Весеннее солнце клонилось к зубчатому гребню гор, окрашивая снежники в нежно-розовый цвет. Воздух у родника, всегда прохладный и влажный, был напоен запахом мокрого камня, горной мяты и старого дерева желоба. Вода, бившая тонкой, неиссякаемой струей из расщелины, наполняла выдолбленную колоду с мелодичным, непрерывным звоном. Амина сидела на своем привычном, отполированном временем и подолами платьев камне, наблюдая, как последний луч играет в брызгах, превращая их в мириады летящих бриллиантов. Она пришла сюда не за водой — полные кувшины уже стояли у ее ног, — а втайне надеясь, что он появится. И он пришел, крадущейся, легкой походкой охотника, мелькнув между стволами столетних орешин.
Он опустился рядом, и тепло его плеча коснулось ее через тонкую ткань рубахи. Минуту они молчали, слушая родник и далекий пересвист сурков с соседнего склона.
— Шамиль, а ты помнишь, как мы здесь впервые встретились? — ее голос прозвучал задумчиво и чуть насмешливо. — Тебе было пятнадцать, ты пришел за водой для отца.
Он рассмеялся, и смех его, низкий и теплый, слился с шумом воды.
— Как не помнить. Ты стояла с двумя тяжелыми глиняными кувшинами, которые были тебе почти по пояс, и смотрела на меня так, будто я был джигитом из древней сказки, а не долговязым, неуклюжим пацаном, который едва не уронил свое ведро, споткнувшись о этот самый корень. — Он ткнул носком сапога в выпирающий из-под земли узловарый корень старой чинары.
Она улыбнулась, вспоминая тот день: его растерянное, вспотевшее лицо, выгоревшие на солнце рыжие волосы и огромные, совсем не мальчишеские руки, судорожно вцепившиеся в ручку ведра.
— Ты тогда даже «салам» не сказал, — прошептала она.
— От смущения язык отнялся. От твоего взгляда.
Он замолчал, сорвал травинку и начал ее скручивать. Вечерняя прохлада начинала струиться по земле, но камень под ними еще хранил дневное тепло. Пришло время говорить о главном.
— Я говорил с отцом сегодня, — сказал он, и в его голосе появилась сталь, отзвук мужского разговора. — После свадьбы Мурада в Москве… я останусь там. Немного. Месяца на два, не больше.
Она вздрогнула, будто от внезапного порыва холодного ветра. В глазах мелькнула паника, чистая и детская.
— Два месяца? — ее голос стал тонким, как струна. — Это же целая вечность… Там, в том городе…
— Слушай, — он перебил ее мягко, но твердо, повернувшись к ней. — Мурад устроит меня официантом в очень хорошее место, в центре. Там бывают иностранцы, бизнесмены. Чаевые они оставляют большие, иногда в валюте. Я буду работать день и ночь, ничего не потрачу на себя. Все соберу. На калым твоим родителям, на подарки братьям, на самую дорогую парчу в Москве для твоего платья… на все. Чтобы наша свадьба была такой, о которой в этих горах будут рассказывать еще нашим внукам. А потом… — он придвинулся ближе, и его дыхание коснулось ее щеки, — как только вернусь, в тот же день зашлю к твоему порогу самых уважаемых сватов. Чтобы все видели. Чтобы все знали. Официально. При всем ауле.
Он умолк, дав ей впитать его слова. Она смотрела не на него, а на воду, где уже плескались первые вечерние звезды. Сердце колотилось где-то в висках, смешивая восторг и леденящий ужас. Свадьба… ее сокровенная, выношенная в тишине девичьих дум мечта. Но Москва… Это слово звучало как гул из другого мира. Огни, машины, чужие, равнодушные лица. И пропасть в две тысячи километров.
— А писать будешь? — выдохнула она, и в этом вопросе была вся ее хрупкая надежда на связь.
— Каждый день, — сказал он без тени сомнения. — Буду описывать все: как выглядит эта Москва, как проходит свадьба Мурада, что я вижу из окна своей комнаты, и как скучаю по запаху этой полыни. Даю тебе слово. Слово мужчины.
