— Куда? А ну, положь на место! — сухая, покрытая старческой гречкой рука перехватила мое запястье так цепко, словно я не тарелку в корзину ставила, а фамильное серебро в карман прятала.
— Антонина Павловна, вы в своем уме? — я отдернула руку, едва не выронив скользкую от жира тарелку. — Двадцать первый век на дворе. Машинка полупустая стоит. Что вам, жалко?
Свекровь встала грудью перед посудомойкой — маленькая, сгорбленная, но непробиваемая, как дот. Халат на ней был старый, фланелевый, застегнутый на все пуговицы, будто она мерзла даже в июльскую жару.
— Не жалко, Надя, а бережливо. Техника — она ухода требует. И уважения. А ты туда суешь что ни попадя. Вчера вон кастрюлю с нагаром хотела впихнуть. Фильтр мне засоришь, кто чинить будет? Юрочка? У него и так спина.
— Да какой нагар, Антонина Павловна! — я чувствовала, как к горлу подступает привычный ком, смесь обиды и бессильной злости. — Обычная кастрюля из-под гречки. И тарелки эти… Мы же только поели.
— Вот именно. Твои тарелки, Надя. Твои, — она выделила это слово, как плевок. — Те, что с щербинкой. Икеевские эти, дешевые. Глазурь с них лезет, машину портит. Посудомоечная машина — она для сервизов, для хрусталя, для приличного фарфора. А этот ширпотреб... Не для ваших тарелок эта роскошь. Мойте руками. Не барыня. Ручки не отвалятся.
Она захлопнула дверцу машины с металлическим щелчком, отрезав меня от цивилизации. Нажала кнопку. Агрегат довольно заурчал, набирая воду, засветился уютным зеленым огоньком. А мне осталась раковина. Полная грязной посуды, с забитым сливом, вода в которой уходила медленно, оставляя на стенках жирный ободок.
Я посмотрела на свои руки. Кожа на костяшках потрескалась, покраснела. Маникюр, который я делала две недели назад к юбилею аптеки, давно облез. «Фармацевт должен иметь ухоженные руки», — говорила заведующая. Ага. Попробуй тут поухаживай, когда дома домострой времен царя Гороха.
— Юра! — крикнула я в коридор, хотя знала, что это бесполезно. — Юра, ты слышишь, что мать говорит?
Муж появился в дверях кухни, как всегда, виновато сутулясь. В домашних трениках с вытянутыми коленками он выглядел таким уютным и таким… никаким.
— Надюш, ну чего вы опять? — он перевел взгляд с матери на меня, стараясь не смотреть на гору посуды. — Мам, ну пусть бы поставила. Место же есть.
— Юрочка, иди футбол смотри, — ласково, совсем другим тоном, проворковала Антонина Павловна. — Мы тут сами разберемся, по-женски. Ты же знаешь, Надя у нас хозяйка… своеобразная. Ей технику доверить — что обезьяне гранату.
— Я вообще-то на эту технику кредит платила полгода! — вырвалось у меня. — Со своих премиальных!
— Платила ты, а стоит она в моей квартире, — парировала свекровь, даже не повышая голоса. Она уже отвернулась и протирала тряпочкой и без того чистый подоконник. — И электричество у нас нынче дорогое. Счетчик мотает — сердце кровью обливается. А руками — оно и полезнее, и экономнее. Водичка холодненькая бодрит.
Я открыла кран. Горячую воду отключили еще утром — опять какая-то авария на теплотрассе. Из крана ударила ледяная струя. Я сунула под нее руки, схватила губку, щедро ливанула средства для мытья, и злость, горячая, едкая, начала плавить меня изнутри.
Дело было не в тарелках. И даже не в этой глупец машинке, которая гудела у меня за спиной, издевательски перекатывая внутри горячие струи. Дело было в том, что я в этом доме, где прожила пятнадцать лет, так и осталась «приживалкой». Чужой.
