Даже бывалые уголовницы в ужасе сторонились этой страны цыганки. Но именно ей пришлось доверить жизнь внука, отчаявшемуся начальнику колонии. Пока дед искал спасение, любящая мать хладнокровно избавлялась от ребенка-инвалида, мечтая поскорее освободиться от обузы ради красивой жизни. Она была уверена в своем триумфе, но не догадалась, какую страшную улику знахарка обнаружила в детской комнате.
Железо стыло, покрываясь мохнатой изморозью прямо на глазах. Столыпинский вагон, пропитанный кислым духом немытых тел, дешёвого табака и застарелого страха, дернулся в последний раз и замер. Скрежет тормозов прозвучал, как предсмертный хрип огромного загнанного зверя. Приехали. За тонкими стенами вагона выла тайга. Этот вой не спутаешь ни с чем. Так плачет ветер, запутываясь в колючих лапах елей. Так скрипят стволы, промерзшие до самой сердцевины.
Радмила, так ее звали когда-то в прошлой жизни, а теперь просто Рада, подняла голову. Шея затекла. Каждое движение отдавалось тупой, ноющей болью в пояснице. Пятьдесят восемь лет. Возраст не для этапа. В эти годы полагается нянчить внуков у тёплой печи, перебирать крупу да рассказывать сказки, а не трястить в железной клетке на край света.
- Вставай, бабы, прибыли на курорт! – гаркнул конвойный, лязгая засовом. Дверь отъехала в сторону, и внутрь ворвался холод. Он был живым, плотным, злым. Мороз не просто щипал, он кусал, вгрызался в открытую кожу, лез под тонкие казенные бушлаты, перехватывал дыхание ледяной петлей. Минус тридцать, не меньше. А может и все сорок. Здесь, в медвежьем углу, градусники лопались от тоски, а человеческое тепло выдувало за считанные минуты.
Рада запахнула телогрейку, проверила, надежно ли спрятан на груди под исподним маленький сверток. Там лежало все ее богатство. Сухие травы, собранные еще на воле, да почерневшая от времени иконка умиления. Если найдут — отберут. А без веры здесь в ледяном аду человек пуст, как дырявое ведро. Сколько жизни не лей — все вытечет.
Выходили молча. Сил на разговоры не осталось. Женщины, серые от дорожной пыли, с потухшими глазами, сыпались из вагона на утоптанный снег, словно прелая картошка. Вокруг уже суетились конвойные в тулупах. Овчарки рвались с поводков, захлебываясь лаем. Пар валил из собачьих пастей густыми клубами, смешиваясь с выхлопом грузовиков, ждущих поодаль.
- Быстрее! Не задерживай! Руки за спину, голову вниз! Рада ступила на скрипучий наст. Ноги в казенных кирзовых сапогах, что были на размер больше, сразу озябли. Она вдохнула морозный воздух и легкие обожгло, будто глотнула битого стекла. Воздух здесь не пахнет бензином и гарью, как в городе, а хвоей и волчьей сыростью. Рядом с ней, спотыкаясь на каждом шаге, брела молоденькая девчонка. Совсем ребенок, но ведь не больше двадцати. Звали ее Катя. Рада приметила ее еще в пересыльной тюрьме. Девчонка была тихая, прозрачная какая-то, словно свечка на ветру. Дунь и погаснет. Всю дорогу она сидела, обхватив себя руками, и смотрела в одну точку сухими воспаленными глазами.
- Не отставай! – рявкал молоденький сержант, подталкивая Катю в спину. Девчонка дернулась, нога ее поехала по обледенелой колее, и она рухнула в снег. Упала тяжело, неловко, не успев подставить руки. Мешок с вещами отлетел в сторону. Вставай, симулянтка! – голос конвойного сорвался на визг. Ему самому было холодно, хотелось теплую караулку к чаю и телевизору, а тут это возня. Я кому сказал? Катя попыталась подняться. Она уперлась ладонями в наст, побелевшие пальцы дрожали. Лицо её исказило с гримасой боли, губы беззвучно шевелились.
- Не могу, — выдохнула она едва слышно. Живот тянет. Рада знала этот взгляд. Так смотрят Лани, когда капкан перебивает кость. Она видела, как Катя инстинктивно прикрывает живот руками, словно пытаясь защитить то, что было внутри. Жизнь. Маленькую, ещё не рождённую жизнь, которую приговорили к этому аду вместе с матерью. Сержант не видел. Или не хотел видеть. Для него перед глазами была лишь серая масса, спецконтингент, досадная помеха на пути к теплу. Он замахнулся резиновой дубинкой, метя девчонки по ребрам, чтобы придать ускорение. Разговор короткий будет.
Рада не думала. Мысль? Она тяжелая, неповоротливая. Пока в голове повернется, беда уже случится. А сердце быстрое. Рада просто шагнула вперед, закрывая собой лежащую на снегу фигурку. Тяжелая резина со свистом опустилась на плечо. Удар был такой силой, что в глазах потемнело, а дыхание выбило прочь. Казалось, плечо раздробило в мелкую крошку. Огненная вспышка боли пронзила тело от шеи до поясницы. Рада покачнулась, но устояла. Ноги, привыкшие к земле, вросли в снег. Она медленно, очень медленно подняла голову. Конвойный, мальчишка с безусым лицом и пустыми водянистыми глазами застыл с поднятой дубинкой. Он растерялся, ждал крика, мольбы, ругани, чего угодно, только не этого молчания. Рада смотрела ему прямо в зрачки. Ее глаза, темно-синие, цвета грозового неба, казались на изможденном лице пугающе яркими. В них не было страха. В них была древняя, тяжелая мудрость, от которой сержанту вдруг стало неуютно.
- Не бери грех на душу, сынок, — сказала она тихо. Голос ее низкий, грудной, прозвучал отчетливо даже сквозь лай собак и шум ветра. У нее дитя под сердцем. Двоих ударишь, за троих ответишь. Бог, он все видит, и погоны твои его не обманут. Сержант моргнул. Злость слетела с него, уступив место какому-то детскому испугу. Он опустил дубинку, сплюнул в снег, стараясь вернуть себе бравый вид.
- Ты меня еще учить будешь, ведьма старая? Вставайте обе, живо, чтоб духу вашего здесь не было. Рада, превозмогая боль в плече, наклонилась к Кате. Подхватила ее под локоть здоровой рукой, рывком поставила на ноги. Девчонка была легкая, как пушинка, одни кости да страх.
- Держись, девочка, — шепнула Рада ей на ухо, когда они побрели к воротам зоны. Зубы сожми, но иди. Упадешь, затопчут. Здесь жалости нет, здесь только сила в цене. Ради маленького иди. Катя всхлипнула, размазывая по грязному лицу злые слезы.
- Спасибо, тетя Рада. Я думала, он убьет. Я же ничего не сделала, просто подскользнулась.
- Молчи, — оборвала цыганка. Силы береги. Слезы здесь вода, а вода на морозе леденеет. Застынет сердце, не отогреешь потом. Дыши носом, грей воздух. Они прошли через КПП, где лязгали тяжелые железные ворота, отсекая их от остального мира.
Колония «Северная звезда», которую в народе звали просто, Ямой, встретила их рядами приземистых бараков, опутанных колючей проволокой. Серые стены, серый снег, серое небо. Казалось, кто-то украл отсюда все краски, оставив только цвет беды. В карантинном бараке было немногим теплее, чем на улице. Буржуйка в углу гудела, пожирая дрова, но тепло не доходило до дальних нар. Пахло сырой овчиной, хлоркой и тем особым кислым запахом тюрьмы, который въедается в кожу навсегда. Рада выбрала место на нижнем ярусе, подальше от двери, откуда тянуло сквозняком. Плечо горело огнем, рука поднималась с трудом. Скорее всего, сильный ушиб, кость цела, заживет. На ней всегда все заживало, как на собаке.
Она расстелила тощий матрас, набитый комковатой ватой. Села, вытянув гудящие ноги. Вокруг светились другие женщины, занимая места, ругаясь из-за подушек, пытаясь согреться. Кто-то уже плакал, уткнувшись в бушлат, кто-то доставал припрятанные окурки. Катя примастилась рядом на краешке нар. Она сидела сгорбившись и дрожала крупной дрожью. Зубы ее выбивали дробь. Рада посмотрела на нее, вздохнула. Достала из-за пазухи свой паек, пайку черного, влажного хлеба, который выдали еще в поезде. Разломила пополам. Хлеб был тяжелый, липкий, с кислинкой, но сейчас он казался слаще пряника.