Он медленно, давая ей время отпрянуть, взял ее руку. Его ладонь была шершавой от работы с камнем и деревом, мозолистой, но прикосновение оказалось невероятно бережным. Он просто прикрыл ее маленькую, холодную руку своей, словно согревая птичку. Она не отняла руки. Она чувствовала, как сквозь эту точку соприкосновения в нее перетекает его сила, его решимость. Это было больше, чем поцелуй. Это был обет.
Вернувшись домой, она погрузилась в привычный, убаюкивающий ритм вечерних занятий. Дом, низкий, каменный, пах старым деревом, дымом и специями. Мать, Зулейха, стояла у очага, ее силуэт мелькала на фоне прыгающих языков пламени. Она беззвучно двигалась между котлом с хинкалом и глиняным тандыром, где пекся лаваш. Запах чеснока, зиры и кипящего бульона был плотным, почти осязаемым, словно теплым одеялом.
— Опять у родника засиделась? — спросила мать, не оборачиваясь. Ее голос, привычно-строгий, знал ответ заранее. — Виделась с Шамилем?
— Да, мама, — тихо отозвалась Амина, принимаясь резать зелень на деревянной доске.
Зулейха тяжело вздохнула, отставила ложку и вытерла руки о фартук. Она повернулась к дочери, и в свете огня ее лицо, изрезанное морщинами, как карта прожитой жизни, выглядело усталым и мудрым.
— Хороший парень, — сказала она, и в ее голосе звучало одобрение. — Честный. Смелый. Руки золотые — что по дереву, что по железу. Отец его, Имам, человек слова, уважаемый во всем ауле. Но… — она сделала паузу, и это «но» повисло в воздухе, тяжелое, как камень. — Бедноваты они, дочка. Свадьба Мурада в Москве… Я слышала, они там в долги, как в шелках, влезли. Невеста-то московская, запросы у нее. Шамилю теперь надо не только свое будущее строить, но и родителей вытаскивать. Это двойной груз.
— Он поедет подрабатывать! — вырвалось у Амины с горячностью, от которой мать лишь печально улыбнулась. — Сразу же! Чтобы… чтобы всё было как надо. Чтобы нам никто не мог слова поперек сказать!
Зулейха подошла, притянула дочь к себе и приложила теплую, пахнущую дымом ладонь к ее щеке.
— Сердце свое береги, дитя мое, — прошептала она. — Оно у тебя горячее, открытое, как это небо. Но им легко обжечься. Расстояния — штука жестокая. Они точат даже камень. А чужие города… они меняют людей. Не всегда в худшую сторону, но меняют. Ты готова ждать не того мальчика, который уезжает, а того мужчину, который, возможно, вернется?
Амина не ответила. Она прижалась лбом к плечу матери, чувствуя, как в горле стоит ком. Она не хотела думать об изменениях. Она верила в камень у родника, в его тепло в ее ладони.
Тем временем в соседнем доме царила сдержанная, мужская суета. Отец, Имам, при свете керосиновой лампы проверял каждый ремешок, каждую застежку на старом, но добротном чемодане. Он молчал, и только его густые седые брови были сдвинуты в строгую линию. Мать, с покрасневшими от слез глазами, зашивала в подкладку единственного приличного пиджака сына маленький холщовый узелок. Туда был завязан крошечный свиток с сурой из Корана, написанной рукой местного старика-абыста, и щепотка земли с порога их дома.
— В Москве держись брата, — проговорил наконец отец, положив свою тяжелую, узловатую руку на плечо Шамиля. Голос его был глуховат, но тверд. — Мурад там уже свои корни пустил, он тебе и защита, и укор. Работай честно. Не гонись за длинным рублем, если он пахнет ложью. Не роняй наше имя. Деньги… они приходят и уходят. Главное — вернуться человеком. Вернуться и с чистым сердцем, и с крепкой спиной создать свой очаг. Это твой долг. Ты его понял?
— Понял, отец, — кивнул Шамиль, глядя в суровые, но бесконечно родные глаза.
— Ты там тепло одевайся! — не выдержала Гюльнара, и слезы снова потекли по ее морщинистым щекам. — Шапку ту самую, шерстяную, не забывай! Ешь вовремя, горячее! Не питайся всухомятку, у тебя желудок слабый! — Она говорила скороговоркой, как бы боясь, что не успеет высказать все свои страхи. — Москва… она холодная, сынок. И не только ветрами. Люди там… они другие. Бегут куда-то, глаза пустые. Не доверяй первому встречному. Держись своих.
