медленно сполз по стеклу на пол и закрыл глаза. В тишине камеры я впервые ясно услышал не жужжание прялки, а тихий смех. И он доносился не извне. Он звучал у меня в голове.

Субъективное время в камере растянулось в липкую бесформенную массу. Прошла неделя? Или больше? Отсутствие внешних ориентиров разрушало восприятие. Я мысленно повторял слова Генриха как проклятие: «Ты — инструмент». Я перечитывал свою тетрадь, пытаясь найти в своих записях скрытый смысл, схему, которую от меня скрывали. Мама не появлялась. Мысль о том, что ее тоже держат где-то или что она, как и раньше, просто продолжает свой кукольный спектакль в неведении, была невыносима. Может, она и правда не знала, где я? Может, эти люди забрали меня, а ей сказали, что меня перевели в другую — «специализированную» — клинику?

Однажды — я уже перестал понимать, день это или ночь, — дверь открылась с непривычной резкостью. На пороге стояли двое новых людей в плотных защитных костюмах с герметичными шлемами, скрывающими лица. Один из них держал наготове не пистолет, а устройство, похожее на компактный шокер или ампулу с газом. Он был нацелен прямо на меня.

Ледяная волна страха прокатилась по телу. «Ликвидация свидетеля». Слова сами всплыли в остывающем мозгу. Они не знали, что со мной делать. Не могли вылечить. Не могли отпустить. Оставался последний логичный шаг.

— Отойди к дальней стене. Медленно, — прозвучал искаженный встроенным в шлем динамиком голос.

Я отступил, прижимаясь спиной к прохладному бетону, готовый к удару, к выстрелу, к чему угодно.

В проеме появилась она. Девушка. Лет двадцать, не больше. Ее лицо было мертвенно-бледным, с темными кругами под глазами, будто она не спала несколько суток. Взгляд потухший, отсутствующий. Она была в простой домашней одежде — потертые джинсы и растянутая серая кофта. Она не сопротивлялась, когда ее мягко, но настойчиво втолкнули внутрь. Дверь захлопнулась, щелкнув массивным замком.

В ту же секунду за стеклом вспыхнул свет. В соседней комнате стояли те же безликие мужчины, что допрашивали меня.

— Софья, — раздался безэмоциональный голос из динамика. — Расскажи, что с тобой произошло. С самого начала.

Девушка, не глядя на стекло, безжизненно опустилась на пол, обхватив колени руками. Ее рассказ был тихим, прерывистым, но я слышал каждое слово. Она говорила о том, как гуляла с парнем у старого карьера на окраине города. Как он ненадолго отошел, а когда вернулся, его глаза стали пустыми, движения — механическими. Как он попытался ее задушить. Она говорила о тенях, которые ползли по стенам ее комнаты, о звуке, похожем на скрежет металла по стеклу, который преследовал ее повсюду. Она не упоминала жужжание прялки. И не упоминала Генриха.

Её история была похожа на мою, но её кошмар словно был снят другим режиссёром. Вместо жужжания прялки — скрежет металла, вместо безликой тени — острые, режущие очертания. Тот же ужас, но иной его язык.

Когда она замолчала, свет за стеклом погас и люди ушли, оставив нас в камере вдвоем.

— Эй, — тихо окликнул я ее. — Как тебя? Софья?

Она не ответила. Ее плечи мелко дрожали. Потом она медленно поднялась, доплелась до единственной кровати и рухнула на нее словно подкошенная. Глубокий тяжелый сон забрал ее почти мгновенно.

Спустя несколько часов дверь снова открылась, и бесшумная женщина в халате внесла и поставила у стены складную кровать.

Я не спал. Я сидел на своем месте и смотрел на спящую девушку, а в голове прокручивал ее рассказ. Скрежет металла по стеклу. Карьер. Парень с пустыми глазами.

Когда она наконец проснулась, глаза ее были чуть более осознанными, хотя усталость никуда не делась. Я поделился с ней водой и едой. Сначала она молчала, но потом, видя, что я здесь такой же пленник, начала понемногу говорить.

Ее звали Соня. Она училась в техникуме. Ее парня звали Дмитрий. Он пропал. Его так и не нашли.

— А этот звук… скрежет... — осторожно спросил я. — Он был везде? Как… как жужжание?

Она покачала головой.

— Нет. Только возле карьера. И потом… у меня дома. Он был таким… резким. Резал по ушам. А тени… Они были угловатыми. Острыми. Не как тени, а как… осколки.

Я взял свою тетрадь и на чистой странице начал записывать.

Различия:

Мой случай: Лес. Жужжание прялки. Безликая Пряха. Серебристые нити. Призрак мальчика (Степан). Генрих.

Ее случай: Карьер. Скрежет металла. «Острые» тени. Парень-марионетка (Дмитрий). НЕТ Генриха.

Я показал ей запись. Она внимательно прочитала и снова покачала головой.

— Я не знаю никакого Генриха. И про прялку… нет. Но «острое»… да. Мне даже казалось, что эти тени… царапаются. Оставляют на стенах тонкие, как лезвия, царапины.

Я откинулся на спинку стула, и в голове что-то щелкнуло. Одна деталь. Маленькая, но важная.

Разные места. Разные проявления. Разные «симптомы» кошмара.

Но суть была одна: нечто непостижимое захватывало людей, превращая их в марионеток, и насылало персонально подобранные ужасы на тех, кто был рядом. Это была не одна-единственная сущность с одним-единственным способом действия. Это была система. Или одно существо с множеством лиц.

И Соня стала для меня живым доказательством этого. Ее присутствие здесь означало, что я не единственный «инструмент». Нас было как минимум двое. А значит, где-то могли быть и другие.

Я посмотрел на смотровое стекло, за которым царила тьма. Эти люди собирали нас. Изучали. Как образцы разных штаммов одной и той же чумы.

Стало чуть яснее? Нет. Картина лишь усложнилась. Но в этой сложности таился слабый проблеск. Если у кошмара есть закономерности — значит, его можно понять. А если можно понять… возможно и победить.

Но сначала нужно было выбраться из этой клетки.

Соню забрали так же внезапно, как и привели. Двое все тех же немых стражей в защитных костюмах вошли, жестом приказали ей подняться и увели, не дав нам даже попрощаться. Дверь захлопнулась, оставив меня в знакомой давящей тишине. Ее краткое присутствие было как глоток воздуха для утопающего, а теперь я снова был на дне. Я остался один со своей тетрадью и нарисованной в ней безумной картой моего кошмара.

Прошло не так много времени — возможно, день; возможно — два. Промежутки между едой были моими единственными часами. И вот дверь снова открылась. На этот раз без предупреждения, без подноса с едой. Вошли двое мужчин.

— Встать. Надеть это, — один из них протянул мне плотную светонепроницаемую повязку на глаза.

Сердце упало. Это был конец. Или «утилизация», или нечто еще более ужасное. Сопротивляться было бессмысленно. Я надел повязку. Мир погрузился в абсолютную, липкую тьму. Меня взяли под руки и повели. Мы шли по бесконечным коридорам, и звук наших шагов, прерываемый лишь скрипом дверей, сменился тихим гулом — мы вошли в кабину лифта, которая бесшумно поплыла вниз, в ещё большую глубину. Ощущение давления в ушах подсказало, что мы опустились очень глубоко.

Наконец мы остановились. Мне приказали сесть в какое-то кресло, холодное и жесткое, с подлокотниками. Только тогда повязку сняли.

Я моргнул, привыкая к свету. Комната была небольшой, круглой, с гладкими металлическими стенами. Ни окон, ни зеркал. В центре стояло то самое кресло, в котором я сидел, а перед ним — сложная конструкция из проводов, мониторов и какого-то устройства, напоминавшего огромный устрашающий шлем для виртуальной реальности. Рядом, спиной ко мне, возился с оборудованием человек в белом халате и хирургической маске. Его движения были точными, выверенными.

Люди, что привели меня, вышли, и дверь с глухим стуком закрылась. Я остался наедине с незнакомцем.