- На, ешь! Она протянула больший кусок Кате. Девчонка подняла глаза. В них виделся голод в перемешку с недоверием.
- А вы? Вам же тоже надо...
- Бери, — говорю. Голос Рады стал твердым. Тебе за двоих есть нужно. Я старая, жила долго, мне много не надо. А ему расти нужно. Катя схватила хлеб, впила с него зубами, почти не жуя, глотая кусками. Рада смотрела на нее и видела не чужую уголовницу, а просто перепуганного ребенка, попавшего в жернова.
Поев, Катя немного успокоилась, но дрожь не проходила. Сапоги у нее были тонкие, на рыбьем меху, совсем не для здешних морозов. Рада нагнулась, стянула с себя шерстяные носки. Толстые, грубые вязки из овечьей шерсти. Она вязала их сама, долгими вечерами, еще дома. Петля к петле, ряд к ряду, вплетая в нить молитвы и надежды.
- Надень, — она бросила носки Кате на колени. Ноги в тепле должны быть, от ног вся хвороба идет.
- Тетя Рада! Катя замерла с открытым ртом. Вы что? А вы как же? Замерзнете ведь!
- Надевай и не спорь! – прикрикнула цыганка. У меня кровь горячая, меня земля греет. А тебе еще рожать. Застудишься, потом всю жизнь маяться будешь. Спи давай! Катя натянула колючую шерсть, блаженно выдохнула и свернулась калачиком под жидким одеялом. Через минуту ее дыхание стало ровным. Молодость брала свое. Сон сморил мгновенно. А Рада не спала. Она сидела, прислонившись спиной к холодной стене, и баюкала ноющую руку.
В полумраке барака тускло горела дежурная лампочка, отбрасывая длинные тени. Тени эти плясали по стенам, складываясь причудливые фигуры. Мысли Рады улетели далеко отсюда. Туда, где остались степной ветер, запах полыни и треск костра. Туда, где много лет назад она также сидела у колыбели и вязала носочки. Только маленькие, крошечные. Для сына. Ему сейчас было бы за тридцать. Красивый был бы, чернобровый, статный. Рада закрыла глаза, и перед внутренним взором стала личико младенца. Руслан. Руся. Та зима была такой же лютой, как эта. Их табор тогда погнали с места. Власти решили, что кочевая жизнь – это преступление. Сказали – осёдлость или тюрьма? Гнали постепенней, давая остановиться, отогреться. У Руслана начался жар. Рада металась, просила помощи, но двери перед ней закрывались.
- Цыгане, — говорили люди и опускали засовы. Он сгорел за три дня. Умер у неё на руках, так и не открыв глазок. Она даже похоронить его по-людски не смогла. Земля была как камень. Тогда, тридцать лет назад, в ней что-то умерло вместе с ним. Часть души вымерзла, превратилась в ледяной осколок. Она думала, что больше никогда не сможет никого любить, никого жалеть. Зачем? Чтобы снова потерять? Но жизнь распорядилась иначе. Видно у Господа на каждого свои планы. Рада посмотрела на спящую Катю. Девчонка во сне чмокла губами, как маленькая, и рука её лежала на животе, оберегая невидимое сокровище.
- Чужих детей не бывает, – прошептала Рада одними губами. Она сунула руку за пазуху, нащупала тёплый металл иконки. Пальцы привычно пробежались по рельефу образа. Пресвятая Богородица, – беззвучно молилась она, – ты сына своего отдала на муки ради нас, грешных. Помоги ей этой девочке. Дай ей сил вынести все это. Не дай душе ее озлобиться. А мне, мне дай терпение. И если суждено мне здесь сгинуть, пусть это будет не зря. Боль в плече немного утихла, стала глухой, пульсирующей. Барак спал. Слышались только тяжёлые вздохи, кашель да шорох мышей под полом. Где-то далеко за периметром выл ветер, перекликаясь с волками. Рада поправила сбившийся платок. Ей было холодно, босые ноги в кирзовых сапогах стыли, но на сердце было странно спокойно. Словно тот ледяной осколок, что сидел в груди тридцать лет, начал понемногу таять, согретый чужой, спасённой жизнью. Она знала, завтра будет новый день. Будет перекличка на морозе, будет тяжёлая работа. Будут злые окрики надзирателей и косые взгляды блатных, которые обязательно захотят проверить новенькую на прочность. Завтра начнется война за выживание. Но это будет завтра. А сегодня она сделала то, что должна была. Она осталась человеком там, где людей пытались превратить в зверей.
- Спи, сынок, шепнула она в пустоту, обращаясь к тому, у кого не было рядом уже полжизни. Мама здесь. Мама держится. И впервые за долгие годы сон пришел к ней не тяжелым забытьем, а легкой прозрачной дымкой, в которой пахло не тюрьмой, а цветущим яблоневым садом.
Дом полковника Громова стоял на окраине города, отгородившись от мира высоким кирпичным забором. Это был не дом, крепость. Двухэтажный, добротный, сложенный из красного кирпича, он должен был служить надежным тылом, местом, где тепло и покойно. Но всякий раз, возвращаясь со службы, Виктор Петрович Громов чувствовал, как невидимая ледяная плита давит на плечи, стоит лишь переступить порог. Здесь было тепло. Современный котел гнал горячую воду по трубам, дорогие ковры глушили шаги, а камин в гостиной мог бы согреть полк солдат. Но холод здесь жил иной, внутренний, мёртвый. Он прятался в углах, в блеске хрустальных люстр, в идеальной чистоте, похожей на стерильность операционной.
Громов вошел в прихожую, стряхивая снег с погон. Тяжелая дверь с мягким щелчком отсекла уличный шум. В доме пахло не пирогами, не живым духом семьи, а полиролью для мебели и приторными удушливо сладкими духами невестки. Этот запах, Шанель или что-то вроде того, Виктор Петрович ненавидел. Он казался ему запахом лжи.
- Витя, это ты? – донесся из гостиной звонкий капризный голос Алины. Она даже не вышла встретить свекра. Громов не ответил. Он медленно снял бушлат, повесил его в шкаф. В зеркале отразился грузный, сидеющий мужчина с глубокими складками у рта. 58 лет. Вроде бы еще не старик, силы есть, руки крепкие, а в глазах пепел. Он прошел в гостиную. Алина сидела на диване, поджав ноги в модных джинсах, и листала глянцевый журнал. Одной рукой она прижимала к уху телефон, другой накручивала на палец локон осветленных волос.
- Нет, Маш, ну ты послушай, – щебетала она в трубку, не обращая внимания на вошедшего Громова. Турция – это уже мавитон. Я хочу в Эмираты. Там сейчас скидки и сервис на уровне. Я так устала, мне просто необходимо море, иначе я свихнусь в этом склепе. Она заметила взгляд свекра и на секунду прикрыла микрофон ладонью с длинными хищными ногтями, выкрашенными в алые цвета.
- Ужин на плите, Виктор Петрович. Сами разогрейте, я занята. И снова затороторила в трубку, смеясь какой-то шутке подруги. Смех у нее был звонкий, рассыпчатый, как битые елочные игрушки.
Громов молча прошел мимо. Ему не нужен был ужин. Кусок в горло не лез. Он шел туда, где действительно был нужен. В дальнюю комнату на первом этаже, где окна всегда были зашторены. Дверь в детскую он открыл тихо, боясь скрипнуть половицей. Хотя полы здесь не скрипели, дорогой паркет лежал намертво. В комнате пахло лекарствами. Горький тяжелый дух микстур, спирта и болезни перебивал даже запах Алиных духов. Здесь горел ночник в виде луны, отбрасывая бледный свет на детскую кроватку. Славик не спал. Мальчику было шесть лет, но выглядел он на четыре. Тоненький, прозрачный, словно сделанный из папиросной бумаги. Под огромными в пол лица глазами залегли синие тени. Он лежал на спине, глядя в потолок, и судорожно сжимал в руке плюшевого медведя с оторванным ухом. Увидев деда, мальчик попытался улыбнуться. Улыбка вышла слабой, мученической.
- Деда, – прошептал он, голос шелестел, как сухая листва. Ты пришел. Громов почувствовал, как внутри все сжимается в тугой узел. Он подошел, грузно опустился на стул рядом с кроватью. Взял маленькую, почти невесомую ладошку внука в свою огромную шершавую ладонь. Рука ребенка была сухой и горячей. Опять жар.