— Мама, да я же не один, — попытался успокоить он ее, сам чувствуя, как предательская теплота подступает к глазам. — Там Мурад, дядя Магомед, еще земляков полно. Своя диаспора. Я как за каменной стеной.
— Все равно… — простонала она, прижимая к его груди баночку с медом. — Вот, с утра ложечку. От простуды и тоски.
Позже, лежа в темноте на своем жестком топчане, Шамиль смотрел в потолок, где полоска лунного света из маленького окна пересекала темноту, как серебряный мост. Он не думал о незнакомых улицах, о метро, о блестящих витринах. Он представлял одно: ее лицо, озаренное не светом луны, а пламенем свадебных свечей, прикрытое полупрозрачной, шитой золотом фатой. Ее глаза, опущенные в смущении и счастье. Он сжимал в кулаке гладкий, отполированный водой камушек. Он был его якорем, его материальной связью с этой землей, с этим родником, с ней. За тонкой глиняной стеной доносился сдавленный плач матери и ровный, успокаивающий басок отца. Шамиль зажмурился. Путь в тысячу верст начинался с одного шага. Он сделает его. Для нее.
ГЛАВА 2: ДОРОГА НА СЕВЕР
Ночь перед отъездом была не просто тихой — она была звенящей. Казалось, сама природа затаила дыхание, прислушиваясь к биению двух сердец, готовых разорваться от тоски. Даже ветер стих, и листья старого орешника под окном Амины не шелестели, а лишь изредка вздрагивали, будто во сне. Она не спала. Она лежала на спине, уставившись в непроглядную темноту под потолком, и слушала. Слушала тиканье дедовских ходиков на стене, ровное, сопящее дыхание младшей сестры, доносившийся с улицы редкий лай собак. Каждая клеточка ее тела была напряжена в ожидании. Она знала, что он придет. Это была их последняя, отчаянная и прекрасная условность. И когда в деревянную ставню, крашеную когда-то голубой краской, прогремел негромкий, но отчетливый звук — не стук, а скорее сухой щелчок камешка, — мир вокруг нее остановился. Сердце замерло, а потом рванулось в бешеной скачке, отдаваясь звоном в ушах.
Она сорвалась с постели, босиком, не чувствуя холодных половиц под ногами. Движения ее были отработаны до автоматизма за годы таких тайных встреч. Не скрипнула ни одна доска. Прильнув к стеклу, она увидела внизу, в сизой, почти черной тени орешника, высокую, знакомую до боли фигуру. Лунный свет, пробиваясь сквозь листву, выхватывал лишь очертания широких плеч и бледное пятно лица, обращенного кверху.
Осторожно, затаив дыхание, она откинула шпингалет и приоткрыла створку. Ночная свежесть, пахнущая сырой землей и яблоками из соседского сада, хлынула в комнату.
— Не спала? — донесся снизу сдавленный, низкий шепот. Голос, который она узнала бы среди тысяч.
— Ждала, — выдохнула она в ответ, и это было правдой, выстраданной за долгие часы этого вечера.
— Завтра в это время я уже буду в пути, — сказал он, и слова его повисли в прохладном воздухе, как дымок. — Поезд № 77, Махачкала-Москва. Отходит в полдесятого утра. Провожать не приходи. Не могу я тебя видеть там, среди всех. Не выдержу.
Она кивнула, хотя знала, что он в темноте этого не видит.
— Ты… ты точно напишешь? — ее вопрос прозвучал детским, беззащитным. — Самый первый день, как приедешь? Чтобы я знала… что ты добрался.
— Клянусь этим месяцем над твоей головой, — проговорил он торжественно, и она подняла глаза на тонкий серп, висевший над горной грядой. — Первым делом, как сниму комнату, сяду и напишу. Обо всем. Амина… — он сделал паузу, и в тишине ей послышалось, как он переводит дыхание. — Как бы далеко меня ни занесла судьба, знай: я всегда буду здесь. У этого окна. В мыслях. Каждый вечер, глядя на луну, я буду знать, что ты смотришь на нее же. И это будет наш мост.
