Тёма замер в дверях с рюкзаком на одном плече. Не вошёл — остановился. Смотрел мимо меня, куда-то в угол коридора.
— Привет, солнце, — я шагнула навстречу, но он отступил.
Настя протиснулась мимо брата, молча сунула мне в руки свой рюкзачок с единорогом и пошла в комнату. Даже не обняла.
Два года после развода. Каждые выходные — к папе. Раньше возвращались шумные, взъерошенные, наперебой рассказывали про поход в кино или пиццу на ужин. Последние месяцы — вот так. Тишина. Отведённые глаза. Чужие дети в телах моих детей.
— Тёма, — я положила руку ему на плечо. — Как прошло?
Он дёрнулся.
— Нормально.
— Что делали?
— Ничего.
Я потёрла переносицу. Господи. Каждое воскресенье — один и тот же ритуал. Вопросы без ответов. Молчание вместо разговора.
— Ужинать будешь? Я сделала твои любимые котлеты.
Тёма поднял глаза. Отцовская ямочка на подбородке, мой разрез глаз. Десять лет назад я держала его на руках и думала: вот оно, счастье. Теперь он смотрел на меня как на чужую.
— Папа сказал, ты разрушила нашу семью.
Воздух застрял в горле. Грудь сдавило так, будто кто-то положил на неё камень.
— Что?
— Папа сказал. Ты разрушила. Семью.
Он произносил слова раздельно, будто я не понимала русский язык. Будто объяснял очевидное глупой женщине.
— Тёма...
— И ещё, — он скинул рюкзак на пол, — у папы новая жена. Кира. Она добрее тебя.
Шаги в коридоре. Настя. Замерла у двери в свою комнату, крутила рыжую косичку. Смотрела то на меня, то на брата.
— Тём, — она тихо позвала, — пойдём.
— Подожди.
Он шагнул ко мне. Вихор на макушке торчал, как всегда, но глаза — глаза были холодные. Взрослые. Не его.
— Я хочу жить с папой. Ты плохая мать.
Пустота. Не боль — пустота. Так бывает, когда удар слишком сильный, чтобы почувствовать его сразу.
Настя заплакала. Тихо, без звука, только слёзы потекли по веснушчатым щекам. Она крутила косичку всё быстрее.
— Иди в комнату, — сказал Тёма сестре. — Иди.
И она пошла. Моя семилетняя дочь послушалась не меня — брата.
Я осталась в коридоре одна. Рюкзак с единорогом в руках. Тиканье часов на кухне. Гул холодильника.
«Ты плохая мать».
Это не его слова. Я знала это. Десятилетний ребёнок не говорит такое сам. Не говорит «разрушила семью» — это взрослая фраза. Олегова фраза.
Два года назад мы договорились: без грязи. Без перетягивания детей. Развод — наше дело, дети — общие. Он обещал.
Я поверила.
На кухне остывали котлеты. На холодильнике висел рисунок Насти — «Наша семья». Она нарисовала его за неделю до развода. Мама, папа, Тёма, Настя. Все держатся за руки. Все улыбаются.
Я сняла рисунок с магнита. Бумага пожелтела по краям.
Два года.
Что он говорит им там, на этих выходных?
***
Ночью я не могла уснуть.
Лежала на своей половине кровати — пустая половина казалась огромной, хотя два года прошло, хотя пора бы привыкнуть. Лаванда от подушки, которую я купила, чтобы лучше спать. Не помогала.
«Ты плохая мать».
Слова крутились в голове, как заевшая пластинка. Я пыталась вспомнить, когда всё началось.
Сентябрь. Олег женился на Кире — я узнала от детей. «Папа теперь живёт с тётей Кирой». Не позвонил, не предупредил. Впрочем, не обязан. Мы в разводе. Его жизнь — его дело.
Но после свадьбы что-то изменилось.
Октябрь. Тёма вернулся с выходных и спросил: «Мам, а почему папа ушёл из-за тебя?» Я объяснила: мы оба решили. Так бывает. Это не чья-то вина. Он кивнул, но глаза были странные.
Ноябрь. «Папа говорит, ты отобрала у него детей». Я позвонила Олегу. Он сказал: «Не выдумывай. Я такого не говорил». Голос был спокойный, уверенный. Я почти поверила — может, Тёма что-то перепутал?