- Здравствуй, боец! Громов старался говорить бодро, но в горле першило. Как ты тут? Держал оборону?
- Держал, — кивнул Славик. Деда, а мама? Она скоро придет? Громов стиснул зубы так, что желваки заходили ходуном. Алина не заходила к сыну с утра. Чтобы не расстраиваться, — так она говорила. Вид больного ребёнка портил ей настроение, мешал мечтать об Эмиратах.
- Мама занята, малыш. У неё дела, — соврал Громов. Ложь была горькой, как полынь.
- Я знаю, — тихо сказал мальчик. Он перевёл взгляд на деда, и в этом взгляде было столько взрослого, всепрощающего понимания, что Громову стало страшно. Она устала от меня. Я ведь не играю, не бегаю. Я скучный.
- Не говори так, – вырвалось у полковника резко, почти грубо. Он осёкся, погладил внука по редким влажным от пота волосам. Ты не скучный. Ты самый лучший. Ты мой герой. Вот поправишься, и мы с тобой на рыбалку махнём. На утреннюю зорьку. Помнишь, я обещал?
- Помню, – Славик прикрыл глаза. Ресницы у него были длинные, пушистые, отбрасывающие тень на впалые щёки. Только ты не расстраивайся, деда, ладно, если я не поправлюсь?
- Что ты такое несешь? Громов почувствовал, как страх, липкий и холодный, ползет по спине.
- Я слышал, как мама говорила по телефону. Сказала, что врачи не знают, что со мной. Что я бракованный. Слово бракованный повисло в воздухе, как удар хлыста. Громов замер. Ярость, черная и клокочущая, поднялась со дна души, застилая глаза красной пеленой. Он хотел вскочить, пойти в гостиную, вырвать этот проклятый телефон из рук невестки, вышвырнуть ее на мороз. Но он не мог. Не при ребенке. Нельзя пугать Славика. Он наклонился ниже, прижался губами к горячему лбу внука.
- Не верь никому, слышишь? Ты моя кровь. Громовы не сдаются. Мы с тобой еще повоюем. Славик вздохнул, и в груди у него что-то свистнуло, булькнуло, как в пробитой гармошке.
- Пить – попросил он. Громов метнулся к столику, налив воды из графина. Поддержал голову внука, поднес стакан к потрескавшимся губам. Мальчик сделал пару глотков и без сил откинулся на подушку. Горько! – поморщился он. Вода горькая!
- Это лекарство, наверное, вкус перебивает! – успокоил его дед, хотя вода была чистой и родниковой. Он сам возил ее с источника. Поспи, родной! Я тут посижу! Я пост сдал. Теперь я на карауле.
Славик закрыл глаза. Через минуту его дыхание стало прерывистым, неровным. Он метался в забытие, что-то шептал. Жар поднимался. Громов сидел неподвижно, как каменное изваяние. Он слушал тиканье часов, отмеряющих время, которого оставалось все меньше. Он смотрел на внука и понимал страшную вещь. Мальчик не боролся. У него не было сил жить, потому что его никто не держал здесь, на этом свете. Отец Пашка вечно в командировках, зарабатывает деньги и откупается дорогими игрушками. Мать… Мать ждет, когда проблема решится сама собой. Славик был сиротой при живых родителях. Одиноким маленьким солдатом в пустом поле. Громов осторожно высвободил руку, встал. Ему нужно было выйти. Воздуха не хватало.
Он вышел в коридор, плотно прикрыв за собой дверь. В гостиной все еще бубнил телевизор, слышался смех Алины. Этот смех резал по живому. Полковник прошел в ванную, заперся на щеколду. Включил воду на полную мощь. Струя ударила в фаянс раковины, зашумела, заглушая звуки. Громов уперся руками в края раковины, опустил голову. Он смотрел, как вода закручивается в воронку, уходя в тяноту канализации. Так уходила жизнь его внука. Здоровый, сильный мужик, прошедший две войны, видевший кровь и грязь, умеющий принимать жесткие решения, Сейчас он был беспомощнее слепого котенка. Его связи, его погоны, его деньги – все это было мусором. Ничто не могло вытащить Славика из этой ямы. Врачи разводили руками. Анализы плохие, организм истощен, нет иммунного портрета. Они пичкали ребенка таблетками, от которых тот становился только бледнее.
- Господи! выдохнул Громов. Он никогда не молился. В партии состоял, в науку верил. А сейчас слова сами сорвались с губ. Если ты есть, зачем ты так? Он же мухи не обидел. Забери меня. Я грешный, на мне крови много. Забери мои ноги, мои глаза, жизнь мою забери. Только ему дай дышать. Плечи полковника затряслись. Он, не издавая ни звука, зарыдал. Это были страшные, сухие мужские рыдания, когда слез почти нет, а есть только спазмы, разрывающие грудную клетку. Он выл беззвучно, как подстреленный волк, открывая рот и хватая ртом влажный воздух в ванной комнаты. За стеной продолжала смеяться Алина. Громов поднял лицо, плеснул в него ледяной водой. Раз, другой, третий. Смыть эту слабость. Смыть этот морок. Из зеркала на него смотрели красные, налитые кровью глаза. В них уже не было пепла. В них разгорался тяжелый, мрачный огонь.
- Если Бог не слышит... прошептал он, вытирая лицо жестким полотенцем. Значит, пойду к тем, кого он проклял. Он вспомнил сегодняшний этап. Вспомнил ту старуху-цыганку с синими глазами. Надзиратели доложили. В бараке ее уже прозвали знахаркой. Говорили, она одним прикосновением сняла приступ у сердечницы. Бред, конечно, бабьи сказки, мракобесия. Но когда тонешь, хватаешься и за лезвие ножа. Громов вышел из ванной. Прошёл в прихожую, снова надел бушлат.
- Ты куда на ночь глядя? – крикнула из гостиной Алина, услышав лязг замка. А ужин?
- Подавись ты своим ужином! ответил он тихо, так что она не услышала, а вслух бросил коротко по-военному. На службу. К ребёнку заходи почаще. Если станет хуже, звони сразу. Головой отвечаешь.
Он хлопнул тяжелой входной дверью, отрезая себя от тепла и света. На улице мела пурга, но этот холод был честнее того, что остался внутри дома. Громов сел в свой служебный УАЗ, и мотор взревел, разрывая ночную тишину. Полковник ехал не на службу. Он ехал заключать сделку, о которой мог пожалеть, но без которой не мог жить. УАЗ ревел, захлебываясь оборотами, словно раненый зверь, пытающийся вырваться из капкана. Дворники метались по лобовому стеклу, не справляясь с налипающим снегом. Снег валил стеной, плотный, белый, непроглядный. Фары выхватывали из темноты лишь вихри метели, которые бросались под колеса, пытаясь сбить машину с дороги, утащить в кювет, похоронить под сугробами. Громов сжимал руль так, что кожа на перчатках натянулась до треска. Он гнал. Гнал, нарушая все мыслимые правила, игнорируя здравый смысл и инстинкт самосохранения.
Телефон, лежащий на соседнем сиденье, вдруг ожил, заходя с истеричной трелью. Имя на экране вспыхнуло красным. Алина. Громов схватил трубку, не глядя на дорогу.
- Да! – рявкнул он.
- Виктор Петрович! – голос невестки срывался на визг. В трубке было слышно, как она мечется по комнате. Он задыхается, он синеет. Я звонила в скорую, они сказали машин нет, везде заносы, ждать минимум два часа. Сделайте что-нибудь. Я боюсь, я не хочу. Я не могу на это смотреть. Она боялась не за сына, она боялась смотреть. Ей было страшно, что смерть испортит ковры, что придется отвечать на неудобные вопросы, что ее комфортный мирок рухнет.
- Держи его вертикально, – заорал Громов, перекрывая шум мотора. Окно открой, дай воздуха. Я еду, если он… Если с ним что случится, я тебя… Он не договорил. Бросил телефон на сиденье. Связь оборвалась. В груди словно лопнула пружина, державшая его все эти годы. Стальной стержень, на котором держался полковник Громов, расплавился от животного ужаса. Внук умирал. Прямо сейчас, пока он, Громов, борется с сугробами. Два часа скорая не проедет. Никто не проедет. Только он на своем вездеходе. Но что он может? Привезти врачей? Они уже были. Они развели руками. Наука сказала, мы бессильны. Оставалось только то, во что он не верил. То, над чем смеялся всю жизнь. Чудо.