Он закончил настройку, медленно повернулся и уставился на меня. Его глаза над маской были темными и невероятно усталыми, но в них не было ни капли эмпатии. Только холодный клинический интерес. Минуту, другую он просто молча смотрел на меня, будто изучая редкий экспонат.

Затем он наклонился к встроенному в стену микрофону.

— Выйдите. Ждите моего сигнала, — его голос был низким и безжизненным.

Он дождался, пока, должно быть, за дверью воцарилась тишина, и снова посмотрел на меня.

— Сейчас мы вызовем у тебя твои… переживания, — сказал он, и в его тоне прозвучало легкое пренебрежение к слову «кошмары». — Мы значительно усилим их интенсивность и четкость. Не пытайся сопротивляться. Это бесполезно и только усилит боль.

Он указал на шлем и мониторы.

— Это оборудование считает твою энцефалограмму и проецирует ее визуализацию. Я буду видеть то, что видишь ты. Всякую… грязь, что засела в твоем сознании.

Ужас, ледяной и тошнотворный, сковал меня. Они не просто изучали меня со стороны. Они собирались залезть ко мне в голову. Сделать меня живым кинотеатром для демонстрации моего личного ада.

— Нет… — прошептал я, вжимаясь в кресло. — Вы не можете…

— Мы можем, — он перебил меня, и в его глазах мелькнуло что-то жесткое. — Это необходимо. Ты носишь в себе информацию. Мы ее извлечем.

Он надел на меня шлем. Холодный пластик прижался к вискам. Я видел, как его пальцы тянутся к рубильнику на панели.

— Расслабься. — Это прозвучало как самая жестокая насмешка.

И мир взорвался.

Это не было похоже на сон или галлюцинацию. Это было полное, тотальное погружение. Жужжание Пряхи превратилось в оглушительный рев, от которого трескались кости в черепе. Стерильная комната исчезла, и я снова оказался в лесу, но лес этот был соткан из извивающихся, мерцающих серебристых нитей. Они обвивали деревья, стягивали их в узлы, пронзали землю. Безликая Пряха стояла в центре этого хаоса, и ее маска теперь была обращена прямо на меня. Я чувствовал, как ее безглазый взгляд впивается в меня, прожигая насквозь.

Я видел Степана. Но теперь он был не бледным призраком, а искаженным в муке существом, его тело было разорвано и сшито обратно теми же серебристыми нитями. Он протягивал ко мне свои сшитые руки и беззвучно кричал.

Я видел маму — ее кукольное лицо расползалось, как мокрая бумага, а из-под него проступало нечто гладкое и безразличное.

Я видел Генриха — он стрелял в меня из своего ружья, и свет обжигал не кожу, а душу.

Это длилось вечность. Агония, препарированная и усиленная до немыслимых пределов. Я чувствовал, как мое сознание трещит по швам, готовое рассыпаться.

А потом… отключка. Не сон, не обморок. Просто щелчок — и ничего.

Я очнулся на холодном полу своей камеры. Голова раскалывалась, все тело ломило, будто меня прогнали сквозь строй. Я был один. Совершенно один. Следов оборудования не было. Только знакомые четыре стены и давящая тишина.

Но теперь эта тишина была обманчивой. Потому что я знал — там, снаружи, за стеклом, кто-то видел. Кто-то смотрел мой самый страшный кошмар в прямом эфире. И этот кто-то что-то записывал, изучал, анализировал.

Они не просто держали меня в клетке. Они проводили над мной эксперименты. И самый ужас был в том, что я даже не знал, ради какой цели.

Номер 731

Два года.

Семьсот тридцать дней, отмеренных лишь сменой пластиковых подносов с едой и редкими беззвучными визитами уборщицы. Два года в этой стерильной белой коробке, где самый громкий звук — биение собственного сердца.

Мне восемнадцать. Я должен был готовиться к экзаменам, гулять с друзьями, влюбляться, спорить с родителями о будущем. Вместо этого я ношу безразмерную больничную робу серого цвета. На груди — нашивка с номером: 731. Это мое имя. Это вся моя идентичность. Петя, Петр — это осталось в той жизни, за этими стенами. Той жизни, в существовании которой я уже не был уверен.

Моя синяя тетрадь — единственная связь с прошлым. Ее страницы истрепались до состояния пергамента, испещрены новыми пометками, схемами, безумными теориями, которые я строил, пытаясь найти логику в своем положении. Я выучил ее наизусть. «Безликая Пряха». «Степан, 18.07.1947». «Генрих, охотник». «Софья, карьер, скрежет». Эти имена и даты стали мантрой, молитвой отчаяния.

Изредка меня выводили «на прогулку». Это была комната чуть больше моей камеры, с беговой дорожкой, парой тренажеров и стеллажом с книгами. Книги были старые, безобидные: классика, технические справочники — ничего, что могло бы навести на мысли о мире за пределами. Ни окон, разумеется, ни часов. Дверь — одна, тяжелая, с электронным замком. Я бегал по дорожке до изнеможения, пытаясь заглушить физической болью боль душевную, пытаясь убежать от самого себя.

Однажды, во время одной из таких «прогулок», дверь открылась, и внутрь вошла она. Софья. Я не видел ее два года. Она повзрослела, осунулась, в ее глазах читалась такая же выжженная пустота, что и в моих. Мы замерли, глядя друг на друга, и в этой тишине был целый мир общего понимания, общего ада.

— Софья… — начал я.

Из динамика тут же раздался резкий безличный голос:

— Запрещено. Вернуться к занятиям.

Мы не посмели ослушаться. Она молча отошла к велотренажеру, я — к дорожке. Мы украдкой переглядывались, но ни слова так и не было сказано. Ее забрали первой. Эта мимолетная встреча была и пыткой, и подарком. Напоминанием, что я не один со своим безумием. И доказательством, что нас намеренно держат порознь.

Раз в несколько недель ко мне приходила женщина — доктор Ирина, штатный психолог. Ее визиты были ритуалом. Она садилась, задавала одни и те же вопросы: «Как сон? Чем заняты мысли? Не беспокоят ли голоса?» Она делала заметки в планшете, ее лицо было профессионально-сочувствующим, но глаза оставались холодными. Я пытался задавать вопросы ей.

— Где я? Почему меня держат?

— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.

— Кто эти люди? Что им от меня нужно?

— Сеанс окончен.

— Моя мать… она жива?

— Сеанс окончен.

И так каждый раз. Стена. Глухая бетонная стена.

Но однажды, после особенно изматывающего «сеанса» у Человека в Маске, где мне снова показали усиленные кошмары, я был на грани. Доктор Ирина, видимо, заметила мое состояние.

— Генрих, — выдохнул я, почти не надеясь на ответ. — Кто он? Почему он в лесу?

Доктор Ирина на секунду замерла, глядя на меня поверх планшета. В ее глазах мелькнула тень чего-то — не сочувствия, а скорее… усталого принятия.

— Он — не ваш враг, номер семьсот тридцать один, — тихо сказала она, отступая от своего заученного сценария. — Он… сторож. Охотник. Его задача — охранять границы и отгонять… подобных той, что в вашей голове. Сущностей.

Я застыл, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть этот миг откровения.

— Он не уследил за вашей группой, — продолжила она, снова глядя в планшет, будто делая запись. — Такое случается. Их нельзя убить. Можно лишь сдерживать. Он делает, что может.

— А вы? — прошептал я. — Вы тоже… сдерживаете? Зачем вы меня держите? Я же… Я же не одна из них!

Она подняла на меня взгляд, и в нем снова была непробиваемая стена.

— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.

Она ушла, оставив меня с новой — горькой — пищей для размышлений. Генрих — охотник. Страж. Он не был ни сумасшедшим, ни злодеем. Он был солдатом на невидимой войне, фронт которой проходил через тот самый лес. А я… я был жертвой прорыва его обороны. Коллатеральным ущербом.

