— Мама, а тётя Таня тоже любит клубничное мороженое?
Катя щебечет с дивана, обнимая потрёпанную зайку за оторванное ухо. Я замираю с ложкой над чашкой — сахар так и не размешан.
В нашей кухне пахнет крыжовенным вареньем, тем самым, что варила ещё мама, по рецепту с жёлтой карточки из её старой коробки. Восемь лет назад я привезла эту коробку сюда, в эту квартиру, к этому мужу, в эту жизнь. Теперь сижу и смотрю, как сахар медленно тонет в остывающем чае.
— Какая тётя Таня, Катюш?
Голос мой звучит ровно. Я научилась этому на работе: когда клиент в аптеке кричит, что лекарство поддельное, а ты знаешь, что он просто не читал инструкцию — голос должен быть ровным. Спокойным. Никаких трещин.
— Ну та, которая к нам приходит, когда ты на работе. — Катя тараторит, размахивая зайкой. — Она с папой мультики смотрела, а я тоже хотела мороженое, а она сказала — оно моё. Не твоё, а моё. Так и сказала!
Пять лет. Моей дочери пять лет. У неё ямочки на щеках и мои глаза — серые, чуть раскосые. Она не умеет врать. Не умеет придумывать. Когда в садике украли её заколку с божьей коровкой, она неделю рассказывала одну и ту же историю — слово в слово, деталь в деталь. Катя не сочиняет.
— А что вы делали с тётей Таней? — спрашиваю я, и сахар в чашке наконец растворяется.
— Она на диване сидела. С папой. А я на ковре, с мультиками. Потом она ушла, и папа сказал — не говори маме, это сюрприз. А какой сюрприз, мам? Уже же прошло много, а сюрприза нет...
Сюрприз. Значит, он предупредил её. Значит, понимал — что-то не так. Значит, не первый раз.
— Когда это было, Катюш?
Катя морщит лоб. Для неё время — это «когда снег был» и «когда мы ходили в зоопарк».
— Когда ты болела. И ещё когда бабушка приезжала. И ещё...
Она загибает пальцы. Три. Четыре. Пять. Сбивается, начинает заново.
За окном лает соседская собака — Джек, старый спаниель, который уже еле ходит. Лает хрипло, надрывно, будто тоже хочет что-то рассказать, но не может.
Я делаю глоток чая. Холодный. Отвратительный.
---
Ночь я не спала. Ходила по кухне на цыпочках, чтобы не разбудить Катю, которая сопела в комнате, прижимая зайку к груди. За окном фонарь мигал жёлтым — раз, два, три, снова. Я считала эти мигания, потому что считать было проще, чем думать.
В телефоне — его фотографии. Мы на море, три года назад. Катя в нарукавниках, я в глупой панаме, он — загорелый, с облупившимся носом, смеётся. Это было настоящее? Или уже тогда — нет?
Я открыла его страницу. Полистала подписчиков. Татьяна. Татьяна. Ещё одна Татьяна. Которая из них приносила клубничное мороженое в мой дом?
В шесть утра я всё-таки уснула — прямо за столом, уронив голову на руки. Проснулась от звука ключа в двери.
Он вошёл — запах дешёвого табака, которое он курит тайком, хотя думает, что я не знаю. Мятная жвачка поверх. Щетина двухдневная. Глаза красные, как у человека, который тоже не спал. Или спал — но не дома.
— Ты чего тут? — спросил, ставя рюкзак на пол. — На работу опоздаешь.
У меня смена в девять. Аптека на Ленина, третье окошко, табличка «Анна Сергеевна, провизор». Восемь лет за этим стеклом. Восемь лет выдаю людям лекарства от боли. Себе — не умею.
— Кто такая Татьяна? — спросила я.
Он ставил чайник. Рука дрогнула — крышка звякнула о край. Но не повернулся.
— Какая Татьяна?
— Та, что приходила сюда с клубничным мороженым. Пока меня не было. Катя рассказала.
Тишина. Чайник начал шуметь — тихо, потом громче. Я смотрела ему в спину: сутулые плечи, полинявшая футболка, которую я подарила на позапрошлый Новый год. Тогда он сказал — лучший подарок. Врал, наверное. Тоже.
— Катя много чего рассказывает, — он наконец повернулся. Лицо спокойное, даже чуть насмешливое. — Дети фантазируют. Ты знаешь.
— Она не фантазирует.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что она загибала пальцы. Считала, сколько раз эта женщина приходила. Сбилась на пятом.
Он сел напротив. Потёр лицо руками. И вдруг — усмехнулся.