Мы переехали к свекрови три года назад, когда продали свою «двушку», чтобы вложиться в новостройку для сына. Думали — временно. Год-полтора, пока дом сдадут. Но застройщик обанкротился, стройка встала, деньги зависли в судах, а мы зависли здесь. В трехкомнатной «сталинке» Антонины Павловны, где каждый угол дышал историей, а каждая вещь имела больше прав, чем я.
— Надя, ты сыр не видела? — голос свекрови вырвал меня из мыслей.
Я замерла с намыленной вилкой в руке.
— Какой сыр?
— «Пармезан». Тот треугольник, что ты вчера принесла. Я хотела макароны потереть, открываю холодильник — а его нет.
Я медленно выключила воду. Обернулась. Антонина Павловна смотрела на меня своими водянистыми голубыми глазами с выражением, которое я ненавидела больше всего: смесь подозрения и святой простоты.
— Антонина Павловна, — я старалась говорить спокойно, но голос дрожал. — Я вчера купила двести грамм пармезана. Положила на среднюю полку. Справа. Никто его не трогал. Кроме вас, дома никого не было весь день.
— Вот те на! — она всплеснула руками. — Это ты на что намекаешь? Что я, старая женщина, у родного сына кусок сыра украла? Да у меня, может, и зубов-то таких нет, чтоб этот твой пармезан грызть! Я думала, может, ты на работу унесла. К чаю. Или сама ночью съела, пока мы спали. Ты же любишь… перекусить.
Это был удар ниже пояса. Я действительно поправилась за последний год на нервной почве, и свекровь не упускала случая уколоть меня этим.
— Я не ела сыр ночью, — процедила я. — И на работу не уносила.
— Ну, значит, мыши, — она поджала губы. — Или домовой. Удивительное дело, Надя. Как ты продукты покупаешь — так они исчезают. То колбаса дорогая, сервелат, помнишь? То икра к Новому году банка пропала. То вырезка говяжья, что ты на отбивные брала… Прямо черная дыра, а не холодильник. Может, ты просто забываешь, куда кладешь? Возраст-то уже… климакс, память девичья…
Я почувствовала, как кровь приливает к лицу. Это происходило не первый раз. Продукты действительно пропадали. Хорошие, дорогие продукты, которые я покупала с редких премий, чтобы побаловать Юру, приготовить нормальный ужин. Я находила пустые обертки в мусорном ведре, запрятанные глубоко вниз. Или не находила ничего.
— Юра! — рявкнула я так, что муж подпрыгнул на диване в гостиной.
Он прибежал, держа в руках пульт, с испуганным лицом.
— Что? Что случилось?
— Твоя мать обвиняет меня в том, что я сожрала сыр в одно лицо! И колбасу! И мясо!
— Надя, ну зачем так грубо… «Сожрала»… — Юра поморщился. — Мам, ну правда, куда сыр делся? Я сам его вчера видел.
— А я почем знаю? — Антонина Павловна села на табурет, сложила руки на коленях и вдруг как-то сразу уменьшилась, ссутулилась. Взгляд ее метнулся к Юре, и на секунду, всего на долю секунды, в нем промелькнуло что-то странное. Не злость, не хитрость, а какая-то тоскливая, собачья нежность. И страх. Но я была слишком взвинчена, чтобы анализировать.
— Юрочка, сынок, — запричитала она скрипучим голосом. — Ну зачем мне ваш сыр? У меня пенсия есть, я себе творожка куплю. Просто обидно. Невестка покупает, прячет, а потом на меня валит. Старая я стала, мешаю вам, объедаю вас, наверное…
— Мам, ну перестань, — Юра тут же кинулся к ней, обнял за плечи. — Никто так не думает. Надь, ну может, правда… закатился куда? Или ты съела и забыла? Ты же вчера усталая пришла, на автомате…
Я смотрела на них. На мужа, который гладил мать по седым редким волосам. На свекровь, которая уткнулась ему в живот сухим лицом, но я видела — краем глаза она следит за мной. Торжествует.