Декабрь. Настя отказалась ехать к папе. Плакала, цеплялась за мою руку. «Не хочу, мам, не хочу». Я уговорила — нельзя же запрещать ребёнку видеть отца. Она уехала. Вернулась тихая, смотрела в пол.
И вот теперь — январь. «Ты плохая мать».
Я села в кровати. Три часа ночи. Тишина давила на виски.
Телефон. Надо позвонить Свете. Она психолог, она объяснит. Скажет, что я параноик. Или скажет, что я права. Хоть что-то скажет.
Номер набрался сам.
— Марин? — сонный голос. — Три ночи. Что случилось?
— Света, прости. Я не могу. Мне надо...
— Тихо. Дыши. Что случилось?
Я рассказала. Про «плохую мать». Про «разрушила семью». Про Киру, которая «добрее». Света молчала, только иногда хмыкала. Потом спросила:
— Записи есть?
— Что?
— Когда он им это говорит — записи есть?
Я вспомнила. Месяц назад. Я приехала забирать детей, поднялась в подъезд. Олег стоял на лестничной площадке, дверь была открыта. Говорил по телефону — громко, не стесняясь.
«Да, заберёт. Как обычно. Ничего, скоро они сами поймут, какая она на самом деле».
Я достала телефон и записала. На автомате. Не знаю зачем.
— Есть, — сказала я Свете. — Одна запись.
— Послушай её. И завтра — ко мне. Не на работу — в кафе на Пушкина, в три. Поговорим.
Она отключилась.
Я нашла запись в телефоне. Нажала «воспроизвести».
Голос Олега заполнил спальню. Знакомый до боли — четырнадцать лет вместе, двенадцать из них — в браке. Я знала этот голос счастливым, злым, равнодушным. Сейчас он был... торжествующим.
«...Она думает, что дети её выберут. Ага. Подождём. Тёма уже понял. Настя пока маленькая, но тоже поймёт».
Пауза. Смех.
«Нет, я им не вру. Я просто рассказываю, как было на самом деле. Что она меня бросила. Что разрушила семью. Это же правда, нет?»
Виски пульсировали. Голос Олега звучал как сквозь вату — далёкий, искажённый. Но слова. Слова были чёткие.
Он не говорил детям — он говорил кому-то по телефону. Но какая разница? Он верил в то, что говорил. Верил, что я виновата. Верил, что дети должны это знать.
Четыре месяца.
Четыре месяца он отравлял их. По капле, по слову, по взгляду. А я думала — показалось. Я думала — переходный возраст у Тёмы. Я думала — адаптация к новой жене.
Дура.
Я выключила запись и уставилась в потолок. Часы на тумбочке показывали 3:47.
Что мне делать?
Я могла пойти в суд. Доказать психологическое давление. Есть запись. Есть слова детей. Есть психолог, который подтвердит. Можно ограничить встречи. Можно запретить.
Но.
Дети любят отца. Несмотря ни на что — любят. Тёма повторяет его слова, но он же и скучает. Я видела, как он смотрит на часы по пятницам, ждёт. Настя боится — но и она хочет, чтобы папа был.
Если я запрещу встречи — я стану той, кто «отобрала папу».
Если не запрещу — они вырастут, ненавидя меня за то, чего я не делала.
Ловушка.
Я закрыла глаза и попыталась вспомнить, как мы дошли до этого.
***
Три года назад.
Кухня нашей старой квартиры — той, где жили вместе. Жёлтые стены, которые Олег сам красил, когда мы въехали. Запах его сигарет — он курил на балконе, но всё равно тянуло. Скрип половицы у холодильника.
— Я устала, — сказала я.
Олег сидел за столом, листал что-то в телефоне. Не поднял глаз.
— От чего?
— От всего. От того, что тебя нет. Ты приходишь в одиннадцать, уходишь в семь. Дети тебя не видят. Я тебя не вижу.
— Я работаю.
— Ты работаешь двенадцать лет. Когда это закончится?
Он отложил телефон. Посмотрел на меня тем самым взглядом — снисходительным, усталым. Взглядом человека, который объясняет очевидное.
— Марина. Я зарабатываю деньги. На эту квартиру. На детей. На тебя. Что тебе ещё нужно?
Что мне нужно.
Я дышала ртом. Руки тряслись — я спрятала их под стол, чтобы он не видел.