Он протянул руку вверх. Она опустила свою тонкую, белую руку в проем окна. Расстояние было слишком велико, чтобы коснуться друг друга, но их пальцы встретились на грубой, крашеной раме. Он обхватил ее ладонь, и его большой палец легонько провел по ее костяшкам. Прикосновение было таким нежным и таким горьким, что слезы, наконец, вырвались наружу и упали вниз, одна из них — прямо на его руку.
— Возвращайся, — прошептала она, и голос ее сорвался. — Просто возвращайся. Целым и невредимым. Таким же. Каким уезжаешь.
— Обязательно, — ответил он, и в его голосе зазвучала та самая сталь, что была у отца. — Для тебя. Только для тебя.
Он медленно разжал пальцы. Еще мгновение — и его фигура растаяла в темноте, слилась с тенями сада. Она еще долго сидела на холодном подоконнике, прижав к губам тот самый теплый камушек. Он хранил в себе не только тепло его ладони, но и частицу этого вечера, этой тишины, этой невысказанной боли и надежды. А за окном, безучастный и вечный, плыл по черному небу тот самый серп луны — немой свидетель их клятвы.
Утро было ярким, шумным и беспощадным. Солнце светило так, будто ничего не случилось. Во дворе Шамиля собралась толпа. Все мужчины аула пришли проводить парня в большую жизнь. Стоял гул голосов, смех, напутствия. Женщины, включая его мать, уже не плакали, а лишь украдкой вытирали глаза концами платков. Чемодан водрузили на телегу, запряженную старой, флегматичной лошадью по кличке Гроза. Амина наблюдала за всем этим с высокого склона, откуда был виден весь аул, как на ладони. Она вжалась в шершавый ствол старой чинары, чувствуя, как кора давит на лоб. Каждая клеточка тела рванулась бежать вниз, закричать, остановить эту телегу. Но она стояла недвижимо, как и эта чинара. Их тайна, их обещание, данное у окна, были священны. Их нужно было хранить пуще собственного счастья. Она видела, как он, уже сидя на телеге рядом с отцом, который будет провожать его до райцентра, обернулся. Его взгляд метнулся по знакомым крышам, по лицам, и остановился где-то там, на склоне. Он не мог ее видеть — расстояние было слишком велико, и она была в тени. Но он смотрел именно туда. Потом медленно, твердо кивнул. Один раз. Как будто говоря: «Жди. Вернусь». Потом хлопнул вожжой, и телега тронулась, подпрыгивая на колеях, увозя частицу ее души. Этого кивка, этого последнего знака, хватило. Чтобы наполнить бездонную пустоту, что разверзлась внутри, слабой, но упрямой надеждой. Этого было достаточно, чтобы ждать.
Поезд был отдельным миром, душным, шумным и бесконечно унылым. Плацкартный вагон пах тем особым коктейлем запахов, который был присущ всем советским поездам дальнего следования: вареная картошка в мундире, лавровый лист из домашних супов в баночках, едкая махорка, пот, металл и пыль. Шамиль занял место у окна и прижался лбом к прохладному, грязноватому стеклу. За окном поплыли назад, словно в немом кино, последние отроги родных гор, знакомые до каждой скалы. Потом их сменили предгорья, покрытые редким лесом, потом — бескрайняя, плоская как стол степь, уходящая в дымчатую даль. Однообразие пейзажа усыпляло и навевало тоску.
— Парень, в первый раз в Москву? — раздался рядом хриплый голос.
Шамиль оторвался от окна. Рядом, на противоположной полке, сидел бородатый мужчина лет пятидесяти. Лицо его было умным, усталым, а глаза — пронзительно-острыми.
— Да, первый раз, — ответил Шамиль.
Мужчина что-то жевал, размышляя.
— Город-зверь, — сказал он наконец, как бы констатируя факт. — Красивый, я не спорю. Огнями залит, дворцы, магазины… Но зубастый. Хватка у него мертвая. Не теряйся там. Не задирай нос, но и не опускай. И самое главное — держись своих, земляков. Они и выручат в беде, и поругают по-человечески, если на глупость потянет. Чужие либо обманут, либо пройдут мимо.