Но это не объясняло, почему меня держат здесь, в этой подземной тюрьме. Если я просто жертва, почему меня не выпустили? Почему не лечат, а лишь изучают, как подопытного кролика, раз за разом погружая в кошмар?

Я подошел к стене своей камеры и прислонился к ней лбом. Холодный бетон не давал ответов. Я был номером семьсот тридцать один. Узником. Экспериментом. И спустя два года я понимал это даже яснее, чем в первый день. Они не собирались меня отпускать. Я был ценным активом. Источником информации о враге.

И единственным моим оружием в этой войне, где я был и полем боя, и трофеем, оставалась истрепанная тетрадь и трезвый холодный ум, который я с таким трудом сохранял. Я должен был найти ответ. Не ради спасения — его, я чувствовал, уже не будет. Ради понимания. Перед тем, как окончательно сойти с ума.

Привычка — вот что стало моим главным тюремщиком. Привычка к серым стенам, к безликой робе, к шагам за дверью в определенное время. Привычка к тому, что твоя жизнь — это расписание, составленное без тебя. Даже сеансы у Человека в Маске стали частью рутины. Ужасной, изматывающей, но предсказуемой. Я научился отключаться, уходить вглубь себя, в то тихое место, куда не могли дотянуться усиленные кошмары. Я был пустой скорлупой, и в этом было мое спасение.

Но всё изменилось после одного ничем не примечательного, на первый взгляд, сеанса.

Как всегда, меня отвели в круглую металлическую комнату, подключили к аппаратуре, и Человек в Маске запустил ад. Лес, нити, Пряха, искаженное лицо матери… Все те же образы. Я мысленно отступил, готовясь переждать бурю.

И тут произошло нечто. В самый разгар кошмара, когда тени сходились слишком близко, мама — ее кукольная проекция — повернула ко мне голову. Ее рот, обычно застывший в улыбке, открылся.

И она заговорила.

Звуки, которые она издавала, не были похожи ни на один человеческий язык. Это было скрежетание, шипение и щелканье, слитые воедино в гортанную, отрывистую речь. Слова, если это можно было назвать словами, резали слух, будто осколки стекла. В них не было смысла, который я мог понять, но был ритм. Древний, гипнотический и бездонно злой.

Я невольно вскрикнул от неожиданности и ужаса. Внезапность прорвала мою психологическую защиту.

В тот же миг я увидел, как Человек в Маске замер. Его рука, делавшая пометки, остановилась. Он резко поднял голову и уставился на монитор, на котором, я понял, отображались образы моего кошмара. Даже сквозь маску я увидел, как его глаза расширились. В них не было страха. Было нечто иное: шок, признание и… жадный, лихорадочный интерес. Он что-то понял. Что-то очень важное.

Он тут же вырубил аппаратуру. Ад резко оборвался, оставив меня в изнеможении и смятении. Он не стал ничего говорить, не взглянул на меня. Он просто быстро собрал свои записи и почти выбежал из комнаты, его обычная холодная выдержка куда-то испарилась.

С этого дня всё пошло под откос.

Когда меня вернули в камеру, я сразу понял — что-то не так. Мои тетрадь и ручка уже ждали на столе. Их положили туда во время моего отсутствия — аккуратно, будто для инвентаризации. Позже пришли и за книгами. А потом… а потом у меня отобрали и тетрадь. И самое страшное было даже не в этом, а в том, с какой холодной методичной решимостью это делалось. Я остался в четырех голых стенах. Полная сенсорная депривация.

Затем перестала приходить доктор Ирина. «Сеансы окончены» закончились сами собой. Теперь со мной никто не разговаривал. Еду просовывали в узкий лоток, встроенный в дверь, не открывая ее. Я не видел даже руки того, кто это делал.

А потом погас свет.

Я думал, что знаю, что такое тьма. Но я ошибался. Это была не просто темнота. Это была абсолютная, всепоглощающая чернота, в которой исчезало само понятие пространства. Не было стен, не было потолка, не было меня. Только бесконечное давящее ничто. Я кричал, но звук тонул в звукоизоляции, возвращаясь ко мне глухим беспомощным эхом. Я тыкался пальцами в стены, чтобы убедиться, что они еще есть, что я еще есть.

И в этой тьме кошмары нашли меня с новой силой.

Им больше не нужна была машина. Пряха прорвалась сквозь экранированные стены. Теперь жужжание звучало не снаружи, а прямо в моем черепе. Тени шевелились в абсолютной черноте, и я чувствовал их ледяное прикосновение на коже. А самое страшное — я снова и снова слышал тот язык. Скрипучие, шипящие звуки, которые доносились то из угла, то из-за спины. Они складывались в тот же ритм, что и в кошмаре. Это был не случайный набор звуков. Это была речь. Послание. Заклинание.

Я сидел, сжавшись в комок, в углу, зажимая уши ладонями, пытаясь заглушить невыносимый шум. Но он проникал внутрь, в самую суть.

Они не просто изолировали меня. Они бросили ее на меня. Сознательно. После того, как Человек в Маске услышал тот язык. Я больше не был просто объектом изучения. Я стал полем для самого жестокого эксперимента. Клеткой, в которую запустили хищника, чтобы посмотреть, что произойдет.

И я понимал, что происходит что-то. Я чувствовал, как мои собственные мысли начинают путаться, подстраиваясь под этот адский ритм. Как воспоминания искажаются, подменяются. Пряха не просто пугала меня. Она переписывала меня. И в полной темноте, без единого внешнего ориентира, у меня не оставалось никакой защиты.

Я был номером семьсот тридцать один. И моя единственная задача теперь — не сойти с ума окончательно, пока Она вплетает мое сознание в свое бесконечное ужасное полотно.

Свет зажегся так же внезапно, как и погас. Резкая безжалостная яркость вонзилась в глаза, заставив меня зажмуриться от боли. Я все еще сидел в углу, обхватив голову руками, и эта поза стала моей второй кожей за эти дни абсолютной тьмы. В ушах все еще стоял звон — эхо того нечеловеческого языка и жужжания, которые теперь жили внутри меня.

Спустя несколько часов дверь открылась. На пороге стояла доктор Ирина. Ее лицо было, как всегда, бесстрастным, но я заметил, как ее взгляд на секунду задержался на мне, сжавшемся в комок в углу. Она шагнула внутрь, дверь закрылась, оставив нас наедине.

— Номер семьсот тридцать один, как вы себя чувствуете? — ее голос прозвучал как обычно, будто между нами не было недели тотальной изоляции и психологической пытки.

Словно сорвавшись с цепи, я поднялся на дрожащих ногах.

— Как я себя чувствую?! — мой голос сорвался на истерический визг. — Выключите это! Выключите это в моей голове! Она говорит со мной! Вы слышите? Она ГОВОРИТ!

Я схватился за волосы, готовый рвать их на себе. Дни в темноте сломали последние барьеры.

— Отпустите меня! Убейте! Сделайте что угодно, только прекратите это!

Доктор Ирина не отступила. Она наблюдала за моей истерикой с тем же клиническим интересом.

— Это место — самое безопасное для вас из всех возможных, номер семьсот тридцать один, — произнесла она, и в ее голосе впервые прозвучала не просто констатация, а нечто похожее на убежденность. — За этими стенами… для вас нет ничего. Только Она. И то, во что Она вас превратит.

— А здесь? Что здесь? Вы сами ее ко мне пускаете! Я слышал… я слышал тот язык!

Она покачала головой, и в ее глазах мелькнуло что-то сложное.

— Мы не «пускаем». Мы… регистрируем. Изучаем. Пока вы здесь, вы ценность. Данные. На улице вы просто еще одна потерянная душа. Или оружие. Сеанс окончен.

Она развернулась и ушла, оставив меня с новой порцией леденящего ужаса. «Ценность. Данные. Оружие». Моя жизнь свелась к этим трем словам.

Прошло еще несколько дней относительного «затишья». Еду снова начали подавать в камеру, свет не выключали. Кошмары отступили до своего обычного «фонового» уровня. Я был разбит, но тих.