— Мне нужно, чтобы ты был. Не твои деньги — ты. Утром за завтраком. Вечером, когда дети засыпают. В выходные — хотя бы иногда.
— В выходные я тоже работаю.
— Вот именно.
Он встал. Прошёлся по кухне. Скрестил руки на груди.
— Послушай меня, — его любимая фраза. Всегда перед тем, как объяснить, почему я не права. — Ты хочешь, чтобы я бросил работу? Чтобы мы жили на твою зарплату? Тридцать тысяч в месяц, Марина. Тридцать.
— Я не говорю бросить. Я говорю — баланс.
— Баланс, — он хмыкнул. — Ты хочешь, чтобы я работал, приносил деньги, и ещё был идеальным мужем и отцом. Так не бывает.
Я молчала. Что тут скажешь?
— Знаешь что, — он подошёл ближе, навис надо мной. Широкие плечи, короткая стрижка, ямочка на подбородке. Красивый мужик. Чужой. — Тебе всегда всего мало. Всегда. Я работаю — плохо. Я дома — тоже плохо. Я виноват во всём, да?
— Я не говорила, что ты виноват.
— Но думаешь.
Тишина. Тикают часы. Те самые часы, которые висят теперь на моей кухне — я забрала их при разводе.
— Олег, — я встала. Ноги не слушались, но я встала. — Я не хочу так больше. Мы либо что-то меняем, либо...
— Либо что?
Он смотрел на меня. Ждал.
— Либо я не знаю.
Он усмехнулся. Покачал головой.
— Вот оно что. Ты угрожаешь.
— Я не угрожаю. Я говорю, что так — нельзя.
— Нет, Марина. Ты угрожаешь. Ты говоришь: или по-моему, или никак. Это шантаж.
Я потёрла виски. Как разговаривать с человеком, который всё переворачивает?
— Я прошу тебя услышать меня. Один раз. Просто услышать.
— Я слышу. Ты недовольна. Ты хочешь развода. Ладно.
Он сказал это так спокойно. Так буднично. Будто мы обсуждали, что приготовить на ужин.
— Олег...
— Что — Олег? Ты сама начала. Я не буду умолять. Хочешь развод — будет тебе развод. Только потом не жалуйся.
Он вышел из кухни. Хлопнула дверь в спальню.
Я осталась одна. Жёлтые стены. Запах сигарет. Тиканье часов.
«Потом не жалуйся».
Он был уверен, что я приползу обратно. Что испугаюсь. Что не смогу без него.
Я не приползла.
***
Кафе на Пушкина. Угловой столик, мягкие диваны, приглушённый свет. Пахло корицей и ванилью — Света заказала нам обеим латте с сиропом.
— Родительское отчуждение, — сказала она, поправляя яркую серьгу. — Это термин. Официальный. Когда один родитель систематически настраивает ребёнка против другого.
Я обхватила чашку ладонями. Горячо. Хорошо.
— И что делать?
— Сложно. Потому что ребёнок не понимает, что его используют. Он думает, что сам пришёл к этим выводам. Что сам решил: мама плохая.
— Тёма так и говорит. «Я сам понял».
— Вот именно. Манипуляция потому и работает, что незаметна. Олег не говорит ему: «Ненавидь маму». Он говорит: «Мама разрушила семью». Факт. Ребёнок делает вывод сам.
Я отпила кофе. Слишком сладко. Раньше любила сладкое, теперь — нет.
— А Настя?
— Настя младше. И ближе к тебе — она же больше времени проводит с тобой. Манипуляция работает хуже. Но это пока. Через год-два...
Она не договорила. Не надо было.
— Я могу подать в суд, — сказала я. — У меня есть запись.
Света кивнула.
— Можешь. И скорее всего выиграешь. Ограничение общения, контролируемые встречи — это реально.
— Но?
— Но Тёма тебя возненавидит. Уже не потому, что папа сказал — а потому, что ты «отобрала папу». Это его восприятие. Он не поймёт, что ты защищала.
Я закрыла глаза. Замкнутый круг. Куда ни повернись — тупик.
— И если не подам?
— Тогда манипуляция продолжится. Через год Тёма будет жить у отца. Через два — Настя перестанет тебе доверять. Через пять — оба будут уверены, что ты их бросила.
— То есть я проиграю в любом случае.
Света помолчала. Поправила серьгу.
— Нет. Не обязательно. Но быстрого решения нет. И безболезненного — тоже.