— Я съела и забыла? — переспросила я шепотом. — Ты считаешь меня сумасшедшей? Или обжорой?
— Надь, не начинай. Ей семьдесят пять лет. У нее сосуды. Она может забыть, перепутать. А ты молодая, сильная. Будь умнее. Ну пропал сыр, ну и фиг с ним. Завтра новый куплю.
— Не купишь, — сказала я твердо. — Потому что деньги у нас общие, а ем я, оказывается, одна. И посуду мою одна. В ледяной воде. Потому что «машина для фарфора».
— Ой, ну опять эта пластинка! — Юра махнул рукой. — Мама просто бережет технику. Это ее вещь. Имеет право.
В этот момент что-то внутри меня лопнуло. Тонко, звонко, как та самая «икеевская» тарелка. Пятнадцать лет брака. Три года жизни в аду, где я ходила на цыпочках, улыбалась, терпела, приносила лучшие куски, мыла, драила, лечила, уступала. Ради чего? Чтобы меня выставляли воровкой и истеричкой? Чтобы муж, мой родной Юрка, смотрел на меня как на досадную помеху его сыновней идиллии?
Я подошла к раковине. Вытерла мокрые, красные руки о полотенце. Медленно, палец за пальцем. Сняла фартук. Бросила его на стол.
— Знаешь что, Юра, — сказала я тихо. В кухне повисла звенящая тишина. Даже посудомойка, казалось, притихла. — Ты прав. Я сильная. И я умная. Настолько умная, что поняла: мне здесь не место.
— Ты чего? — Юра отстранился от матери. — Надь, ты куда? Ночь на дворе.
— К сестре поеду. Или в гостиницу. Плевать.
— Из-за куска сыра? — фыркнула Антонина Павловна, но в голосе проскользнула тревога.
— Нет, Антонина Павловна. Из-за того, что вы меня за человека не считаете. А ваш сын… — я посмотрела на Юру, и он отвел глаза. — А ваш сын забыл, что он еще и муж. Оставайтесь. Берегите свой фарфор. Мойте его в машинке. Кушайте сыр, который я «съела». Счастливо оставаться.
Я вышла в коридор. Руки тряслись так, что я не могла попасть в рукав пальто. Юра выбежал следом, топтался в дверях ванной.
— Надь, ну это смешно! Ну психанула, ну бывает. Давай чаю попьем, успокоимся. Мама не хотела…
— Не хотела? — я резко повернулась к нему, застегивая сапоги. — Она меня ненавидит, Юра. Она меня выживает. А ты стоишь и смотришь. Знаешь, что самое страшное? Не то, что она жадная. А то, что ты трус.
— Я не трус, я просто… Она мать! Ей жить осталось — всего ничего!
— Вот и живите. Вдвоем. Долго и счастливо.
Я схватила сумку. В ней был паспорт, кошелек и смена белья — всегда держу собранной на случай дежурства. Хлопнула входной дверью так, что с потолка, наверное, посыпалась штукатурка.
На улице было темно и промозгло. Ноябрьский ветер тут же забрался под пальто, швырнул в лицо горсть мокрой ледяной крошки. Я шла к остановке, глотая злые слезы, и думала: «Всё. Назад дороги нет. Завтра подам на развод. Сниму квартиру. Буду есть макароны, но свои. И мыть буду, когда захочу».
Прошло три дня.
Я жила у Светки, коллеги из аптеки. Спала на раскладном кресле, которое пахло кошачьей шерстью, но это был запах свободы. Юра звонил пятьдесят раз. Писал сообщения: «Надь, вернись», «Мама плачет», «У нее давление», «Мы не можем найти твои таблетки от давления, где они?». Я не отвечала.
На четвертый день, в среду, телефон зазвонил прямо во время смены. Звонил не Юра. Звонил городской номер.