И вот дверь открылась снова. Внутрь вошла Софья.

Она выглядела так же изможденно, как и я. Увидев меня, она слегка вздрогнула, но в ее глазах не было страха. Была усталая готовность. Охранник не стал ничего говорить, просто захлопнул дверь. Я замер, ожидая окрика из динамика, приказа разойтись. Но тишина оставалась нерушимой.

Они не просто разрешили нам быть вместе. Они поместили нас в одну камеру. Намеренно.

Я молча указал взглядом на единственную кровать. Софья кивнула понимающе. Это была новая форма давления. Проверка на выживание. Заставят ли нас бороться за место? Сломает ли нас эта новая неопределенность?

Сначала мы молча сидели на полу, по разные стороны камеры, избегая взглядов. Но тишина между нами была громче любых слов. В конце концов я не выдержал.

— Они… они выключали у тебя свет? — прошептал я, почти не разжимая губ.

Она медленно кивнула, не глядя на меня.

— На четыре дня. А потом… потом кошмары стали другими. Раньше это был скрежет. А теперь… будто кто-то шепчет. На непонятном языке.

Ледяная волна прокатилась по моей спине. Так она тоже это слышала.

— У меня тоже, — выдохнул я. — Моя мама… в кошмаре… Она так говорила.

Мы помолчали. Потом Софья тихо спросила:

— А тот мальчик… Степан? Ты о нем что-нибудь еще узнал?

Я отрицательно покачал головой.

— Только то, что есть в тетради. А что?

Она замолчала, собираясь с мыслями.

— Когда меня водили на… процедуры, — она содрогнулась, — я слышала, как они говорили между собой. Один спросил: «А почему именно этот мальчик? Почему его призрак так важен?» Второй ответил… — она зажмурилась, вспоминая. — «Потому что он был первым. Не жертвой. Первым, кто Ее позвал».

Я застыл, пытаясь осмыслить услышанное. «Первый, кто Ее позвал». Это не вязалось с историей о предательстве и несправедливой смерти. Это меняло все. Степан был не просто несчастным ребенком. Он был… инициатором? Жертвенным агнцем? Ключом?

Картина не стала яснее. Она стала сложнее и страшнее. Если Степан ее «позвал», то что она такое? И почему его «зов» до сих пор эхом отдается в этом месте, привлекая новые жертвы вроде нас?

Мы сидели в полной тишине, и единственная кровать в камере казалась нам не привилегией, а самым большим испытанием. Но теперь у нас было это знание. Крошечный, едва различимый кусочек пазла. И мы были вместе. Впервые за долгие годы у меня появилось нечто отдаленно напоминающее союзника. В мире, где все было против нас, это значило все.

Недели слились в монотонное ожидание. Мы с Софьей выработали наш хрупкий режим: спали по очереди на единственной кровати, делили еду, изредка обменивались короткими фразами, боясь сказать лишнее и навлечь на себя гнев невидимых надзирателей. Ее присутствие было якорем в море безумия, напоминая, что я не полностью сошел с ума, если кто-то другой видит и слышит то же самое.

Однажды дверь открылась без предупреждения. Охранник жестом велел мне выйти. Софья встревоженно посмотрела на меня, но я лишь молча кивнул. Меня повели не в круглую комнату с аппаратурой, а по новому, незнакомому коридору, и втолкнули в небольшое аскетичное помещение. Стены были окрашены в унылый зеленый цвет, в центре стояли простой стол и два стула. Помещение напоминало дешевую допросную из криминальной хроники.

За столом сидел Генрих.

Он выглядел… по-другому. Не диким и яростным, как в лесу, и не отстраненным, как в тот раз за стеклом. Он выглядел усталым до самого основания своей души. Его одежда была чистой, но все такой же поношенной. Он молча указал на стул напротив.

Я сел, ожидая очередной порции упреков или угроз.

— Ну как, пацан? — наконец спросил он. Его голос был хриплым, но лишенным злобы. — Держишься?

Фраза прозвучала так абсурдно в контексте последних двух лет, что я не сдержал горькой короткой усмешки.

— Бывало и лучше.

Уголок его губ дрогнул в подобии улыбки.

— Думаешь, мы тут все такие злодеи, что держим тебя в клетке и морочим голову? — спросил он, смотря на меня прямо. В его глазах не было игры. Был тяжелый, выстраданный груз.

— А разве нет? — выпалил я, чувствуя, как накипевшая злость прорывается наружу. — Вы ничего не объясняете! Выставляете меня подопытным кроликом! Вы смотрите, как я схожу с ума!

— Объяснить? — Генрих снова усмехнулся, на этот раз беззвучно. — Хочешь, я тебе сейчас все разложу по полочкам? Кто Она, откуда, почему Степан, что означают те слова, что ты слышишь?

— Да! — в голосе моем прозвучала надежда, которую я сам считал похороненной.

— Тогда ты умрешь, — его слова повисли в воздухе, холодные и твердые, как глыба льда. — Не успеешь ты выйти из этой комнаты. Она знает. Она чувствует знание. Оно притягивает Ее, как кровь акулу. Чем больше ты знаешь, тем ты… вкуснее. И тем быстрее Она придет, чтобы забрать тебя целиком. Не твое тело. Твою душу, разум, саму твою суть. То, что от тебя останется, будет хуже, чем просто труп. Это будет Ее орудие.

Он помолчал, давая мне осознать сказанное.

— Терпеть. Молчать. Глушить в себе любопытство — это единственный шанс. Сейчас. Пока мы не поняли, как разорвать эту связь.

— А эти… эксперименты? — прошептал я, и голос мой дрогнул.

— Это не эксперименты. Это разведка. Мы смотрим, как Она действует на тебя. Ищем слабое место. В Ней. В этой… связи. И это будет продолжаться ровно столько, сколько потребуется. Год. Десять лет. Всю твою жизнь. Потому что альтернатива — конец не только для тебя.

Отчаяние сдавило горло.

— Но я могу помочь! Если бы я знал, я мог бы… думать, анализировать!

Генрих смотрел на меня с нескрываемой жалостью. Он молча достал из-под стола тонкую папку и открыл ее передо мной. Внутри лежали фотографии. Четыре штуки.

На первой был молодой парень, не старше меня. Его лицо было искажено немым криком, глаза закатились, изо рта и носа струилась черная вязкая жидкость.

На второй — женщина постарше. Она сидела уставившись в стену, ее пальцы были до крови исцарапаны, будто она пыталась вырваться из невидимой паутины.

На третьей… было нечто, что лишь отдаленно напоминало человека. Существо с вывернутыми суставами и пустой влажной дырой вместо лица.

— Это те, кто «помогал», — тихо сказал Генрих. — Те, кому мы решились раскрыть часть правды. Каждый хотел помочь. Каждый был умнее и сильнее тебя. И каждый кончил вот так. Мы не успевали их даже похоронить по-человечески. Приходилось… утилизировать.

Я отшатнулся от стола, по спине пробежали мурашки. Желудок сжался в комок.

— Теперь ты понял? — Генрих закрыл папку. Его лицо снова стало суровым. — Твоя помощь — это молчание. Твое оружие — незнание. Твоя задача — выживать. День за днем. Пока мы не найдем способ убить эту тварь. Или пока Она не доберется до тебя. Третий вариант… — он тяжело вздохнул, — не рассматривай. Просто не рассматривай.

Меня отвели обратно в камеру. Я был пуст. Все мои попытки бороться, понять, осмыслить — все это оказалось детскими играми, которые могли привести только к одной из этих фотографий.

Софья что-то спросила, увидев мое лицо, но я лишь покачал головой и отвернулся к стене.

Теперь я понимал. Я был не узником. Я был миной на растяжке. И любое неверное движение, любая попытка докопаться до сути могли привести к взрыву. И я боялся даже думать о том, что находится на другой стороне этой растяжки.