Машина вильнула, чудом удержавшись на трассе, и влетела в поворот ведущей колонии. Впереди сквозь пелену снега проступили огни периметра. Желтые, болезненные пятна прожекторов, вышки, колючая проволока. Северная звезда. Место, где надежда умирает первой. Сегодня она должна была здесь родиться. Громов затормозил у КПП, по юзам, едва не снеся шлагбаум. Выскочил из машины, не заглушив двигатель. Ветер тут же ударил в лицо, залепил глаза снегом. Дежурный прапорщик выбежал из будки, на ходу поправляя шапку, вытаращил глаза.
- Товарищ полковник, вы? Ночь же!
- Открывай! – прохрипел Громов. Голос его был страшным, чужим. Живо! Прапорщик не стал задавать вопросов. Он нажал кнопку, и тяжелые ворота поползли в сторону. Громов не поехал в административный корпус. Он знал, где она. Он читал рапорт утром. Осужденная Вершинина помещена в шизону пять суток за нарушение режима и драку. За то, что защитила беременную. Он бросил машину у входа в режимный блок. Влетел внутрь, распахнув дверь ударом ноги. Тепло помещения ударило в лицо. Надзиратель, дремавший за столом, вскочил, опрокинув кружку с чаем.
- Ключи от шестой камеры! – потребовал Громов, протягивая руку. Быстро!
- Товарищ полковник, так нельзя! По инструкции только с Начхаром! – забормотал было надзиратель, но, взглянув в глаза начальника, осёкся. В этих глазах не было устава, там была бездна!
Надзиратель дрожащими руками снял со стены связку ключей. Громов вырвал их и почти побежал по коридору. Вниз, по железной лестнице, в подвал. Туда, где всегда стояла сырость, где пахло плесенью, крысиным пометом и человеческим горем. Штрафной изолятор. Каменный мешок. Шаги его гулка отдавались под бетонными сводами. Сердце колотилось о ребра, как птица в горящей клетке. Только бы не поздно. Только бы успеть. Камера номер шесть. Тяжелая железная дверь с маленьким глазком и кормушкой. Громов сунул ключ в скважину. Замок лязнул, неохотно поддаваясь. Он рванул дверь на себя. Из темноты пахнуло ледяным холодом. Карцер не отапливался. Здесь было едва ли теплее, чем на улице. В тусклом свете лампочки, забранной решеткой, он увидел ее. Рада сидела на голых деревянных нарах, поджав ноги. На ней была только тонкая роба, но она не дрожала. Она сидела прямо, неподвижно, как изваяние. Глаза ее были закрыты, губы беззвучно шевелились. Казалось, она не здесь, не в этом холодном подвале, а где-то далеко, где тепло и светло.
Услышав грохот двери, она медленно открыла глаза. Те самые, синие, бездонные. В них не было страха перед начальником. В них было спокойствие вечности. Громов шагнул внутрь и остановился. Весь его гнев, вся его решимость, вся его офицерская спесь вдруг исчезли. Испарились, оставив лишь голую, кровоточащую душу отца и деда. Он смотрел на эту женщину, которую сам же приказал запереть в этой могиле, и понимал. Сейчас она выше него. Она судья, а он проситель. Ноги отказали. Колени подогнулись сами собой. Громов, боевой офицер, прошедший Афган, полковник, перед которым трепетал весь гарнизон, рухнул на грязный бетонный пол. Прямо в ледяную жижу. Он не заметил этого. Он видел только ее глаза.
- Помоги, — выдохнул он. Голос сорвался на хрип. Не приказываю. Христом Богом молю. Помоги. Рада смотрела на него сверху вниз. В ее взгляде не было торжества, только глубокая вселенская печаль. Она медленно спустила ноги с нар, встала, подошла к нему. Её босые ступни ступали по ледяному бетону, но она словно не чувствовала холода.
- Что случилось, начальник? – спросила она тихо. Гордыня хребет сломала?
- Внук. Громов поднял на неё лицо, мокрое от растаявшего снега и слёз. Умирает. Врачи отказались. Задыхается. Я знаю, ты можешь. Люди говорят, ты видишь. Спаси его. Возьми мою жизнь. Возьми все, что у меня есть. Погоны, дом, деньги. Душу возьми. Только его вытащи. Он ангел. Он греха не знает. За что ему? Рада положила руку ему на голову. Ее ладонь была горячей, сухой и жесткой. И это прикосновение обожгло Громого, пронзило током до самых пяток.
- Встань, Виктор, — сказала она. Не гражданин-начальник, не товарищ-полковник, просто Виктор. Не передо мной на коленях ползать надо. Перед ним ползай. Она кивнула куда-то вверх, в тёмный, покрытый плесенью потолок.
- Я не верю, — прошептал Громов. Я никогда не верю.
- А придётся, — отрезала Рада. Потому что я не врач, я таблеток не дам. Я могу только попросить за него. Но просить мы будем вместе. Твоя кровь, твоя молитва. Она убрала руку. Вставай, веди. Если суждено, выживет. А нет, значит такова воля. Но бороться будем. Громов поднялся, шатаясь как пьяный. Он потянулся к наручникам, висевшим на поясе, привычка въевшаяся в подкорку. Рада перехватила его взгляд, усмехнулась горько.
- Что, закуешь? Чтобы не убежала? Громов посмотрел на наручники, потом на нее, и резким движением отшвырнул стальные браслеты в угол камеры. Они звякнули, ударившись о стену, и затихли.
- Нет, — хрипло сказал он, — я тебе жизнь доверяю. Какие к черту цепи? Он снял с себя теплый бушлат на меху и накинул ей на плечи. Она утонула в нем, маленькая, худая, но странно величественная.
- Пойдем, быстрее. Они почти бежали по коридору обратно. Надзиратель на вахте выронил ручку, увидев эту картину. Начальник колонии, бледный, с безумными глазами, в одном кителе, и зечка в его полковничьем бушлате.
- Товарищ полковник, вы куда? Это же нарушение!
- Молчать! – рявкнул Громов, не останавливаясь. Я ее не брал. Ты никого не видел, понял?
- Так точно! пролепетал тот, сползая под стол.
Они выскочили на улицу. Метель усилилась. Ветер выл, как тысячи голодных духов. Громов распахнул дверцу машины, помог Раде забраться внутрь. Машина рванула с места, вздымая снежные вихри. Всю дорогу Рада молчала. Она сидела, закрыв глаза, и перебирала пальцами невидимые четки. Громов не смел нарушить эту тишину. Ему казалось, что в кабине УАЗа стало густо, плотно, словно воздух сгустился от напряжения. И только когда впереди показались огни города, Рада вдруг открыла глаза и сказала, глядя в темноту за стеклом.
- Спеши! Смерть у порога стоит, ждет кого впустить. Невестка твоя ей дверь открыла.
- Как открыла, не понял Громов холодея.
- Злобой своей открыла и равнодушием. Страшнее яда нет, чем мать, которой дитя не нужно. Жми, Виктор, жми. И Громов вдавил педаль газа в пол, молясь тому богу, которого не знал, чтобы успеть захлопнуть эту дверь перед носом у костлявой.
Дом встретил их тишиной. Не той благословенной ночной тишиной, когда мир спит, набирая сил, а ватной, глухой, какой бывает в комнатах, где недавно вынесли покойника. Тяжелая дубовая дверь захопнулась за спиной, отсекая вой метели, но рада даже не поежилась. Ей показалось, что она шагнула из честного мороза в душный склеп. В прихожей горел яркий свет, режущий привыкшие к тюремному полумраку глаза. Алина стояла посреди хола, скрестив руки на груди. На ней был шелковый халат, расшитый золотыми драконами. Лицо исказила брезгливая гримасса. Увидев свекра, поддерживающего под локоть маленькую фигурку в огромном полковничьем бушлате, она отшатнулась, словно увидела прокаженную.
- Виктор Петрович! – голос невестки звенел, как натянутая струна. Вы в своем уме? Вы кого в дом притащили? Это же... это же уголовница! Прямо из камеры! Она демонстративно зажала нос надушенным платком. От нее же несет! Тюрьмой, вшами, заразой. А там ребенок. У Славика иммунитета нет, вы его убить хотите? Я полицию вызову, я мужу позвоню.