Я допила кофе. Поставила чашку.
— Что бы ты сделала?
— Я не мать. И не в твоей ситуации. Не могу решать за тебя.
— Но если бы.
Она посмотрела мне в глаза.
— Я бы защитила детей. Даже если они этого не хотят. Даже если возненавидят. Потому что это — моя работа как матери. Защищать. Не быть хорошей в их глазах — а защищать.
Я встала. Ноги ватные, голова гудит.
— Спасибо, Свет.
— Подумай. Не торопись. Но и не тяни.
Я вышла из кафе. Серый январский день, мокрый снег под ногами. Прошла два квартала до дома, поднялась на третий этаж, открыла дверь.
Тихо. Дети в школе.
Я прошла на кухню. Остановилась у холодильника.
Рисунок Насти. «Наша семья». Четыре человека, держатся за руки.
Я сняла его с магнита. Провела пальцем по фигуркам.
Мама. Папа. Тёма. Настя.
Все улыбаются.
Два года назад это было правдой. Мы были семьёй. Пусть неидеальной — но семьёй.
А теперь?
Я положила рисунок на стол и достала телефон. Нашла номер адвоката — того, что вёл развод. Палец завис над кнопкой вызова.
Нет. Не сейчас. Надо подумать.
Я убрала телефон и пошла в спальню. Открыла шкаф, полезла за зимним свитером — и наткнулась на шкатулку.
Деревянная, с резным узором. Мамин подарок на свадьбу.
Я открыла её.
Внутри — обручальное кольцо. Золотое, с гравировкой: «М+О 2012».
Я сняла его два года назад, после подписания документов о разводе. Положила в шкатулку и забыла. Думала — выброшу потом. Не выбросила.
Кольцо лежало на бархатной подложке. Тусклое, без блеска. Четырнадцать лет жизни в одном маленьком кружке металла.
Я закрыла шкатулку и убрала обратно.
***
День развода. Два года назад.
Серое здание суда, запах хлорки и канцелярии. Длинный коридор, скамейки вдоль стен. Люди с папками, люди с бумагами, люди с пустыми глазами.
Мы с Олегом сидели рядом — но между нами была пропасть. Он смотрел в телефон. Я смотрела в стену.
— Кравцовы? — позвали из кабинета.
Мы вошли. Судья — пожилая женщина с уставшим лицом. Бумаги на столе. Формальности.
— Раздел имущества согласован?
— Да, — сказал Олег.
— Да, — сказала я.
— Дети?
— Остаются с матерью, — я кивнула. — Отец — по выходным и праздникам.
— Без возражений? — судья посмотрела на Олега.
Он пожал плечами.
— Без.
Цвета поблекли. Голоса доносились издалека — как из-под воды. Я подписывала бумаги на автомате, не читая. Какая разница? Двенадцать лет брака — и вот. Росписи, печати, готово.
Мы вышли в коридор. Олег остановился у окна.
— Ну что, — он смотрел на меня тем самым взглядом. Снисходительным. — Довольна?
— Олег, давай не надо.
— Почему? Ты этого хотела. Получи.
— Я хотела нормальную семью. Не получилось.
Он усмехнулся.
— Нормальную семью. С тобой — не получится. Ты слишком много хочешь. Слишком много требуешь. Никто не выдержит.
Я молчала. Что тут скажешь?
— Ладно, — он отвернулся. — Детей буду забирать по пятницам. В шесть.
— Хорошо.
— И ещё, Марина.
Он обернулся. Глаза холодные, губы поджаты.
— Ты пожалеешь.
— О чём?
— Обо всём.
Он ушёл. Шаги по коридору, хлопнула дверь.
Я осталась одна. Серые стены. Запах хлорки. Бумаги в руках — официальное подтверждение, что семьи больше нет.
«Ты пожалеешь».
Тогда я думала — пустые слова. Обида. Уязвлённое самолюбие.
Теперь понимаю — он имел в виду именно то, что сказал.
Настоящее. Январь.
Подъезд дома Олега. Серые стены, почтовые ящики, лампочка мигает. Пахнет сигаретным дымом и сыростью — кто-то курил на лестнице.
Я привезла детей на выходные. Как обычно.
Тёма рванул вверх по лестнице — не оглядываясь, не прощаясь. Настя стояла рядом, крутила косичку.
