— Где сервелат, Юр? Я тебя спрашиваю, где палка сервелата? Вчера только купила, «Финский», к празднику припрятала!
Я стояла перед распахнутым холодильником, и меня колотило. Не от холода — от бешенства. Пустая полка смотрела на меня белым пластиковым глазом. Ни колбасы, ни шмата сала, что я солила в субботу, ни банки с икрой, которую берегла на твой юбилей. Как языком слизало.
Юра сидел на кухне, ссутулившись над тарелкой с остывшим борщом. Ложка в его руке замерла, не донеся до рта сметану. Он даже не обернулся. Втянул голову в плечи, как нашкодивший пес, которого сейчас будут бить газетой.
— Мама заходила? — мой голос сорвался на визг. — Я спрашиваю: твоя мать была здесь, пока я на работе горбатилась?!
— Галь, ну не начинай, — Юра тяжело вздохнул, положил ложку. Звякнуло о край тарелки так, что у меня в висках отдалось. — Заходила. Ей давление померить надо было, тонометр сломался.
— Давление?! — я захлопнула холодильник с такой силой, что магнитики посыпались на пол. — Давление она сервелатом сбивает? Или икрой красной? Юра, это уже не смешно! Это клиптомания! Это воровство! Она тащит из нашего дома всё, что не приколочено! На прошлой неделе — полпачки порошка и кусок мыла. Позавчера — мои новые колготки, даже из упаковки не достала. А теперь продукты?! У нас через три дня гости, чем я стол накрывать буду? Твоим «не начинай»?
Муж медленно встал. Лицо серое, под глазами мешки — работает на двух ставках, чтобы ипотеку гасить, а тут я. Но меня уже несло. Как прорвало плотину, которую я тридцать лет строила.
— Ей тяжело, Галя, — тихо сказал он. — Она старый человек. Может, забыла... Может, показалось ей, что это её...
— Показалось?! — я задохнулась от возмущения. — В сумку к себе положить не показалось? Юра, у неё пенсия больше твоей зарплаты! Она одна живёт в двушке! А мы каждую копейку считаем! Я себе сапоги третью зиму купить не могу, хожу в клееных, а твоя маменька нас объедает!
В кухне повисла тишина. Тягучая, липкая. Слышно было, как за окном ветер швыряет мокрый снег в стекло, да как у соседей сверху кто-то на пианино гаммы разучивает — тум-тум-тум, по мозгам, по нервам.
Юра подошел к окну, отвернулся.
— Не смей так про мать, — глухо сказал он. — Не по-людски это. Куплю я тебе твой сервелат. Подавись ты им.
Это стало последней каплей.
— Ах, подавись? — я схватила полотенце и швырнула его на стол. — Значит, я — меркантильная стерва, а твоя мама — святая мученица? Да я тридцать лет терплю! Тридцать лет, Юра! Твои «потерпи», «промолчи», «будь умнее». А Любка мне говорила...
Я осеклась. Вспомнила слова подруги. Люда — моя отдушина. Единственная, кто меня понимал. Сегодня утром мы пили кофе у неё в отделе, и она, дымя тонкой сигаретой, рубила правду-матку: «Галка, ты глупец. Он на тебя плевал, и мамаша его старая грымза на тебе едет. Они тебя сожрут и не подавятся. Гони их в шею. Или ты себя зауважаешь, или сдохнешь у плиты».
— Что Любка? — Юра резко обернулся. В глазах полыхнуло злостью. — Опять твоя змея подколодная тебе мозги промыла? Да она спит и видит, как нас развести!
— Не смей оскорблять Людмилу! — взвизгнула я. — Она единственный человек, который меня жалеет! Она мне глаза открыла! А ты... ты маменькин сынок! Тряпка!
— Раз так, — Юра вдруг стал пугающе спокойным. Он прошёл мимо меня в коридор, задел плечом так, что меня качнуло. — Раз я тряпка, а мать моя воровка — живи одна. С Любкой своей живи.