Тишина в камере, которую мы с Софьей научились делить, снова стала враждебной. Сначала она начала вздрагивать во сне. Потом — бормотать. Я, помня слова Генриха, старался не вслушиваться, зажимал уши, напевал себе что-то под нос, лишь бы не уловить смысла в этом потоке бессвязных слов. Но уловил. Одно слово, которое повторялось с леденящим постоянством: «Прядильня».

Оно звучало на том самом скрипящем языке моих кошмаров.

Потом начались приступы. Она просыпалась с диким криком, ее глаза, полные ужаса, смотрели сквозь меня, в какую-то иную реальность. Она царапала стены, пока ее пальцы не начинали кровоточить, пытаясь сорвать с себя невидимые нити. Я пытался ее удерживать, кричал на нее, пытаясь вернуть в нашу общую реальность, но она не видела и не слышала меня. Она видела только Ее.

Однажды утром я не смог ее разбудить. Она лежала на полу, куда скатилась с кровати, в неестественной, сломанной позе. Дыхание было поверхностным, пульс нитевидным. Ее сознание ушло, оставив лишь пустую оболочку, дышащий механизм. Кома.

За этим последовала стремительная, безжалостная эскалация контроля. В камеру ворвались люди в защитных костюмах. Они унесли Софью, а ко мне приставили круглосуточную охрану. Теперь, когда дверь открывалась для передачи еды или для санобработки, с другой стороны стоял вооруженный страж, его взгляд, скрытый за темным стеклом шлема, был устремлен на меня. Меня водили в туалет под конвоем, не оставляя наедине с собой ни на секунду. Я был опасным зверем, который мог сорваться в любой момент.

А потом пришел приказ о переводе.

Меня отвели в новую камеру. Она была вдвое меньше предыдущей: метр на два. Вздохнуть полной грудью было невозможно, не задев стену. Здесь не было даже подобия кровати — лишь голый, холодный пластиковый подиум. Ни тумбочки, ни стула. Абсолютный вакуум.

У меня отобрали все. Мою больничную робу с номером семьсот тридцать один заменили на бесформенный серый комбинезон из грубой непромокаемой ткани. Без нашивок. Без карманов. Без шнурков. Ботинки забрали. Я остался босиком на холодном линолеуме.

И самое страшное наступило, когда забрали последнее. Единственное, что связывало меня с моим «я», с моей памятью, с хрупкой тенью рассудка. Теперь я был пуст. Как комната, в которой меня оставили. Я не сопротивлялся. Я видел, чем закончилось сопротивление для Софьи.

Еду теперь подавали через узкий шлюз в двери. Неподогретая безвкусная питательная масса в алюминиевых тюбиках, которую нужно было выдавливать прямо в рот. Как для космонавта. Или для лабораторной крысы в долгосрочном эксперименте.

Прогулки отменили. Общение прекратилось. Даже психолог больше не приходил.

Я сидел на пластиковом подиуме, прижав колени к груди, и смотрел на гладкую безликую дверь. Во мне не было ни злости, ни страха. Только полная, бездонная пустота. Они добились своего. Они выжгли во мне все лишнее. Все, что делало меня человеком.

Я был больше не Петей. Не Петром. Даже не номером семьсот тридцать один.

Я был просто контейнером. Сосудом, в котором хранилась чужая тайна. И моя единственная задача отныне — не разбиться.

Иногда, в полной тишине, я слышал далекое приглушенное жужжание. Оно доносилось не извне. Оно исходило из меня. Из самой глубины моей памяти, где навсегда запечатались те скрипучие слова: «Прядильня».

И я понимал, что где-то там, в своем новом, бесконечно малом мире, я все еще был ей нужен. И ее работа еще не была закончена.

Прядильня

Год.

Триста шестьдесят пять дней, прожитых в каменном коконе размером с гроб. Год, где единственным событием была смена тюбика с питательной пастой и редкие, унизительные визиты в душ под присмотром безликих стражей в шлемах.

Режим не просто не менялся — он закостенел, превратился в абсолютную, бесчеловечную систему. Любое мое слово, любой вопрос, даже простой взгляд, ищущий понимания, наталкивался на бронированное молчание. Они не просто не отвечали — они делали вид, что не слышат. Я перестал быть существом, способным к коммуникации. Я был объектом.

Охрана перешла на язык жестов, который мне пришлось выучить как язык выживания. Резкий взмах рукой — «встать». Указание на дверь — «выходи». Сжатый кулак — «стоп». Я стал собакой, дрессированной на немые команды.

Врачи, изредка навещавшие меня для проверки давления и забора крови, бормотали стандартные рекомендации: «Необходима физическая активность». В камере, где нельзя было сделать и трех шагов, это звучало как садистская шутка. Единственным послаблением была та самая беговая дорожка. Раз в несколько недель ее вкатывали в камеру. Мне жестом приказывали на нее встать. Охранник засекал время ровно на один час. Я бежал. Бежал до изнеможения, до боли в легких, до дрожи в ногах, пытаясь убежать от собственных мыслей, от жужжания в затылке, от воспоминания о слове «Прядильня», которое Софья вбила мне в память. Это был мой единственный жалкий акт сопротивления.

Когда время истекало, дорожку так же молча увозили. Дверь захлопывалась с таким глухим, окончательным стуком, что мне каждый раз казалось — ее замуровывают снаружи. Я оставался в своей каменной утробе, один на один с тишиной, которая с каждым разом становилась все более звенящей, все более… ожидающей.

А потом это случилось.

Дверь открылась в свой обычный, не назначенный час. Я механически приготовился к жесту «встать» или к появлению тюбика с едой. Но охранник, тот самый безликий страж в шлеме, не сделал ни того ни другого. Он стоял в проеме, и его поза была иной — не расслабленной, а собранной, готовой к действию.

И тогда он произнес слова. Первые человеческие слова, обращенные ко мне за больше чем год.

«На выход. За мной!»

Его голос, искаженный встроенным в шлем динамиком, прозвучал оглушительно громко в привычной тишине. В нем не было ни злобы, ни сочувствия. Была лишь напряженная команда.

Я замер, не в силах поверить. Мой мозг, отвыкший от речи, медленно переваривал эти два слова. Это была не рутинная процедура. В этом было что-то новое. Что-то окончательное.

Сердце заколотилось где-то в горле. Это конец? Меня ведут на ликвидацию? Или… выпускают? Вторая мысль казалась такой же невероятной, как и первая.

Я медленно, на непослушных ногах, сделал шаг вперед. Потом другой. Я пересек порог своей камеры, этот рубеж между моим микроскопическим миром и огромным, пугающим внешним миром, который я уже почти забыл.

Охранник развернулся и зашагал по коридору, не оглядываясь. Его шаги отдавались эхом в пустующих бетонных тоннелях. Я последовал за ним, чувствуя, как холодный воздух бьет в лицо и свет лампочек режет глаза.

Куда? Зачем? Ответа не было. Было только приказание, прозвучавшее после долгого года молчания. И в этом приказании была та самая интрига, которая заставляла сердце биться в бешеном ритме. Что-то случилось. Что-то, что изменило все.

Путь по коридорам оказался долгим и извилистым. Я, отвыкший от пространства, шагал за охранником, и мой взгляд, жадно хватавший детали, отмечал мрачную архитектуру моего подземного мира. Тусклые аварийные огни, массивные стальные двери с глазками. Мы миновали целый ряд камер. Почти все были пусты, их двери распахнуты, открывая взгляду такие же, как у меня, голые каменные мешки. Но одна, в самом конце ответвления, была заперта. Из-за тяжелой стальной створки не доносилось ни звука, но щель под дверью была темной, живой. Кто-то там был. Возможно, все это время. Возможно, кто-то, кого продержали здесь даже дольше, чем меня. Эта мысль была леденящей.

Наконец мы вышли в зону, которая хоть как-то напоминала жилое помещение: стены окрашены, под ногами линолеум, в воздухе пахло не стерильностью, а пылью и металлом. И посреди этого коридора, под светом обычной лампочки, стоял он.

Генрих.