— Ну допустим. Допустим, приходила. Коллега, Ань. Мы проект делали. Что такого?
— С мороженым? На диване? При ребёнке?
— Что ты себе накручиваешь? — голос стал жёстче. — Я работаю, между прочим. Деньги зарабатываю. А ты сразу — в допрос, в истерику.
— Я не истерю.
— Да ну? А вид у тебя какой? Не спала, под глазами мешки, волосы как... — он осёкся.
— Как что?
— Неважно. Слушай, я устал. Можно поговорим вечером?
Он встал, и я вдруг поняла: он уходит. Сейчас возьмёт рюкзак — и уйдёт. И вечером ничего не будет. Будет снова ложь. Снова «проект». Снова жвачка поверх табака.
Я схватила его за рукав. Пальцы сжались — сильнее, чем хотела.
— Скажи правду. Один раз.
Он посмотрел на мою руку. Потом — на меня. И в этом взгляде было что-то, чего я раньше не замечала. Или не хотела замечать. Брезгливость? Усталость? Жалость?
— Отпусти.
Я отпустила.
Он сел обратно. Долго молчал. Чайник выключился — щёлкнул, затих. Где-то за стеной сосед кашлял — надрывно, по-стариковски.
— Было дело, — сказал он наконец. — Приходила. Несколько раз.
— Сколько?
— Не помню. Пять, может. Шесть.
— Кто она?
— Неважно.
— Для меня — важно.
Он поднял глаза. И вдруг — словно сорвался:
— А тебе какая разница, кто? Ты всё равно ничего не изменишь. Ты же у нас правильная, Аня. Всё по полочкам, всё по расписанию. В восемь — на работу. В шесть — ужин. Секс — по вторникам, если не устала. А она... — он запнулся.
— Что — она?
— Ничего.
В груди стало холодно. Не больно ещё — просто холодно. Как будто кто-то открыл окно зимой.
— Она тебя любит? — спросила я.
Он засмеялся. Коротко, зло.
— Любит? Господи, Ань. Ты как из девяностых. Какая любовь? Просто... легко. С ней — легко. А с тобой — обязанности. Долг. Катя. Твоя мама с давлением. Квартира эта...
— Мы вместе её выплачивали.
— Вот именно. Выплачивали. А жили — нет.
Катя появилась на пороге кухни. В пижаме с мишками, сонная, с отпечатком подушки на щеке.
— Мама? Почему вы кричите?
Я не заметила, что мы кричали. Или не кричали — просто голоса стали острыми, как осколки.
— Иди в комнату, Катюш, — сказала я. — Мы сейчас.
Она не ушла. Стояла, переводила взгляд с меня на него. И вдруг сказала:
— Папа, а тётя Таня ещё придёт?
Он промолчал.
Я встала, взяла дочь на руки — она уже тяжёлая, пять лет, не малышка — и унесла в комнату. Посадила на кровать, укрыла одеялом.
— Полежи ещё, маленькая. Рано вставать.
— Мам, — она смотрела на меня своими серыми глазами, — ты плачешь?
Я провела рукой по лицу. Мокро. Когда успела?
— Нет, Катюш. Просто соринка.
---
Он ушёл в тот же день. Собрал вещи — не все, только рюкзак. Сказал:
— Я пока поживу у друга. Потом поговорим.
Не хлопнул дверью. Не кричал. Просто — ушёл. И это было хуже всего. Хуже было бы только, если бы он сказал «прости» — это слово, пустое, как шелуха от семечек.
Катя ходила по квартире, искала его тапочки.
— А куда папа их дел? Он же всегда здесь оставляет.
Я не знала, что ответить. Села на пол посреди коридора и просто — сидела. Смотрела на пыль в углу, которую не успела убрать. На его куртку, которую он забыл. На Катины сандалии, аккуратно выстроенные у двери.
Потом встала. Сварила манную кашу — с комочками, криво, невкусно. Катя ела молча, ковыряла ложкой.
— Мам, — сказала она, — я что-то плохое сказала?
И тут я сорвалась.
— Почему ты вообще рассказала?! — голос взлетел, некрасивый, резкий. — Зачем?! Кто тебя просил?!
Катя сжалась. Ложка упала на пол — звякнула о плитку.
Я осеклась. Увидела её глаза — большие, полные слёз, непонимающие. И поняла, что сделала.
— Прости, — опустилась на колени, обняла её. — Прости, маленькая. Это не ты. Ты ни в чём не виновата. Это я... Это — взрослые. Мы иногда делаем глупости.
