Февраль на Северном Урале не прощает ошибок. Но мы и не ошибались. Мы шли по графику, слаженно, как единый механизм. Я смотрел на своих ребят — на смеющегося Юрку Кривонищенко, на сосредоточенного Рустема — и чувствовал ту самую гордость, которую знает только руководитель группы. Мы были «своими» для этих гор. Или нам так казалось.
1 февраля. Склон высоты «1079»
Ветер здесь не просто дует, он вгрызается в лицо. Мы решили не спускаться к лесу, а заночевать прямо на склоне Холат-Сяхыл (Холатчахль). Хотелось потренироваться в установке лагеря в суровых условиях. Глупая, излишняя самоуверенность? Возможно. Но тогда это казалось логичным шагом.
Мы расстелили лыжи, установили палатку. Внутри было тесно, пахло сухарями, старой шерстью и предвкушением завтрашнего перехода к Отортену. Помню, как мы шутили, выпуская «Вечерний Отортен» — нашу походную стенгазету. Золотарёв травил байки, а Коля Тибо-Бриньоль рисовал что-то в блокноте.
«Интересно, что бы сказали манси, увидь они нас сейчас? Наверное, покрутили бы пальцем у виска — лезть на вершину в такую метель».
Золотарёв, наш загадочный фронтовик, в тот вечер был непривычно тихим. Он потирал свои татуировки на руках — странные символы, значения которых не объяснял, — и то и дело прислушивался к ветру.
— Игорь, слышишь? — спросил он, прищурившись. — Гора будто дышит. Не по-нашему дышит.
Я тогда лишь отмахнулся. Для меня, советского студента и инженера, гора была набором координат и углов наклона. Но детали того вечера теперь врезаются в память, как осколки льда.
Момент, когда всё изменилось
Самое яркое воспоминание перед хаосом — запах. Мы делили один мандарин на всех. Этот резкий, праздничный цитрусовый аромат в тесной палатке казался чем-то инопланетным. Юрка Кривонищенко аккуратно складывал корки в карман — хотел заварить их утром. А ещё пахло сухим спиртом и дымом от печки, которую мы так и не успели толком растопить. Эта печка, моё изобретение, висела на тросиках, покачиваясь, как маятник.
Всё произошло не так, как пишут в книгах. Не было долгого нарастающего гула или зловещего предзнаменования. Был звук. Резкий, похожий на хлопок или треск рвущегося полотна реальности.
Примерно за час до «этого» небо над хребтом изменилось. Это не было северное сияние. Сквозь брезент палатки мы увидели странный, фосфоресцирующий отблеск. Снег снаружи стал не синим, а каким-то мертвенно-оранжевым.
— Опять ракеты? — пробормотал Коля Тибо-Бриньоль, не отрываясь от записей.
Мы привыкли к слухам об испытаниях, но в тот раз звук был другой. Не гул двигателя, а низкочастотная вибрация, от которой заныли зубы и внутри всё сжалось в тугой узел.
В палатку ворвался не просто холод — ворвался первобытный ужас. Я не могу объяснить его природу. Это не был страх перед лавиной или зверем. Это было ощущение, что само пространство вокруг нас стало враждебным. Тонкий брезент обледенел, а узлы, которые мы завязывали закоченевшими пальцами, превратились в камень. Это и стало ловушкой.
— Режьте! — крикнул кто-то.
Нож полоснул по скату палатки. Тот, кто резал скат ножом, спасал нас от удушья — внутри стало нечем дышать, воздух будто наэлектризовался, волосы на затылке встали дыбом. Белый свет луны и вихрь снега ослепили. Мы вываливались наружу в чем были — в носках, в легких свитерах. Кто-то успел схватить один валенок, кто-то остался босым.
Вниз, в темноту
Мы отступали вниз по склону. Шеренгой, держась друг за друга, чтобы не потеряться в этой круговерти. Склон казался бесконечным. Я оборачивался, надеясь увидеть, что «это» осталось там, наверху, у палатки. Но «это» было повсюду.
У кедра мы попытались развести костер. Юрка и Дорошенко лезли на дерево за сучьями, сдирая кожу в кровь, но не замечая боли. Огонь казался крошечным пятнышком в океане черноты. Когда мы спустились к лесу, тот самый кедр показался нам спасением. Но дерево было старым, суровым. Мы ломали ветки на высоте пяти метров, и я помню, как под ногтями забивалась мерзлая кора вперемешку с кровью.
— Смотрите на огни! — крикнула Дорошенко, указывая куда-то в сторону склона.
Там, где осталась наша палатка, плыли два светящихся шара. Они не освещали путь, они будто изучали нас. В тот момент я, атеист и технарь, вспомнил рассказы манси о «лесных людях» и духах, которые не любят, когда их покой тревожат в «плохие» дни. Я смотрел на своих друзей. Зина сжимала зубы от холода, её лицо побелело, но в глазах еще горел огонь. Мы понимали: костер нас не спасет. Нужно возвращаться за вещами. Нужно пробиться обратно к палатке, иначе к рассвету мы станем частью этого склона.
— Я пойду первым! — крикнул я, стараясь перекрыть вой ветра.
Я пополз вверх. Снег забивался в рот, пальцы перестали слушаться, превратившись в ледяные крючья. Каждый метр давался ценой колоссальных усилий. Я видел перед собой только белую мглу и чувствовал, как засыпает сердце.
Последнее, что я помню — это тишина. Ветер вдруг стих, и над Холат-Сяхыл раскинулось бездонное звездное небо. Красивое. Безразличное. Мои пальцы окончательно онемели. Я больше не пытался ползти. Я просто слушал, как ветер поет над Уральским хребтом свою старую, как мир, песню. В этой песне не было места нашим амбициям, нашим диссертациям и планам на жизнь. Осталась только бесконечная белизна и тихий шепот кедров внизу, у ручья.
Если кто-то когда-нибудь найдет мои следы, пусть он знает: мы не сдались. Мы просто осознали, насколько мы малы перед лицом Хозяина этих мест. И, возможно, в этом осознании было больше правды, чем во всех наших картах.