Он начал одеваться. Молча, страшно. Натягивал куртку, путаясь в рукавах, руки дрожали. Я стояла в дверях кухни, скрестив руки на груди, и сердце колотилось где-то в горле. Хотелось крикнуть «Стой!», но гордость жгла калёным железом. Пусть валит. Пусть идёт к своей мамочке. Пусть пожрут там этот сервелат вдвоём!
Хлопнула входная дверь.
Тишина навалилась сразу, ватная, оглушающая. Только кран на кухне капал: кап... кап... Как секунды моей уходящей жизни.
Я сползла по косяку на пол. Разревелась. Зло, с подвыванием. Обида душила. За что? Я же всё для них. Чистота, уют, пироги по выходным. А об меня — ноги вытирать?
Через час, когда слёзы высохли, оставив на лице стянутую корку соли, зазвонил телефон. Люда.
— Ну что, подруга? — голос у неё был бодрый, с хрипотцой. — Как ты там? Живая?
— Ушёл, — выдохнула я. — К ней ушёл.
— И слава богу! — отрезала Люда. — Перекрестись левой пяткой. Пусть теперь мамочка ему носки стирает. Галка, ты сейчас главное не раскисай. Ты права! Слышишь? Ты на сто процентов права. Это они — паразиты. Слушай, а давай мы этот гадюшник сейчас на чистую воду выведем?
— Как? — шмыгнула я носом.
— Ты говорила, у свекрови ключи есть запасные? И она сейчас на процедурах в поликлинике, у неё по вторникам капельницы до двух.
— Ну...
— Иди к ней. Забери продукты. Принципиально! Не в колбасе дело, Галь, а в самоуважении. Покажешь Юре: вот, мол, полюбуйся, где наша еда. Чтобы не смел тебя попрекать.
Идея показалась безумной, но злость всё еще кипела во мне, требуя выхода. А действительно. Почему я должна дарить им свои деньги, свой труд? Пойду и заберу. Просто посмотрю ей в глаза. Или хотя бы оставлю записку на столе: «Приятного аппетита, воровка».
Я оделась быстро, как солдат по тревоге. Шапку натянула кое-как, даже в зеркало не глянула. На улице мерзко — ноябрьская слякоть, ветер швыряет в лицо ледяную крупу. Ноги скользят, а я иду, как танк. В голове — пустота и звон.
Дом свекрови — старая «хрущёвка» в соседнем квартале. Подъезд пахнет кошками и тушёной капустой. Знакомый запах, от которого меня всегда мутило. Третий этаж. Ключ в замке повернулся туго, с противным скрежетом.
В квартире было тихо и сумрачно. Шторы задернуты. Пахло корвалолом, старыми книгами и чем-то сладковато-тленным — старостью.
— Антонина Павловна? — позвала я в пустоту, хотя знала, что её нет.
Никто не ответил. Только старые ходики на стене тикали: так-так, так-так.
Я прошла на кухню. Тут было чисто, даже слишком. Стол накрыт клеёнкой в цветочек, ни крошки. На подоконнике чахлая герань. Я решительно шагнула к холодильнику. Старый, пузатый «ЗИЛ», гудит, как трактор.
Рывком открыла дверцу.
Пусто.
На полках — сиротливый пакет кефира, половинка луковицы и засохший кусочек сыра. Всё.
Я замерла. А где же? Где сервелат? Где икра? Где три килограмма мяса, что пропали на прошлой неделе? Не могла же она всё это сожрать за один присест?
Злость начала сменяться недоумением. Я открыла шкафчики. Крупа в банках — на дне. Пачка чая — пустая. Макароны — полпачки.
Она что, голодает? Но пенсия... Куда она девает деньги?
Мой взгляд упал на морозилку. Маленькая дверца внутри холодильника, намерзшая льдом так, что не закрывалась плотно. Я дернула ручку. Лёд хрустнул, дверца поддалась.