Если бы не его пронзительный, уставший взгляд, я бы не узнал его. Густая борода была сбрита, длинные волосы коротко подстрижены. Он был в чистой, хоть и поношенной камуфляжной форме. Он выглядел… как солдат. Не отшельник, не охотник, а командир, несущий на своих плечах всю тяжесть этой войны.

Охранник остановился, отдавая ему честь. Генрих кивком отправил его прочь, затем жестом велел мне следовать в ближайший кабинет — убогую комнатушку со столом и парой стульев.

— Садись, — его голос был таким же хриплым, но теперь в нем чувствовалась стальная уверенность.

Я молча сел, не в силах отвести от него взгляд. Во мне бушевали противоречивые чувства: надежда, страх, ненависть.

— Скоро все закончится, — без предисловий выпалил он. — Расследование почти подошло к финалу. Мы нашли… ключевой элемент.

Сердце у меня заколотилось, слезы непроизвольно выступили на глазах. Конец? После всех этих лет? Это были слезы облегчения? Или горькой иронии?

— Но, — Генрих посмотрел на меня прямо, и в его глазах не было ни капли жалости, — режим твоего содержания изменить невозможно. До полного финала. И более того, — он сделал паузу, — его придется ужесточить.

Слезы потекли по моим щекам уже ручьями. Это был не плач, а судорожные спазмы отчаяния. Из глубин моей измученной души вырвался хриплый, сдавленный стон.

— Почему?! — выдавил я. — Вы же сказали… конец…

— Именно поэтому, — холодно парировал он. — Чем ближе мы к цели, тем опаснее ты становишься. Для себя. Для всех. Она будет цепляться за тебя с удесятеренной силой. Единственный шанс — максимальная изоляция. Полная сенсорная депривация. Это делается для твоей же безопасности. Поверь.

Слово «поверь», сказанное им, прозвучало как самое страшное оскорбление.

Дверь кабинета распахнулась, и вошли двое охранников. На этот раз их позы не оставляли сомнений — это был конвой.

— Нет… — прошептал я, отступая к стене. — Нет, я не могу туда вернуться! Не могу!

Впервые за все годы заключения во мне проснулся животный, неконтролируемый инстинкт сопротивления. Я оттолкнул одного из охранников и попытался прорваться к двери. Это было безумие, и оно длилось секунды. Мои истощенные мышцы не были подготовлены для их тренированных тел. Меня скрутили, больно вдавив лицо в холодный металл стола.

— В камеру, — раздался спокойный голос Генриха у меня за спиной.

Меня поволокли по коридорам обратно, в мой каменный гроб. Я не кричал, не рыдал. Я просто обмяк, сломленный окончательно.

Режим ужесточили мгновенно. Еду не приносили. Ни на следующий день, ни через день. Жажда стала моим единственным спутником. Я решил, что это личная месть охраны за мой «бунт». Попытки извиниться, постучать в дверь, жестами показать свою покорность — все игнорировалось.

А через неделю, когда дверь наконец открылась, процедура изменилась. Прежде чем войти, охранник, стоя в проеме, навел на меня ствол табельного пистолета. Его жест был ясен: «В угол. Не двигаться».

Я послушно вжался в дальний угол своей клетки, чувствуя, как холодная дрожь пробегает по спине. Они боялись меня. Или того, что во мне проснулось. Теперь я был не просто объектом. Я был угрозой. Миной на взводе, которую в любой момент могли или обезвредить… или просто уничтожить, чтобы обезопасить периметр. И та новость о «скором конце» висела в воздухе зловещим невыносимым обещанием, от которого не было ни спасения, ни надежды.

Надежда — жестокая шутка, последняя и самая мучительная пытка. Слова Генриха о «скором финале» прогорели во мне несколько недель как вспышка магния — ярко, ослепительно и бесследно. А потом погасли, оставив после себя еще более густой, еще более беспросветный мрак.

Месяцы в ужесточенном режиме стерли последние следы того, кем я был. Я был пустотой в каменной скорлупе. Ожидание «конца» сменилось уверенностью, что конца не будет. Что я так и умру в этой камере, и мое высохшее тело обнаружат лишь тогда, когда какой-нибудь новый техник будет проверять вентиляцию через десять лет. Или не обнаружат вовсе. Мысль о том, что они могут просто перестать приходить, стала для меня не страшилкой, а тихим, почти умиротворяющим исходом. Избавлением.

Поэтому, когда дверь открылась без предварительного наведения оружия, я даже не пошевелился. Лежал на пластиковом подиуме, уставившись в потолок. Охранник вошел, и его голос, привыкший командовать, прозвучал для меня как белый шум.

— Надеть наручники. Встать.

Я повиновался с механической покорностью робота. Холод металла на запястьях был просто новым физическим ощущением, не несущим ни угрозы, ни унижения. Мне было все равно.

Меня вывели в коридор. И он снова стоял там. Генрих. Его выбритое лицо теперь казалось маской, под которой копилось напряжение. Он не смотрел на меня с прежней суровой уверенностью. Его пальцы слегка постукивали по шву брюк, взгляд бегал по коридору, выискивая невидимую угрозу. Он нервничал. Впервые за все время я видел его нервным.

И это — крошечное отклонение от привычного сценария — задело какую-то еще живую струну внутри меня. Не надежду, нет. Любопытство. Животное, примитивное любопытство.

Я остановился перед ним — безразличный, пустой.

Генрих посмотрел на меня, и в его глазах было что-то новое — не потребность в инструменте, а отчаянная необходимость в чём-то большем. Он сделал шаг вперед, его голос прозвучал тихо, но каждое слово врезалось в сознание как раскаленный гвоздь.

— Мне нужна твоя помощь.

Тишина повисла в воздухе, густая и тяжелая. Помощь. После лет изоляции, пыток молчанием, после того как он сам назвал меня миной на растяжке. После того как показал фото тех, кто «помогал».

Во мне ничего не дрогнуло. Не вспыхнула радость. Не закипела ненависть. Мысль работала с ледяной, отстраненной ясностью.

Неужели свершилось? — Нет. Слишком просто.

Или лучше уже больше не надеяться? — Да. Надежда — это боль.

Может, лучше остаться здесь добровольно? — Здесь знакомый ад. Предсказуемый.

Позволить им даже пытки? — Они уже давно истязают меня куда более изощренными способами.

Я медленно поднял голову и встретился с ним взглядом. Мой собственный голос прозвучал хрипло и бесстрастно, как скрип ржавой двери.

— Подробности узнаю позже?

Генрих сжал губы, кивнул. В его глазах мелькнуло что-то — может, тень стыда, а может — просто раздражение от необходимости идти на этот риск.

И в этот момент я понял, что мое безразличие — это единственная сила, которая у меня осталась. Они сломали во мне всё: надежду, страх, ярость. Но оставили вот это — ледяную, безжизненную пустоту. И теперь она была моим щитом и моим единственным оружием.

Я не дал ответа. Простоял еще мгновение, глядя на него, а затем медленно, не дожидаясь приказа, повернулся и сделал шаг в сторону, откуда пришел конвой. Пусть ведут. Куда угодно. Мне было все равно. Но теперь я знал: что-то пошло не по их плану. И в их отлаженном бесчеловечном механизме появилась трещина. И звали эту трещину — отчаяние. Не мое. Их.

Неделя пролетела в гробовой тишине. Я не ждал ничего. Слова Генриха растворились в привычном мраке, став просто еще одним странным эпизодом в бесконечной череде странностей. Я уже смирился с мыслью, что это была последняя вспышка перед окончательным забвением.

Поэтому, когда дверь открылась с тихим щелчком, а не привычным грохотом, я даже не повернулся. Лежал уставившись в стену.

— Вставай. Выходим.

Голос был знакомым. Хриплым. Но сейчас в нем не было ни команды, ни угрозы. Была… срочность. Я медленно перевернулся.

В проеме, залитый светом из коридора, стоял Генрих. Один. Без охраны. Без оружия наизготовку. Его лицо было бледным, в глазах горел тот самый нервный огонь, что я видел неделю назад, только теперь он разгорелся в полную силу.