— Мам, — тихо, чтобы брат не услышал. — А можно я не пойду?
— Настюш, папа ждёт.
— Я знаю. Но... — она замолчала. Кусала губу.
— Что, солнце?
— Там тётя Кира. Она... она странная.
— В каком смысле?
Настя подняла на меня глаза. Мамины глаза — так говорил Олег, когда она родилась. Тёмно-карие, большие.
— Она говорит папе про тебя. Плохое. А папа потом говорит нам. А Тёма повторяет. Я не хочу повторять. Но они смотрят.
Что-то тёплое разлилось в груди. Моя девочка. Моя умная семилетняя девочка.
И тут же — укол. Значит, это не только Олег. Это — система. Новая жена в деле.
— Настюш, — я присела, обняла её. — Ты не должна повторять то, чего не думаешь. Никогда. Слышишь?
Она кивнула. Уткнулась мне в плечо.
Сверху — голоса. Дверь открылась.
— Настя! — голос Олега. — Поднимайся!
Я выпрямилась. Настя посмотрела вверх, потом на меня.
— Иди, — я погладила её по голове. — Я заберу вас в воскресенье.
Она пошла вверх по лестнице. Медленно, нехотя.
Я услышала голос Олега — он говорил не детям. Новой жене.
— Привезла. Как обычно. С опозданием.
— Опоздание — пять минут, — женский голос, незнакомый. Видимо, Кира. — Несерьёзно.
— С ней всё несерьёзно. Двенадцать лет терпел.
Смех. Её.
Я стояла внизу, в подъезде с мигающей лампочкой. Слушала, как они обсуждают меня. При детях. Мои дети слышали, как папа и его новая жена смеются надо мной.
Спина одеревенела. Руки сжались в кулаки.
Я вышла из подъезда. Мокрый снег бил в лицо. Дошла до машины, села, захлопнула дверь.
И заплакала.
Впервые за два года.
***
Воскресенье. Я приехала за детьми.
Настя вышла первая. Бросилась ко мне, обняла. Крепко, без слов.
Тёма спустился через минуту. Встал в дверях подъезда.
— Я не поеду.
— Тёма, — я шагнула к нему. — Что случилось?
— Ничего. Я хочу остаться с папой.
За его спиной — Олег. Стоит, скрестив руки. Смотрит на меня. Улыбается.
— Слышишь, Марина? Сын выбрал.
— Тёма, у нас договор. Ты живёшь со мной.
— Договор! — Олег рассмеялся. — Какой договор? Бумажка. Ребёнок сам решает.
— Ребёнку десять лет. Он не решает.
— Ну ты же решала. Когда разрушала семью — решала. А ему нельзя?
Тёма смотрел на меня. Глаза холодные. Отцовские.
— Я ненавижу тебя, — сказал он. Тихо, почти шёпотом. — Ненавижу.
Перехватило дыхание. Пустота внутри стала окончательной.
Настя заплакала. Стояла рядом, вцепившись в мою руку, и плакала.
— Тёма, — я пыталась говорить спокойно. Не получалось. — Это не твои слова. Это папа...
— Не надо! — он крикнул. — Не надо говорить, что папа! Я сам! Сам понял!
Олег положил руку сыну на плечо. Собственнический жест.
— Иди домой, Марина. Тёма побудет у меня. Завтра поговорим.
Я стояла на мокром снегу, с плачущей дочерью, с пустотой внутри.
Что делать? Тащить его силой? Звонить в полицию? Устраивать сцену?
Я посмотрела на сына. На его лицо — замкнутое, злое. На отца за его спиной — торжествующего.
— Хорошо, — сказала я. — Тёма, если передумаешь — позвони. В любое время.
Он отвернулся и ушёл в подъезд. Олег подмигнул мне — я не шучу, подмигнул — и закрыл дверь.
Я довезла Настю до дома. Уложила спать — она измотана была, сразу уснула. Прошла на кухню.
Достала телефон.
Номер адвоката.
Палец завис над кнопкой. Вдох.
Нажала.
— Алло?
— Игорь Семёнович, это Марина Кравцова. Мы с вами вели развод два года назад.
— Да, Марина. Помню. Что-то случилось?
— Случилось. Мне нужно подать на ограничение общения. Отец настраивает детей против меня. Есть запись.
Пауза.
— Это серьёзное обвинение.
— Я знаю.
— Завтра в десять сможете?