Катя всхлипывала, уткнувшись мне в плечо. Я гладила её по волосам — тонким, пшеничным, пахнущим детским шампунем — и думала: вот оно. Вот то, чего боялась больше всего. Не измена. Не ложь. А этот момент — когда срываешься на том, кто не виноват.
---
Неделя.
Две.
Три.
Дни слипались в одну серую массу. Работа — дом — Катя — сон. Или не сон: лежала, смотрела в потолок, слушала, как тикают часы.
Он позвонил один раз. Спросил:
— Как вы?
Я ответила:
— Нормально.
Тишина. Потом:
— Я хочу Катю увидеть.
— Приходи в субботу.
Он пришёл. Привёз ей куклу — огромную, в розовом платье, совершенно не в её вкусе. Катя любит конструкторы и динозавров. Он не знает. Не помнит. Или никогда не знал.
Они гуляли час. Вернулись — Катя тихая, странная.
— Что случилось?
— Ничего. Папа сказал, что теперь будет жить в другом месте. С тётей.
— С какой тётей?
Катя пожала плечами.
— Не знаю. Он не сказал.
Я смотрела, как она уходит в комнату, как закрывает дверь. Пять лет. Она уже научилась закрывать дверь.
---
Месяц прошёл.
Я стала другой — сама не заметила как. Научилась засыпать без таблеток. Готовить ужин, не рассчитывая на двоих. Отвечать маме по телефону: «Всё хорошо», — и почти не врать.
Однажды вечером мы с Катей пошли в магазин. Обычный поход за хлебом и молоком. Она тянула меня за руку, болтала про садик, про мальчика Диму, который теперь не дерётся, а хочет с ней дружить.
У холодильника с мороженым она остановилась.
— Мам, можно?
— Можно.
Она долго выбирала. Шоколадное, ванильное, фисташковое. Потом вытащила — клубничное.
Я замерла.
— Ты же не любишь клубничное.
— Не люблю, — она смотрела на упаковку. — Но хочу попробовать. Может, теперь — вкусно.
Я взяла ещё одно — себе. На кассе заплатила. Мы вышли на улицу, сели на лавочку у подъезда.
Катя откусила — и скривилась.
— Невкусно. Слишком сладко. И ненастоящее какое-то.
Я попробовала своё. Она была права. Химическая сладость, искусственный аромат. Ничего общего с настоящей клубникой.
— Мам, — Катя смотрела на меня, облизывая розовые губы, — а у тёти Тани такое же было. Вот прям такое. Она ела и говорила — вкуснятина. А оно — невкусное.
Я молчала.
— Мам, а почему люди говорят, что вкусно, если невкусно?
Я обняла её. Крепко. Она пахла детским потом, ванильным кремом и чем-то ещё — чем-то, что уже не было младенчеством. Взрослела. На глазах.
— Не знаю, Катюш. Может, они сами не понимают, что им нравится. Или боятся признаться.
Катя кивнула. Серьёзно, по-взрослому.
— Я не буду так делать. Если невкусно — скажу невкусно.
— Договорились.
Мы выбросили мороженое — оба, недоеденные — в урну. Пошли домой. Катя держала меня за руку, и ладошка её была липкая от сладкого.
У подъезда она вдруг остановилась:
— Мам, а мы теперь — вдвоём?
Я посмотрела на неё. На её серые глаза, мои глаза. На ямочки, которые появляются, когда она улыбается. На чёлку, которую пора подстричь.
— Вдвоём. Но это много. Это — целая команда.
Она сжала мою руку крепче.
— Тогда я буду есть только то, что по-настоящему вкусно. И говорить только правду. Ладно?
— Ладно.
Мы поднялись на третий этаж. Открыла дверь. Квартира встретила нас тишиной — той тишиной, к которой я уже начала привыкать. Не пустой. Просто — другой.
На кухонном столе лежала жёлтая карточка с маминым рецептом варенья. Я убрала её в коробку. Потом подумала — и вытащила обратно.
В субботу сварю крыжовенное. С Катей. Вместе.
---
Вечером, когда дочь уснула, я вышла на балкон. Город внизу светился огнями — чужими окнами, чужими жизнями. Где-то там, за этими окнами, кто-то тоже не спал. Кто-то пил чай с остывшим сахаром. Кто-то смотрел на старые фотографии. Кто-то учился жить заново.
Я достала телефон. Открыла его номер. Долго смотрела на экран.
Потом — удалила.
Не заблокировала. Просто — удалила. Без злости. Без слёз. Без этих глупых слов, которые ничего не значат.
Осталась только ночь, балкон и город внизу.
И я — здесь.
Живая.
Присоединяйся так же к начинающему каналу, где много интересных рассказов... Поддержите лайками и подписками