Что-то случилось. Что-то настолько серьезное, что он лично вошел в мою клетку. Рискуя? Или потому, что рисковать уже было нечем?

— Тянуть больше нельзя, — отрывисто бросил он, оглядываясь через плечо. — Всё объясню по дороге. Идем.

Он не стал меня торопить, не надел наручников. Он просто ждал, понимая, что мое доверие — или то, что от него осталось, — нельзя требовать. Его можно только заработать.

Я поднялся. Ноги дрожали, но не от страха, а от непривычной активности. Я шагнул за порог. Генрих тут же тронулся в путь быстрым, решительным шагом. Длинный, тускло освещенный коридор снова поглотил нас. Но на этот раз он вел не в камеру пыток и не в кабинет для допросов.

Мы свернули в боковое ответвление и вошли в маленькое, похожее на клоповник помещение. За оргстеклом сидела женщина в обычной гражданской одежде с усталым лицом бухгалтера в час зарплаты. Она, не глядя на нас, что-то печатала на стареньком компьютере.

И тогда я услышал это. Фразу, от которой кровь застыла в жилах, а потом ударила в виски с такой силой, что мир поплыл.

— Получите свои вещи, — монотонно произнесла женщина и просунула в окошко ту самую истерзанную тетрадь в синей обложке и мою старую потертую куртку. — И распишитесь.

Я застыл, не в силах пошевелиться. Глаза застилали предательские слезы. Это… Это было похоже на освобождение. На выход из тюрьмы. Неужели всё? Правда всё закончилось?

Я посмотрел на Генриха, ища в его глазах подтверждения. Искал облегчения, радости. Но нашел лишь ту же самую сжатую пружиной решимость.

— Поверь, — тихо сказал он, глядя прямо на меня, — я бы сделал это сам. Один. Но без тебя мне не обойтись. Это опасно. Очень опасно.

Его слова должны были испугать. Должны были вернуть меня в реальность, где не бывает простых счастливых концов. Но они не смогли. Не сейчас.

Я схватил тетрадь, прижал ее к груди, вдыхая запах старой бумаги — запах моей прошлой жизни. Я натянул куртку, и ткань показалась мне невесомой, почти нереальной. И я… я рассмеялся. Тихим, срывающимся истерическим смехом. Во мне плясало дикое, неконтролируемое счастье. Солнце. Я сейчас увижу солнце.

Генрих не улыбнулся в ответ. Он лишь мотнул головой в сторону тяжелой бронированной двери в конце зала, возле которой стояли двое его людей.

— Выход там, — сказал он. — Готовься. Снаружи… всё иначе.

Я кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Опасность? Конец света? Мне было все равно. Я держал в руках свою тетрадь. Я был одет в свою куртку. И сейчас я увижу солнце. После долгой, долгой ночи это было единственное, что имело значение.

Дверь отъехала в сторону, и меня ударило в лицо. Не светом — его я как-то ожидал. А всем остальным. Ветром, несущим запахи влажной земли, прошлогодней листвы и чего-то металлического, городского. Звуками — далеким гулом машин, криком птицы, шелестом веток. Это был не просто свет. Это был целый мир, обрушившийся на мои атрофированные чувства. Я замер на месте, ослепленный, оглушенный, чувствуя, как земля уходит из-под ног.

— Не застывай, двигайся! — рывок за локоть от Генриха вернул меня в реальность. Его голос был снова жестким, командирским.

Меня почти втолкнули в бронированный микроавтобус с затемненными стеклами. Внутри сидели трое людей в такой же, как у Генриха, форме, но без знаков различия. Их взгляды были пристальными и настороженными. Это было не почетное сопровождение. Это был конвой.

Генрих сел рядом, хлопнул дверью, и автобус тронулся. Он повернулся ко мне.

— Слушай и запоминай. Кошмаров пока нет. Стены объекта глушат её влияние. Но чем дальше мы отъедем, тем выше шанс, что она почует тебя, так что тебе стоит приготовиться. Как только приедем, тебе придется впустить в себя всё, что будет происходить. И полностью довериться нам. Понял? Довериться. Без вопросов.

Эти слова обожгли как удар током. «Впустить в себя». «Довериться». После лет лжи и изоляции. Но поднимающуюся панику тут же затмила другая, всепоглощающая мысль: скоро я всё узнаю. Вся правда. Весь пазл, от которого у меня были лишь разрозненные окровавленные кусочки. Эта мысль, подобная наркотику, была сильнее страха.

Мы ехали недолго. Автобус свернул с асфальта на грунтовую дорогу, трясясь на колдобинах, и вскоре остановился. Мы были где-то в глухом лесу. Перед нами возвышалось неприметное бетонное здание, больше похожее на старый заброшенный склад или бункер времен холодной войны. Ни вывесок, ни опознавательных знаков.

Внутри было чисто, светло и пусто. Генрих провел меня в небольшую комнату, похожую на командный пункт. Карты на стенах, мерцающие мониторы, простая мебель. Он указал на стул и сел напротив, сцепив пальцы.

— Время сказок окончено, — начал он без предисловий. — Мое имя Генрих Волков. Я оперативный руководитель группы «Кайрос». Мы — неофициальное подразделение, созданное для изучения и противодействия аномальным феноменам. В основном тем, что связаны с искажениями реальности и враждебными внепространственными сущностями.

Я слушал не дыша. Всё это казалось бредом, но он говорил это с убийственной серьезностью.

— Та, что в твоей голове, мы называем её «Прядильщик». Не дух, не призрак. Это паразитическая форма сознания, существующая в соседнем с нами слое реальности. Она питается сильными, структурированными психическими полями. Страхом, болью, памятью. Она не уничтожает жертву. Она… вплетает её в себя, делая частью своего «полотна». Расширяясь.

— Степан… — прошептал я.

— Степан был не просто первым. Он был… кристаллизатором. Особо одаренный ребенок, чье сознание в момент дикой травмы и предательства создало идеальный резонанс. Не он её позвал. Он её созвал. Стал якорем, через который она впервые смогла проявиться в нашем мире стабильно. Его призрак — не душа. Это шрам на реальности, питающий её дверной проём. И она защищает его, как улей защищает матку.

Годы отчаяния, страха и непонимания начали складываться в чудовищную, но логичную картину.

— Почему я? Почему так долго?

— Ты оказался… совместим. Твоя психика, твоя травма — идеальная питательная среда. Мы не могли убить её, не устранив источник — якорь Степана. А сделать это, не уничтожив тебя, мы не могли. Все эти годы мы искали способ… «перерезать нить», не убивая носителя. И, кажется, нашли. Сегодня мы это проверим.

— Софья? — спросил я, боясь услышать ответ.

— В коме. Её сознание почти полностью вплетено. Если сегодня у нас получится с тобой, есть шанс вытащить и её.

И последний, самый страшный вопрос повис в воздухе. Я боялся его задавать. Но должен был.

— Моя мать?

Генрих посмотрел на меня с тем же безжалостным состраданием, что и тогда, когда показывал фотографии.

— В тот день, когда мы забрали тебя, как только ты переступил порог… «Прядильщик», лишившись основного носителя, мгновенно переключился на ближайший резерв. Твою мать. Она не выдержала контакта. Мы нашли её… уже частью полотна. Пришлось нейтрализовать.

Во мне что-то оборвалось. Окончательно и бесповоротно. Не было даже боли, только ледяная, абсолютная пустота. Я был причиной. Прямой или косвенной — уже не имело значения.

Генрих встал.

— Всё, что было, — прошлое. Сейчас есть только миссия. Ты идешь со мной. Делаешь всё, что я скажу. Без раздумий. Потому что, если мы проиграем… то для тебя, для Софьи, для этого города… всё закончится. Она станет достаточно сильной, чтобы плести свою паутину уже без всяких якорей.

Он протянул руку. Не как надзиратель. Как союзник в самой безнадежной битве.