Громов не смотрел на нее. Он аккуратно снял с плеч рады свой бушлат, повесил на вешалку. Цыганка осталась в тонкой серой робе с номером на груди. Она стояла прямо, не сутулилась, и в этой жалкой казенной одежде выглядела величественнее, чем Алина своих шелках.
- Молчи, – тихо сказал Громов. Голос его был глухим, страшным. Ещё слово скажешь, вышвырну на мороз. В халате.
Алина поперхнулась воздухом. Она никогда не видела свёкра таким. Всегда сдержанный, всегда корректный. Сейчас он напоминал медведя-шатуна, поднятого из берлоги. В его глазах просматривалось такое тёмное бешенство, что слова застряли у неё в горле.
Рада медленно повернула голову к Алине. Синие глаза цыганки скользнули по красивому, ухоженному лицу молодой женщины. По её дорогим кольцам, по идеальному маникюру. Скользнули и не задержались, словно Алина была пустым местом, предметом мебели.
- Где он?– спросила Рада у Громова.
- Там. Полковник кивнул на полуоткрытую дверь детской. Рада двинулась туда. Она шла бесшумно, ступая босыми ногами по дорогому паркету. Алина дёрнулась было преградить ей путь, но наткнулась на тяжёлый взгляд Громова и вжалась в стену, шипя, как рассерженная кошка.
- Если она что-то украдет, если она его тронет, я вас засужу. Вы спятили, старый дурак.
Рада переступила порог детской. Здесь пахло бедой. Запах был густым, липким. Пахло перегретым пластиком, дорогими лекарствами, потом и тем сматковатым душком, который появляется, когда жизнь начинает уходить из тела. Рада поморщилась. Воздух был мертвым. Окна закупорены наглухо, кондиционер гонял по кругу одну и ту же отраву. Славик лежал на кровати, разметавшись по подушке. Он был похож на восковую куклу, которую забыли у огня. Личико заострилось, кожа стала почти прозрачной, сквозь неё просвечивали тоненькие голубые жилки. Грудная клетка ходила ходуном, из горла вырывался сиплый свист. Он горел. Жар сжигал его изнутри, выпивая последние капли сил.
Рада подошла к кровати, опустилась на колени, положила ладонь на лоб мальчика. Горячо, как от печки. Но страшнее жара был холод, который она почувствовала ладонью. Внутренний холод одиночества. Ребенок умирал не от вируса. Он умирал от того, что за него никто не держался. Ниточка, связывающая его с миром, истончилась и готова была порваться. На тумбочке у кровати теснились ряды баночек, коробочек, блистеров. Разноцветные таблетки, сиропы, капсулы. Красивые и дорогие яды. Рада взяла стакан с водой, стоящий рядом, понюхала. Едва уловимый запах химии. Она пригубила воду, покатала на языке и тут же сплюнула на пол, на пушистый ковер. Вода была мертвой. Горькой, вяжущей рот.
- Убери это, — сказала она Громова, который стоял в дверях, не смея войти, словно боясь спугнуть надежду. Все убери. И таблетки эти, и воду — в помойку. Виктор метнулся к тумбочке, сгребая лекарство в охапку. Блистеры посыпались на пол.
- Что ты делаешь? – завизжала подбежавшая Алина. Это швейцарские лекарства. Они стоят тысячи долларов. Без них он умрет.
- Уйди. Рада даже не обернулась. Смерть шума не любит, но и жизнь в крике не рождается. Ты пустая девка. В тебе звона много, а тепла нет. Уйди отсюда. Твоя злоба ему дышать мешает.
- Ты... ты... Алина задохнулась от возмущения, но Громов уже вытолкал ее в коридор и захлопнул дверь перед ее носом, повернув ключ у замка. Теперь они остались втроем. Умирающий ребенок, старый солдат и тюремная знахарка.
- Открой окно, — приказала Рада.
- Замерзнет же, — попытался возразить Громов.
- Открывай, дух здесь гнилой. Пусть мороз зайдет, он чистый.
Виктор распахнул створку. В комнату ворвался клуб морозного пара, запах снега и хвои. Свежесть ударила в нос, разгоняя больничный спрат. Славик на кровати глубоко вздохнул, впервые за долгие часы, и закашлялся. Рада начала раздеваться. Она стянула с себя серую робу, оставшись в простой нательной рубахе, застиранной до дыр. Рубаха была тонкой, но чистой. Цыганка развязала узел с 11 травами, который все это время прятала за пазухой. Достала пучок сухой полыни и зверобоя. По комнате поплыл горький, терпкий аромат степи, запах дикой воли и древней силы. Она растерла сухие травы в ладонях, смешивая их со своей слюной, превращая в кашицу. Затем она сделала то, от чего у Громова перехватило дыхание. Рада откинула одеяло со Славика, стянула с мальчика промокшую от пота пижаму, оставив его нагим, и легла рядом, прямо на кровать. Она прижала маленькое пылающее тельце к своей груди, обхватила его руками и ногами, накрывая собой, как птица накрывает птенца крыльями в непогоду. Кожа к коже, сердце к сердцу.
Древний способ. Самый верный. Когда лекарства не помогают, жизнь можно только перелить. Из полного сосуда в пустой.
- Виктор, — позвала она тихо, — свет погаси и свечу зажги. Есть свеча в доме?
- Найду. Хрипло отозвался полковник. Он нашарил в шкафу декоративную свечу, толстую, витую. Черкнул зажигалкой. Маленький огонек затрепетал, отбрасывая длинные тени. Громов выключил люстру и сел в кресло в углу, боясь пошевелиться. В полумраке происходило таинство. Рада начала петь. Это была не песня в привычном понимании. Это был низкий гортанный речитатив, похожий на шум ветра в камышах или на рок от далекой реки. Слова были незнакомые, чужие. Но Громов вдруг понял, что понимает их не умом, а нутром. Она не просила. Она требовала. Она торговалась с тем, кто стоит у порога.
- Матерь Божья, заступница! Перешла она на русский, и голос ее стал мягче. Посмотри на него. Он чист, как роса утренняя. Не его черед, не его срок. Мой возьми. Мою силу возьми. Я пожила, я грешила, я любила. А он и солнца не видел. Громов видел, как напряглось тело цыганки. Жилы на ее шее вздулись, по виску катился пот. Казалось, она держит на себе не тщедушные тельцы шестилетнего ребенка, а бетонную плиту. Она дрожала. Крупной, тяжелой дрожью. Она забирала его жар. Втягивала в себя его болезнь, как губка втягивает грязную воду. Славик завозился, застонал.
- Мама, – прошептала на бреду. Мамочка, ты пришла? Громов вжался в кресло. Сейчас мальчик откроет глаза, увидит чужую старую женщину и испугается. Закричит. Но Рада не отстранилась. Она лишь крепче прижала его к себе и начала гладить по спине жесткой мозолистой ладонью. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Успокаивая, убаюкивая. Я здесь, сынок, — ответила она. И голос ее изменился. Исчезла хрипотца, исчезла усталость. Он стал звонким, молодым, полным бескрайней нежности. Я здесь, я держу тебя. Спи. Никто тебя не обидит. Волки ушли, буря утихла.
- Мама, — выдохнул мальчик с облегчением. Он доверчиво прижался щекой к плечу зечки, уткнулся носом в ее рубаху, пахнущую полынью и тюрьмой, а не шанелью. Ты теперь теплая, ты теперь добрая.
- Родной. Спи, мое сердечко.
Громов смотрел на это и чувствовал, как по его небритым щекам снова текут слезы. Он не вытирал их. Он видел чудо. Ни фокуса с картами, ни магию. Он видел чудо любви. Чужая женщина, избитая жизнью, лишенная всего, сейчас отдавала себя без остатка чужому ребенку. Просто потому, что он нуждался в тепле. Родная мать за стеной, наверное, уже спала, заткнув уши берушами, чтобы не слышать хрипов сына. Время в комнате остановилось. Свеча оплавилась, потекла восковыми слезами. Рада продолжала шептать молитвы, но голос ее слабел. Громов заметил страшное. Ему показалось, или в неверном свете огня черные с проседью волосы цыганки стали белыми.
Прямо на глазах, прядь за прядью. Словно иней покрывал ее голову. Лицо ее сунулось. Нет, не осунулась, заострилась. Тени под глазами стали чёрными провалами. Она старела. За этот час она проживала год. Или десять. Но дыхание мальчика выровнялось. Страшный свист груди сменился ровным сопением. Жар спадал. Тело Славика расслабилось, кулачки разжались. Он спал. Впервые за неделю он спал настоящим здоровым сном исцеляющегося человека. Рада открыла глаза. Они были мутными, уставшими, словно выцветшими. Она с трудом повернула голову к Громову.