Шамиль кивнул, поблагодарил за совет, но слова его пролетели мимо. Он снова уставился в окно, но видел уже не степь, а ее лицо. Он вынул из внутреннего кармана пиджака, того самого, с зашитой ладанкой, потрепанную фотокарточку. Это был случайный снимок, сделанный другом на весеннем пикнике. На переднем плане — разложенная на траве еда, а чуть сбоку, у самого края кадра, они с Аминой. Она, пойманная врасплох, смеялась, отворачиваясь от объектива, прикрыв лицо рукой. А он смотрел не в кадр, а на нее. В его взгляде, запечатленном дешечным фотоаппаратом «Смена», читалось обожание, которое он тогда еще и сам толком не осознавал. Эта карточка была его талисманом, его компасом, его доказательством того, что все это — не сон.
«Моя Амина, — начал он мысленное письмо, подстраиваясь под монотонный стук колес. — Поезд идет уже десять часов. Мы давно покинули горы. За окном теперь совсем другие края, плоские, как ладонь, и бесконечные, как море. Ни одного знакомого контура на горизонте. Ни одной скалы, за которую могло бы зацепиться сердце. Я уже скучаю по запаху горного ветра — он здесь пахнет иначе, пылью, полынью и дымом из труб каких-то далеких поселков. Но больше всего — по тебе. По звуку твоего смеха. По тому, как ты говоришь мое имя. Помни наш родник. Помни тепло нашего камня. Помни наше окно и луну-свидетеля. Я свое слово сдержу. Я обязательно вернусь. Ты только верь. Верь так же крепко, как я держу твою фотографию».
Он повторял эти строчки про себя, как заклинание, как мантру, стараясь заглушить ими нарастающий гул тревоги, тоски по дому и смутного страха перед неизвестностью. Путь занял двое суток. Двое суток между прошлой жизнью и будущей. Двое суток, когда он принадлежал лишь этому вагону и своим мыслям. И вот, наконец, грохот, свистки, оглушительный гул сотен голосов, металлический скрежет тормозов. Казанский вокзал. Огромный, как пещера дракона, пропахший дешевой колбасой, поездной гарью и потом, наполненный лихорадочным движением тысяч людей. Мир обрушился на него всей своей чужой, равнодушной мощью. Он стоял, прижав к ноге свой чемодан, потерянный, маленький, пытаясь в этом хаосе отыскать одно знакомое лицо. И оно нашлось. Из потока людей вынырнул Мурад, старший брат, в модной кожаной куртке и с сияющей, родной улыбкой.
— Братишка! Добрался! — он обхватил Шамиля в крепких объятиях, и от этого запаха родного дома, смешанного с новым, городским одеколоном, у Шамиля на мгновение перехватило дыхание.
— Мурад, салам алейкум! — вырвалось у него, и облегчение затопило душу теплой волной.
— Алейкум ассалам! Ну все, сто раз перекрестился(то ли с иронией , то ли на московский лад, сказал брат), пока тебя ждал! Поехали, тебя уже заждались! Плов там у нас чуть не сгорел, пока я отлучился!
Они ехали в потрепанной, но бойкой «Волге» земляка по нескончаемым, широким проспектам. Шамиль прилип к окну. Гигантские серые коробки домов, устремленные в небо, яркие, мигающие рекламные щиты с незнакомыми названиями, бесконечные, гудящие потоки машин — все это давило, восхищало и пугало одновременно. Он был песчинкой в этом бетонном океане. Он сунул руку в карман и сжал камень с родника, гладкий и теплый теперь от его собственного тепла. «Все ради тебя, — подумал он, глядя на мелькающие огни. — Все эти чужие улицы, весь этот шум. Ради нашего общего рассвета. Ради того, чтобы привести тебя в свой дом, который я построю». Он еще не знал, что первый реальный шаг в этой новой жизни будет сделан не в сияющий, пахнущий дорогой едой зал ресторана, а в другие, казенные коридоры. Коридоры районной поликлиники, пропахшие хлоркой, страхом и официальными бланками, где его ждала не работа, а сперва — проверка. Бумажная и… безжалостно-судьбоносная.
сериал «Клятва у окна » состоит из 15 частей , каждый день на канале будет выходить по 2 части