Я посмотрел на его руку, потом на его лицо. Страх был. Ужас был. Но было и нечто иное. Принятие. Я кивнул.

— Я готов.

Командный пункт превратился в улей. Генрих отдавал короткие, четкие приказы, а его люди — «агенты Кайроса» — готовили оборудование. Никаких лазерных пушек или экзоскелетов. Все выглядело до жути обыденно: блоки car-аккумуляторов, соединенные толстыми кабелями, портативные энцефалографы нового поколения, и в центре всего — кресло, похожее на стоматологическое, но с массивным шлемом-излучателем.

— Это эмпатический резонатор, — Генрих, не отрываясь от проверки соединений, кивнул на шлем. — Принцип обратный тому, что использовали на тебе. Вместо того чтобы вытягивать твои кошмары, он будет проецировать вовне стабилизированное поле твоего сознания. Твоего «Я». Ты станешь маяком. Не боли и страха, а… порядка. Противовесом её хаосу.

Один из техников нанес на мои виски холодный гель и закрепил датчики.

— Задача — выманить её из твоей головы в контролируемую зону, — продолжал Генрих. Он достал два предмета. Первый — его странное ружье, но теперь оно было подключено кабелем к одной из батарей. Второй — длинный, обтянутый кожей футляр. Внутри лежал нож. Мой нож. С рунами. Но теперь лезвие было покрыто сложными гравировками, похожими на микросхемы.

— Ты — приманка и щит. Я — молот. Как только она материализуется, я скую её зарядом из этого, — он потряс ружьем, — а ты… ты должен будешь перерезать нить.

— Какую нить? — голос мой был чужим и хриплым.

— Ту, что связывает её с якорем. Со Степаном. Ты её увидишь. Она будет самой яркой, самой… живой. Это её пуповина. Без неё она лишится подпитки из нашего мира.

Он посмотрел на меня, и в его глазах горела та самая, знакомая по лесу, ярость охотника.

— Она будет давить на тебя. Страхом. Болью. Воспоминаниями. Всеми кошмарами, что ты пережил. Ты должен устоять. Держаться за своё «Я». Помни, кто ты. Помни тетрадь. Помни… солнце.

Меня усадили в кресло. Шлем сомкнулся на голове, и мир сузился до мерцающих огоньков на панели передо мной. Сердце колотилось, как птица в клетке. Я боялся. Боялся до тошноты, до дрожи в коленях. Но под страхом было другое — холодная, отточенная решимость. Я прожил в аду достаточно, чтобы дать ему бой.

— Запускаю протокол «Разрыв», — раздался голос Генриха. — Номер семьсот тридцать один… Петр. Удачи.

Щелчок. Гудение наполнило шлем. Сначала ничего. Поток… тишины. Не пустоты, а плотного, насыщенного отсутствия хаоса. Я чувствовал, как мое собственное сознание, годами сжатое в комок страха, начинает расправляться, заполняя пространство вокруг.

И тогда Она пришла.

Не из тени. Она проступила из самой реальности. Воздух в центре комнаты затрепетал и порвался, как гнилая ткань. Безликая Пряха выплыла из разлома. Она была больше, чем в кошмарах. Её вытянутая фигура состояла из сплетения мерцающих серебристых нитей, а жужжание было таким громким, что давило на барабанные перепонки, несмотря на шлем. Вокруг неё клубился туман из чужих воспоминаний — я видел лица своих друзей, искаженные ужасом, видел пустые глаза матери.

Волна чужой древней ненависти ударила по мне. В голове вспыхнули самые страшные воспоминания: холод клетки, дни в темноте, слово «Прядильня», шепот Софьи. Боль была настоящей, физической. Я вскрикнул, сжимая подлокотники кресла.

— ДЕРЖИСЬ! — рявкнул Генрих.

Он был уже не там. Он стоял между мной и сущностью, его ружье было поднято. Свет, не белый, а глубокий, ультрамариновый, вырвался из ствола и ударил в центр фигуры. Пряха взревела — звук, от которого задрожали стены. Синий свет сковывал её, обволакивал, как паутина, но она рвалась, нити растягивались, пытаясь дотянуться до меня.

— ПЕТР! НИТЬ!

Я заставил себя смотреть сквозь боль, сквозь наваждение. И я увидел её. От сердца существа, прямо сквозь синее свечение, тянулся толстый пульсирующий световод. Он был цвета расплавленного золота и уходил куда-то вглубь, за стены бункера, в сторону того самого леса.

Кошмары усилились. Теперь я не просто видел их — я чувствовал их. Холод воды, в которую сбросили Степана. Боль от порезанных о стены пальцев. Отчаяние Софьи. Она пыталась стереть меня, растворить в себе.

«Останься с нами… стань частью целого… забудь…»

Её голос был шепотом тысяч голосов в моей голове.

Я зажмурился, впиваясь в единственное, что у меня осталось. Тетрадь. Солнце. Запах леса до того, как всё началось. Лицо Софьи, когда она смотрела на меня в камере, — не пустое, а живое, полное той же боли, что и у меня.

— НЕТ! — закричал я, и это был мой голос. Голос Петра. — Я НЕ ТВОЙ!

Я рванулся с кресла. Техники что-то кричали, но их голоса тонули в грохоте битвы. Я схватил нож. Рукоятка была теплой, почти живой.

— СЕЙЧАС! — проревел Генрих, удерживая ружье, по которому уже поползли трещины.

Я бросился вперед, сквозь поле боя, сквозь боль, давившую на меня, как вода на большой глубине. Золотая нить пульсировала передо мной. Я занес нож.

И в последний момент увидел в глубине световода лицо. Мальчика. Степана. Не искаженное страданием, а спокойное, печальное. Он смотрел на меня, и в его взгляде было… прощение.

Я вонзил лезвие.

Раздался звук, который невозможно описать. Звук рвущейся реальности. Золотая нить вспыхнула и рассыпалась на миллиард искр. Безликая Пряха издала последний пронзительный визг — звук лопающегося пузыря, — и её фигура начала стремительно сжиматься, темнеть и рассыпаться в черный пепел.

Синий свет погас. Геннадий опустил ружье, тяжело дыша. В комнате стояла оглушительная тишина, пахло озоном и гарью.

Это был… конец?

Дверь в командный пункт распахнулась. На пороге, опираясь на плечо медика, стояла она. Софья. Бледная, исхудавшая, с темными кругами под глазами, но… живая. Её глаза были ясными. Она смотрела на меня.

Я уронил нож. Он с грохотом упал на пол. Мы просто смотрели друг на друга через всю комнату, заваленную оборудованием, в воздухе, наполненном пылью и пеплом. Не нужно было слов. За эти годы в аду мы стали друг для друга единственным островком реальности. И в этом взгляде было всё: общая боль, общее выживание и что-то хрупкое, новое, что только что родилось в огне этой битвы. Что-то большее.

Генрих подошел ко мне и сжал плечо.

— Всё кончено, Петр. Якорь разрушен. Она ушла.

Я кивнул, не в силах говорить, всё ещё глядя на Софью. Кончено. Но что теперь? Мир снаружи был для меня чужим. Ад позади — тоже не дом.

Генрих, словно угадав мои мысли, тихо сказал:

— Работа «Кайроса» не закончена. Таких аномалий… много. И нам нужны люди, которые их понимают. Изнутри.

Он не стал давить. Просто оставил эту мысль висеть в воздухе.

Я сделал шаг в сторону Софьи. Она улыбнулась — слабой, усталой, но настоящей улыбкой. За её спиной был открытый дверной проем, а за ним — лес, озаренный утренним солнцем.

Финал был не в смерти чудовища. И не в объятиях. Он был в этом выборе, что висел передо мной. Вернуться к призраку нормальной жизни или использовать своё проклятие, чтобы помешать другому аду стать реальностью для кого-то ещё.

Я посмотрел на Софью, на Генриха, на нож, лежащий на полу. И впервые за долгие годы почувствовал не страх и не безысходность, а тишину. И в этой тишине начал рождаться ответ.