— Смогу.
— Тогда жду. Приносите всё, что есть.
Я отключилась. Положила телефон на стол.
Часы тикали. Гудел холодильник. На столе лежал рисунок Насти — четыре фигурки, держатся за руки.
Я приняла решение.
Правильное ли — не знаю.
***
Месяц спустя.
Суд назначен на пятнадцатое февраля. Через две недели.
Адвокат говорит: шансы хорошие. Запись — прямое доказательство. Показания психолога — подтверждение манипуляции. Настя согласилась поговорить с детским специалистом, рассказала всё. Тёма — отказался.
Он до сих пор у отца.
Олег звонит каждый день. Не мне — на домашний телефон, когда знает, что Настя дома. Она не берёт, но я слышу его голос на автоответчике.
«Настя, это папа. Позвони мне. Мама тебе врёт. Она хочет отобрать у тебя брата и меня. Не слушай её».
Я стираю сообщения. Настя не знает. Или знает, но молчит.
Вчера он позвонил мне.
— Ты понимаешь, что делаешь? — голос Олега в трубке. Тот самый тон — снисходительный, уверенный. — Ты отбираешь у детей отца.
— Я защищаю детей от манипуляции.
— Какой манипуляции, Марина? Я говорю им правду. Ты разрушила семью. Это факт.
— Мы оба приняли решение о разводе.
— Нет. Ты. Ты угрожала, ты шантажировала, ты заставила.
Я молчала. Что тут скажешь? Он верит в это. Искренне.
— Если ты пойдёшь до конца, — его голос стал тише, опаснее, — я тебя уничтожу. Юридически. Публично. Дети узнают, какая ты на самом деле.
— Они уже знают. Ты им рассказал.
Пауза.
— Ты пожалеешь, — сказал он. Те же слова, что два года назад.
Я отключилась.
Сейчас сижу на кухне. Часы тикают. Настя в своей комнате, делает уроки. Тёма — где-то там, у отца. Мой сын, который сказал «ненавижу» и не звонит уже месяц.
Рисунок на холодильнике — новый. Настя нарисовала на прошлой неделе.
Три фигурки. Мама, Настя, Тёма.
Папы нет.
— Почему без папы? — спросила я.
— Потому что папа плохой, — ответила она просто.
Нет, солнце. Папа не плохой. Папа просто... не умеет. Не умеет любить так, чтобы не разрушать. Не умеет отпускать. Не умеет проигрывать.
Но этого я ей не сказала.
Через две недели — суд. Я приду с записью, с показаниями, с заключением психолога. Олег придёт с Тёмой, который скажет: «Хочу жить с папой».
И судья будет решать.
А я буду сидеть и думать: правильно ли я делаю?
Если выиграю — Тёма останется со мной. Но он ненавидит меня. Как жить с ребёнком, который ненавидит?
Если проиграю — потеряю обоих. Олег убедит и Настю.
Если откажусь от суда — потеряю медленно, но верно. Слово за словом, год за годом.
Я смотрю на рисунок. Три фигурки.
Настя входит на кухню. Садится рядом.
— Мам.
— Да, солнце?
— А Тёма вернётся?
Я обнимаю её. Тёплая, маленькая, пахнет детским шампунем.
— Не знаю, Настюш. Надеюсь.
— Я скучаю.
— Я тоже.
Она прижимается ко мне. Мы сидим молча. Часы тикают. Холодильник гудит. Мокрый снег за окном.
Через две недели я выйду в суд и скажу: мой бывший муж манипулирует детьми. Я прошу ограничить общение.
И судья спросит: «Вы понимаете, что ребёнок не хочет?»
И я скажу: «Понимаю».
И судья спросит: «Вы понимаете, что это травма?»
И я скажу: «Понимаю».
И судья спросит: «Почему вы всё равно просите об этом?»
И я скажу...
А что я скажу?
Потому что я мать? Потому что защищать — моя работа? Потому что молчать — это тоже выбор, и он хуже?
Я не знаю.
Я знаю одно: если я промолчу — дети вырастут, ненавидя меня за то, чего я не делала. Если заговорю — может быть, возненавидят за то, что я сделала.
Но хотя бы это будет правда.
Хотя бы это будет мой выбор.
Правильный он или нет — я не знаю.
А вы?
Вы бы что сделали на моём месте — подали бы в суд или отступили?