- Воды, – прошептала она одними губами. Виктор вскочил, поднёс ей кружку. Не ту с мёртвой водой, а свою, с чаем, который принёс из кухни. Ряда сделала глоток. Руки её дрожали так, что чай расплескался.
- Живой, – сказала она, тихо кивнув на ребёнка. Отступила костлявая. Не понравилась я ей. Старая я для неё, невкусная. Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабой, похожей на гримасу боли. А теперь, Виктор, одень меня. Его укрой. Знобит меня. Словно в прорубь окунули. Громов бережно, как хрустальную вазу, накрыл внука пуховым одеялом. Потом помог Раде подняться. Она шаталась. Он накинул на нее бушлату, усадил в кресло. Сам сел на пол у ее ног. Взял ее руку, грубую, с обломанными ногтями. Руку зечки и прижался к ней лбом.
- Спасибо, – прошептал он. Век молиться буду. Проси, что хочешь. Хочешь, я тебе побег устрою. Хочешь, документы новые. Увезу, спрячу, никто не найдет. Рада погладила его по жесткому ежику седых волос.
- Дурак ты, Витя, куда мне бежать? От себя не убежишь и от Бога не спрячешься. Не надо мне наград, ты лучше вот что. Она замолчала, собираясь силами. Ты посмотри, что мать ему давала. Там, в ведре мусорном. Я вкус почуяла. Трава дурная, сонная. Разум гасит, волю пьет. Если бы не я, не проснулся бы он завтра.
Громов поднял голову. В глазах его снова разгорался тот страшный, тяжелый огонь. Но теперь он знал, на кого этот огонь обрушится.
- Я разберусь, — сказал он. Клянусь Рада, я разберусь. За окном начинал сереть рассвет. Метель утихла, оставив после себя чистые белые сугробы. В доме было тихо, только ровно дышал спасённый мальчик, да в кресле дремала седая женщина, отдавшая свою силу ради чужой жизни. Буря прошла. Но для кого-то она только начиналась. Утро в тот день выдалось ослепителем. Снежная буря, терзавшая город всю ночь, выдохлась, ушла на север, оставив после себя сугробы выше человеческого роста. И небо такой пронзительной синевой, что больно было смотреть.
Солнце, холодное январское, било в окна дома Громовых, рассыпаясь искрами на хрустальных подвесках люстр, играя на полированных боках дорогой мебели. Казалось, сам мир умылся и приготовился к празднику. В детской было тихо. Но это была уже не та мертвая ватная тишина, что царила здесь вчера. Это была тишина покоя. Славик спал. Спал, подложив ладошку под щеку, и дыхание его было ровным, глубоким, без того страшного, присвистывающего хрипа, который еще вчера рвал сердце Громова на части. На щеках мальчика, вчера еще серых, как пепел, проступил слабый, едва заметный румянец. Жизнь вернулась. Рада сидела в кресле. Она не спала. Она просто не могла пошевелиться. За эту ночь она постарела на десяток лет. Ее волосы, еще вчера черные с проседью, Теперь стали совсем белыми, как первый снег за окном. Лицо заострилось, кожа обтянула скулы, под глазами залегли черные провалы. Она отдала все, что у нее было, вычерпала себя до дна.
Громов стоял у окна, глядя на искрящийся снег. Он боялся обернуться, боялся, что все это сон, морок, и стоит ему пошевелиться, как чудо исчезнет.
- Деда! Тихий сонный голос прозвучал для полковника, как иерихонская труба. Виктор Петрович резко обернулся. Славик открыл глаза. Они были ясными, осмысленными. В них больше не плавал тот мутный туман лихорадки. Деда, я есть хочу. Каши, манной, с комочками. Громов задохнулся. Горло перехватило спазмом. Он бросился к кровати, упал на колени, схватил руку внука и прижался к ней губами.
- Будет тебе каша, родной. С комочками, с вареньем, с чем хочешь. Хоть луну с неба. Живой. Господи, живой. Рада в кресле слабо улыбнулась.
- Не надо варенье, Виктор. Пустую дай, на воде. Желудок у него слабый, отвык от еды. Пусть запускается потихоньку. И чаю дай травяного. Громов вскочил, готовый бежать на кухню. Готовить, крушить, созидать. Энергия била из него ключом.
- Сейчас, сейчас. Я мигом.
- Постой. Голос Рады остановил его у двери. Он был тихим, скрипучим, как старое дерево. Прежде чем кормить, найди то, чем его травили.
- Что? Громов замер. Улыбка сползла с его лица, сменившись маской хищника.
- Я говорила тебе. Это не болезнь. Это отрава. Ищи банку. Ту, из которой мать ему витамины давала. Я должна знать точно. Громов кивнул. Лицо его закаменело. Он туда шел к тумбочке, где вчера сгребал лекарства. Там среди блистеров и коробочек валялась небольшая пластиковая банка без этикетки. Просто белая банка с оранжевой крышкой. Он взял её. Открыл. Внутри оставалось немного белого порошка.
- Это... Рада протянула руку. Взяла банку. Лизнула палец, окунула в порошок. Коснулась языком. Глаза её сузились. Дурман-трава и сонник. В лошадиной дозе. От такого взрослый мужик умом тронется, а ребенок... Она сплюнула на ковер. Он не просто спал, Виктор. Он угасал. Сердце замедлялось, дыхание останавливалось. Еще пара дней, и он бы просто не проснулся. Остановка сердца во сне. И ни один врач не подкопается. Скажут, организм слабый, не выдержал. Громов чувствовал, как пол уходит из-под ног.
- Это... Алина? Собственного сына?
- Она, — просто ответила Рада. Ей воля нужна. А он гиря на ногах. Тяжелая гиря. Больная.
В прихожей хлопнула входная дверь. Раздался топот ног, отряхивающих снег, и бодрый, громкий мужской голос.
- Эй, есть кто живой? Отец! Алина! Я вернулся! Сюрприз!
- Папа! Славик на кровати встрепенулся, попытался приподняться. Папа приехал!
Это был Павел, сын Громова. Он должен был вернуться из командировки только через неделю, но, видимо, решил устроить семье праздник. Громов посмотрел на Раду. Цыганка медленно кивнула, пряча банку с порошком в складке своей робы.
- Иди, Виктор, встречай. И невестку зови. Пора счета оплачивать. Громов вышел в гостиную. Павел стоял посреди комнаты. Высокий, румяный с мороза, в дорогой дубленке. С охапкой пакетов и коробок. Он сиял, как начищенный пятак. Рядом с ним, уже успев спуститься со второго этажа, висла на шее Алина. Она была в своем шелковом халате, свежая, выспавшаяся, пахнущая утренним душем и вся теми же приторными духами.
- Павлик, любимый! – щебетала она, целуя мужа в щеку. Как же я скучала! Ты не представляешь, какой тут ад был! Твой отец совсем из ума выжил, притащив в дом какую-то бомжиху, Славику хуже, врачи ничего не могут! Я так устала, я так боялась!
Она играла роль жертвы вдохновенно, талантливо. В ее голосе были и слезы, и страх, и надежда на сильное мужское плечо. Павел, улыбаясь, обнимал жену, но, увидев отца, застыл.
- Батя, ты чего такой... черный? Случилось чего? Славик как? Алина говорит совсем плохо?
Громов смотрел на сына. На своего единственного сына, которого он вырастил, выучил, которому дал все. и видел перед собой слепого щенка, который пригрел на груди гадюку.
- Здравствуй, Павел! Голос полковника звучал глухо, как из бочки. С приездом! Проходи, разговор есть! Он прошел к столу, сел, жестом указал сыну на стул напротив. Алина тут же прижалась к мужу, ища защиты.
- Вот видишь, — зашептала она, — он на меня волком смотрит. Выгнал вчера из детской, заперся там с этой зэчкой. Бог знает, что они там с ребенком делали». Может они его…
- Заткнись! Громов не кричал. Он сказал это тихо, но так, что хрусталь в серванте звякнул. Алина осеклась. Павел нахмурился.
- Отец, ты чего? Ты как с женщиной разговариваешь. Она мать твоего внука.