Оттуда на меня вывалился пакет. Туго набитый, замотанный в три слоя полиэтилена. И ещё один. И ещё. Вся морозилка была забита битком. Места живого нет.
Я машинально подхватила выпавший сверток. Тяжелый. Ледяной холод обжёг пальцы. Сквозь мутный целлофан просвечивало мясо. Моё мясо. То самое, с рынка.
— Ага! — вырвалось у меня торжествующее. — Попалась! Плюшкина чертова! Хомяк старый!
Я рванула пакет, раздирая узлы. Внутри, аккуратно расфасованные по маленьким порциям, лежали котлеты. Не магазинные — домашние. Лепленные вручную, одна к одной.
Стоп. Я же мясо куском покупала. Когда она успела накрутить?
Я перевернула сверток. На боку, прямо на полиэтилене, был приклеен кусок бумажного скотча. На нём дрожащим старческим почерком, химическим карандашом было выведено:
«Котлетки любимые Юрины (с чесночком). 12 шт. Разогреть на малом огне под крышкой, чтобы мягкие были. На 4 ужина».
Меня качнуло. Я потянулась ко второму пакету. Там был тот самый сервелат. Нарезанный тонкими ломтиками, каждый проложен пергаментом, чтобы не слиплись. Надпись:
«На бутерброды Юре на работу. 20 ломтиков. Класть по два, он любит сытнее».
Третий сверток. Мороженый бульон в пластиковом контейнере.
«Куриный бульончик. Если Юрочка заболеет или желудок прихватит. Добавить укропчик (он в малом пакетике рядом)».
Четвертый. Пятый.
Пельмени. «На день рождения, если меня уже не будет. Лепила 14 ноября».
Блинчики с мясом. «На Масленицу».
Даже та самая банка икры, переложенная в пластик, чтоб не лопнула: «На Новый год. Не забыть купить батон!»
Я стояла посреди чужой, пахнущей бедностью кухни, прижимая к груди ледяные пакеты, и чувствовала, как пол уходит из-под ног. Холод от замороженного мяса проникал через свитер, но меня жег совсем другой огонь. Стыд.
Она не ела это.
Она воровала у нас еду, чтобы готовить ему. Чтобы заготовить ему еду на будущее.
Я вспомнила её глаза вчера. Когда она уходила, я на неё даже не смотрела, только буркнула под нос что-то злое. А она стояла в дверях, мяла в руках старую сумку, и смотрела на Юру. С той самой странной, тоскливой нежностью, которую я принимала за старческий маразм.
Она знала. Она что-то знала, чего не знали мы.
В мусорном ведре, крышка которого съехала, белели бумажки. Я, как во сне, нагнулась. Упаковки от лекарств. Сильные обезболивающие. И смятый листок — направление в онкодиспансер. Дата — два месяца назад. Диагноз разобрать невозможно, но слово «неоперабельный» резануло по глазам.
Она умирала. Молча. Никому не говоря. И каждый раз, приходя к нам, она уносила кусок еды, чтобы дома, превозмогая боль, стоять у плиты, крутить, жарить, парить, фасовать и подписывать.
Чтобы когда её не станет, её Юрочка не остался голодным.
Потому что она считала, что я — плохая жена? Или просто потому, что она — мать?
— Господи... — прошептала я, и голос мой прозвучал страшно в этой тишине.
В кармане завибрировал телефон. На экране высветилось фото: Люда с бокалом вина, смеется.
Я смотрела на телефон, на гору пакетов с надписями «Для Юры», «Любимому сыночку», и чувствовала, как внутри меня рушится мир. Тот самый мир, где я была жертвой, а все вокруг — врагами.
Дверь в подъезде хлопнула. Тяжелые, шаркающие шаги на лестнице. Ключ заскрежетал в замке.
Я стояла с пакетом замороженных котлет в руках, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть, а дверь медленно открывалась...
Конец 1 части, продолжение уже доступно по ссылке, если вы состоите в нашем клубе читателей. Читать 2 часть...