- Мать? Громов горько усмехнулся. Ну, давай посмотрим, какая она мать. Рада, выходи! Дверь детская открылась. Рада вышла в гостиную. Она шла медленно, опираясь рукой о стену. Белые волосы, серая роба, босые ноги. Она была похожа на призрака, явившегося с того света, чтобы свидетельствовать на страшном суде. Алина взвизгнула, прячась за спину мужа.
- Вот она, убери ее, Паша, от нее зараза!
Рада подошла к столу, достала из кармана банку с белым порошком, поставила перед Алиной.
- Узнаешь, красавица? Алина побледнела. Румянец сполз свои лица лоскутами, оставив серую землистую кожу. Глаза её забегали.
- Я… я не знаю, что это. Это не моё. Это она подкинула. Она наркоманка, наверное.
- Это дурман, спокойно сказала Рада. Ты им сына кормила, чтобы спал, чтобы жить тебе не мешал.
- Что за бред? – Павел переводил взгляд с отца на жену. Алина, что это?
- Это витамины, – взвизгнула Алина. Просто витамины для иммунитета. Я заказывала их по интернету. Паша, не слушай их, они сговорились. Отец всегда меня ненавидел.
Громов молча взял со стола стакан с водой. Высыпал туда остатки порошка, размешал ложкой. Вода помутнела.
- Витамины, говоришь? Он подвинул стакан к невестке. «Ну тогда пей, тебе полезно. Иммунитет укрепишь. Пей. Алина отшатнулась, опрокинув стул.
- Я не буду, убери, ты отравить меня хочешь.
- Если это витамины, чего ты боишься? спросил Громов. Он встал, нависая над ней скалой. Пей, сука, или я тебе это в глотку залью. Павел наконец начал что-то понимать. Он посмотрел на жену, на её трясущиеся руки, на ужас в её глазах. Не ужас невиновного, а животный страх разоблачения.
- Алина, – прошептал он, – почему ты не пьёшь? Она молчала. Тогда Громов вытащил из кармана ее телефон. Он забрал его вчера, когда она бросила его на диване в истерике.
- Читай, Паша! – он бросил смартфон сыну. Читай переписку. С абонентом Макс. Вчерашнюю. И позавчерашнюю.
Павел дрожащими пальцами разблокировал экран. Пароль он знал. Дата их свадьбы. Он читал, и лицо его становилось страшным. Белым, как полотно. Губы начали дергаться.
- Потерпи, котик. Спиногрыз уже совсем плохой. Врачи говорят сердце. Еще пара дней, и он отмучается. И мы будем свободны. Квартиру я уже оценила. Старик угнал в богодельню. У него нервы не к черту.
Телефон выпал из рук Павла, глухо ударившийся ковер. Он поднял глаза на жену. В этих глазах была смерть. Любовь, которая жила там пять минут назад, умерла, превратившись в пепел.
- Ты… – прохрипел он. Ты писала это? Про нашего сына? Спиногрыз? Отмучается?
Алина поняла, что отпираться бессмысленно. И тогда с ней произошла перемена. Страх исчез. На его месте появилась злоба. Чистая, концентрированная злоба, загнанная в угол крысы.
- Да! – крикнула она ему в лицо. Да, писала. А что мне оставалось? Гнить в этом доме с уродом-инвалидом? Менять памперсы до старости? Ты вечно в командировках. Ты герой, деньги зарабатываешь. А я здесь одна, слушаю, как он ноет. Я молодая, я жить хочу. Мне двадцать восемь лет, а я живу как монашка при больном. Я ненавижу его. Ненавижу этот дом. Ненавижу вас всех.
В комнате повисла тишина. Звенящая, страшная тишина. Павел медленно поднял руку. Казалось, он сейчас ударит ее, размажет по стенке. Но он не ударил. Он просто опустил руку, словно она стала весить тонну.
- Вон! — сказал он тихо.
- Что? Алина замерла.
- Вон отсюда! — повторил он громче. В чём стоишь? Чтобы через минуту духу твоего здесь не было. Иначе я тебя убью. Я не посмотрю, что ты женщина. Я тебя задушу своими руками. Вон!
Алина огляделась. Она посмотрела на свёкра, тот стоял, сжимая кулаки. На мужа, тот отвернулся, плечи его тряслись. На Раду та смотрела на нее с жалостью, как смотрят на убогую. Она поняла. Это конец.
- Ладно, – прошипела она, запахивая халат. Ладно, я уйду. Но вы мне еще заплатите. Я половину имущества отсужу. Я... мама.
Этот голос прозвучал, как гром среди ясного неба. Все обернулись. В дверях детской стоял Славик. Он не шел, он держался за косяк. Тоненькие ножки дрожали, но он стоял. Сам. Впервые за полгода. На нем была смешная пижама с зайчиками, а в руках он прижимал груди своего любимого плюшевого медведя с оторванным ухом. Он видел все. Он слышал все. Каждое слово. Каждое проклятие, брошенное матерью. Алина застыла. На секунду в ее глазах промелькнуло что-то человеческое. Стыд. Боль. но тут же погасло, уступив место равнодушию. Славик сделал шаг. Потом еще один. Он шел к матери, медленно, неуверенно, шатаясь от слабости. Рада дернулась было поддержать его, но Громов остановил ее жестом. Это был путь, который мальчик должен был пройти сам. Он подошел к Алине. Она стояла неподвижно, глядя на него сверху вниз. В ее взгляде не было любви, только холодное любопытство.
- Ну что, жив курилка?
Славик поднял на нее свои огромные, наполненные слезами глаза. Он не плакал навзрыд, слезы просто катились по его щекам двумя ручейками.
- Мамочка, – прошептал он, – ты не ругайся, не надо кричать, я все слышал. Алина молчала, ее лицо дернулось. - Ты уходишь, да? – спросил ребенок с такой недетской мудростью, что у Громова сердца остановилось. Тебе с нами плохо?
- Мне с тобой душно, бросила она резко, не в силах вынести этот чистый взгляд. Ты меня связал по рукам и ногам.
- Прости меня, сказал Славик. Прости, что я заболел. Я не хотел. Я старался выздороветь, честно. Он протянул ей своего медведя. Старого, потертого медведя. Единственного друга, которому он шептал свои секреты по ночам. Возьми, сказал он. Возьми Мишку. Ему тоже иногда бывает грустно. Ты его обними, когда тебе одиноко будет, и он тебя согреет. Как я бы согрел, если бы мог. Он вложил игрушку в безвольно опущенную руку матери. Игрушку, которая была для него дороже всего на свете. Он отдавал ей самое ценное, что у него было, благословляя ее на дорогу, в которой ему не было места. На, возьми. И не плачь. Я деду скажу, чтобы он тебя не ругал. Ты просто устала.
Алина смотрела на медведя своей руке, потом на сына. Её губы затряслись. На мгновение показалось, что ледяная корка на её сердце треснет, что она упадёт на колени, обнимет его, вымолит прощение. Но корка была слишком толстой. Она судорожно вздохнула, сжала медведя так, что побелели пальцы. И швырнула игрушку на пол.
- Не нужно мне твоё барахло! выкрикнула она срывающимся голосом. Оставьте меня в покое! Вы все сумасшедшие!
Она развернула, заметав полами халата, схватила с вешалки свою шубу, сунула ноги в сапоги, даже не застегнув молнию, и выбежала вон. Дверь хлопнула, впустив клуб морозного пара. В комнате повисла мёртвая тишина. Плюшевый медведь лежал на полу, раскинув лапы, словно убитый солдат. Славик стоял и смотрел на дверь. Его маленькие плечи опустились. Он не плакал, он просто стал вдруг очень взрослым. Маленьким старичком в пижаме с зайчиками. Он наклонился, с трудом поднял медведя, прижал к себе, погладил по оторванному уху.
- Ничего, Мишка, – прошептал он тихо, но в тишине комнаты услышали все. Ничего. Мы с тобой, мужчины. Мы потерпим. Ей там холоднее будет без нас.
Павел закрыл лицо руками и глухо зарыдал, сползая по стене на пол. Его душили слезы запоздалого прозрения и невыносимого стыда перед сыном. Громов подошел к внуку. Подхватил его на руки, легкого, невесомого. Прижал груди так крепко, словно хотел вдавить обратно в сердце.
- Прости нас, сынок, — шептал полковник, целуя макушку мальчика. Прости нас, дураков взрослых. Мы слепые были. Но теперь все. Теперь все иначе будет.
Рада смотрела на них из своего кресла. По ее морщинистой щеке катилась слеза. Она знала, сегодня здесь умерла одна семья. Фальшивая, гнилая. И родилась другая, настоящая, омытая слезами и скрепленная прощением ребенка, который оказался святее всех праведников мира. А за окном сияло солнце, равнодушное и прекрасное, заливая светом мир, в котором зло только что получило пощечину. Не кулаком, а милосердием.
Зима цеплялась за землю долго, неохотно, огрызаясь ночными заморозками и ледяными ветрами. Но Май все же взял свое. Он пришел не робким гостем, а полноправным хозяином. шумным, зелёным, напоённым ароматами влажной земли и клейкой листвы. Старый родительский дом Громова в деревне Сосновка, стоявший заколоченным последние пять лет, словно проснулся от литургического сна. Ставни распахнулись навстречу солнцу, из печной трубы потянулся уютный дымок, а крыльцо, ещё недавно серое и унылое, теперь сияло свежевыстроганными досками. Виктор Петрович Громов. Теперь уже просто Виктор. Пенсионер, гражданский человек. Стоял во дворе и тесал топором жертв для нового забора.
Полковничий китель с золотыми погонами висел в шкафу, в самой глубине, в чехле. Громов не доставал его с того самого дня, как написал рапорт об увольнении. По выслуге лет и состоянию здоровья, — гласила официальная бумага. А по совести, по состоянию души. Не мог он больше командовать людьми, когда сам едва научился жить заново. Топор в его руках, привыкших к оружию, теперь спорился с деревом. Работа лечила. Запах свежей стружки вытеснил из памяти запах больницы и казенного дома.
- Дед! Дедуля! Смотри! Звонкий детский голос перекрыл стук топора. Громов обернулся, утирая пот со лба.
На веранде сидел Славик. Мальчик все еще был худеньким, бледным, но в его глазах больше не было той старческой тоски. Они сияли синим озорным огнем. Рядом с ним, перебирая пучки сушеной мяты, сидела Рада. Она изменилась до неузнаваемости. Тюремная роба сменилась простым ситцевым платьем в мелкий цветочек. На плечах лежал белый пуховый платок – подарок Виктора. Волосы ее, полностью седые, были аккуратно убраны под косынку. Только глаза остались прежними, глубокими, видящими насквозь. Ее освобождение стоило громов у немалых седин. Он поднял все свои старые связи, дошел до генералов, поднял архивы того старого дела об отравлении. И правда всплыла. мутная, неприглядная, но спасительная. Нашлись свидетели, нашлись ошибки следствия. Дело пересмотрели. Раду выпустили по амнистии за отсутствием состава преступления. Идти ей было некуда. Дом ее давно сгнил, родни не осталось. И Громов просто сказал.
- Поехали домой. Не пригласил, а констатировал факт. Потому что дом — это не стены. Дом — это там, где твои люди.
- Виктор — позвала Рада. Голос ее звучал мягко, по-домашнему. Оставь ты этот забор, иди чаю попей. Липовый заварила, с медом.
- Сейчас, Радушка, — отозвался Громов. Датешу вот. Он отвернулся к верстаку, замахнулся топором, и вдруг услышал странный звук. Шорох. Тихий и неуверенный шаг по траве. Сердце его пропустило удар. Инвалидная коляска Славика стояла на веранде, пустая. Громов выронил топор. Он медленно, боясь дышать, обернулся. Посреди двора, залитого майским солнцем, стоял Славик. Он держался одной рукой за ствол старой яблони Антоновки. Той самой, которую Громов хотел спилить осенью, считая ее сухой и мертвой. Но этой весной яблоня вдруг зацвела. Буйно, яростно, покрывшись бело-розовой пеной цветов, словно невеста. Славик стоял. Его ножки в сандалиях чуть подрагивали, но держали. Он отпустил ствол дерева, сделал шаг, другой. Пошатнулся и раскинул руки, ловя равновесие, как птенец, пробующий крыло.
- Я иду, деда, – прошептал он, и улыбка его была ярче солнца. Я сам иду. К тебе. Громов почувствовал, как землю качнуло. Горло перехватило горячим спазмом. Он сорвался с места. Не побежал, полетел. Подхватил внука на руки за мгновение до того, как тот мог упасть. Прижал к груди. зарылся лицом в его мягкие, пахнущие солнцем и шампунем волосы.
- Идёшь – шептал бывший полковник, и по его щекам, не стесняясь, стекли слёзы. Идёшь, родной, боец мой, герой мой. Славик смеялся, обнимая деда за шею.
- Я тренировался, деда, пока ты спал. Бабушка Рада мне ноги мяла и говорила, вставай, воин, тебе ещё по земле ходить, следы добрые оставлять. Громов поднял глаза. Рада стояла на крыльце. Она опиралась плечом о косяк и смотрела на них. В её взгляде не было торжества чудотворца. В нём была тихая, светлая радость матери, которая, наконец, дождалась своих детей с войны. Она подняла руку, и размашисто перекрестила их, мужчину и мальчика, стоящих под цветущей яблоней.
- Господь всё управил», — сказала она тихо, но Громов услышал. Забрал у тебя, Виктор, олова. Погоны твои, карьеру, гордыню. Отдал золото. Живое золото. Она спустилась с крыльца, подошла к ним. Громов, держа внука на одной руке, другой обнял ее за плечи. Она не отстранилась, прижалась к его боку, маленькая, хрупкая, но крепкая, как та старая яблоня.
Три одиночества. Старый солдат, потерявший веру, цыганка, потерявшая сына, и мальчик, преданный родной матерью. Три осколка, которые сложились в одну целую, несокрушимую чашу.
- А что с Алиной? — спросил как-то Славик, когда они сидели вечером на веранде и пили чай. Он спросил это просто, без злобы, глядя на заходящее солнце. Громов помолчал.
- Павел звонил недавно. Говорил, что Алина пыталась судиться, делить имущество, кричала на каждом углу о своих правах. Но потом, когда всплыла история с таблетками, притихла. Испугалась уголовного дела. Уехала куда-то на юг, с новым ухажером. Искать свою красивую жизнь.
- Она ищет счастье, Славик, — сказала тогда Рада, поглаживая мальчика по голове. Только ищет она его в карманах да в зеркалах. А там счастья нет, там только пустота. Давай лучше ей свечку поставим, чтобы душа ее согрелась. Холодной ей, бедной.
И Славик кивнул. Он не держал зла. В его сердце, согретом любовью деда и названной бабушки, для зла просто не осталось места. Вечерело. Над садом сгущались сиреневые сумерки. Где-то в кустах черемухи завел свою песню соловей. Громов смотрел на свою семью. На Раду, которая накидывала шаль на плечи. На Славика, который уснул у него на коленях, утомленный первым днем своей новой, ходячей жизни. Он думал о том, что жизнь — странная штука. Она бьет наотмашь, ломает хребты, отнимает самое дорогое. Но если ты не ожесточишься, если сохранишь в душе хоть искру, тепла, она обязательно даст тебе шанс. Крест, который мы несем, иногда кажется непосильным. Но именно на этом кресте, как на старой яблоне, однажды распускаются цветы воскрешения.
- Пойдем в дом, — шепнула он Раде. Прохладно становится.
- Пойдем, — кивнула она. Дом теплый. Теперь теплый. Они вошли внутрь, и дверь закрылась, оставив снаружи ночь, прошлое и беды. Внутри горел свет. Свет, который они зажгли сами.
Дорогие друзья, Вот и закончилась история полковника Громова, Мудрой Рады и Маленького Славика. Эта история не о чудесном исцелении тела, а об исцелении души. О том, что родство определяется не кровью, а любовью. И о том, что даже на пепелище может вырасти прекрасный сад, если поливать его не ядом обиды, а живой водой прощения. Напишите в комментариях, тронула ли вас эта история. Как вы считаете, правильно ли поступил Громов, приняв в семью бывшую заключенную? И смогли бы вы, как маленький Славик, простить предательство родной матери и отпустить ее без проклятий? Встречались ли вам в жизни люди, подобные Раде, которые своей мудростью спасали чужие семьи?
Поделитесь своим мнением, для нас это очень важно. Если рассказ затронул струны вашей души, ставьте лайк, пусть добра в мире станет чуточку больше. Поделитесь этой историей с друзьями и близкими. Возможно, кому-то сейчас нужно именно это слово надежды. И, конечно, подписывайтесь на наш канал, чтобы не пропустить новые жизненные истории. Берегите себя и своих близких. Храни вас Бог.