— Алло? — я прижала трубку плечом, отсчитывая сдачу бабулечке.
— Надежда Викторовна? — голос был чужой, казенный.
— Да.
— Это вторая городская больница. Ваш муж, Смирнов Юрий Алексеевич, указал вас как контактное лицо. Его мать, Смирнова Антонина Павловна, доставлена к нам с обширным инфарктом. Состояние тяжелое.
Мир качнулся. Обиды, злость, сыр — всё это вдруг стало мелким, как мусор на ветру.
— Юра там? — спросила я, чувствуя, как холодеют пальцы.
— Сын там. Но он… в неадекватном состоянии. Плачет, ничего толком сказать не может. Нам нужны документы, полис, выписки из карты. Он сказал, вы знаете, где всё лежит. Привезите, пожалуйста, срочно. И вещи.
— Я… да, конечно. Я сейчас.
Я отпросилась у заведующей, вызвала такси. Ехать в больницу не было смысла без документов. Пришлось ехать туда. Домой.
Ключ повернулся в замке с противным скрежетом. Квартира встретила меня тишиной. Тяжелой, плотной, пахнущей корвалолом и старой пылью. В прихожей валялись Юрины ботинки — один перевернут, другой в углу. Видимо, когда "Скорая" приехала, он метался в панике.
Я прошла в комнату свекрови. На тумбочке — полупустой стакан с водой, блистеры таблеток. Я быстро нашла папку с документами в нижнем ящике комода — я сама наводила там порядок полгода назад. Полис, паспорт, СНИЛС. Все взяла.
Теперь вещи. Халат, тапочки, полотенце. Я зашла на кухню, чтобы взять пакет.
Кухня выглядела так, словно здесь прошла битва. На столе — кружка с недопитым чаем, засохший хлеб. Посудомойка была приоткрыта. Внутри, в нижней корзине, сиротливо стояла одна-единственная тарелка — та самая, «икеевская», с которой начался скандал. Чистая. Блестящая.
Меня кольнуло. Она ее помыла? Сама? В машине?
Я дернула ящик, где хранились пакеты. Пусто. Странно, я покупала рулон на прошлой неделе. Может, в нижнем ящике, где овощи? Нет.
«Ладно, возьму из морозилки какой-нибудь старый пакет из-под пельменей, вытряхну», — решила я. Машинально открыла дверцу морозильной камеры старого «Саратова», который стоял в углу и использовался для запасов.
Холодный пар обдал лицо. Я пошарила рукой, ища пустой пакет, но пальцы наткнулись на плотные, твердые кирпичики.
Морозилка была забита битком.
Я вытащила один сверток. Это был плотный полиэтиленовый пакет, туго перевязанный бечевкой. Внутри угадывались котлеты. На пакете был наклеен кусок малярного скотча, и на нем знакомым, скачущим почерком свекрови было написано:
«Котлеты из говядины (той, что Надя принесла). Любимые Юрины. Разогреть на малом огне под крышкой. На поминки или на 9 дней».
Меня ударило током. Я выронила пакет, он стукнулся об пол с глухим звуком.
Дрожащими руками я достала следующий сверток. Кусок того самого сыра «Пармезан». Подпись:
«Сыр для макарон. Юра любит с сыром. Натереть мелко. Когда меня не будет».
Третий пакет. Банка икры.
«На Новый год. Юрочке. Не открывать до праздника. Мама».
Четвертый. Дорогая рыба, которую я потеряла месяц назад.
«Рыбка красная. На бутерброды. Надя умеет солить, пусть посолит. Юре на завтрак».
Я опустилась на пол, прямо на холодный линолеум, окруженная этими ледяными кирпичиками.
Она не ела это. Она не воровала. Она голодала, экономила каждую крошку, питалась пустыми кашами, а все, что я покупала вкусного и дорогого — она прятала. Прятала не для себя. Прятала для него.
Она знала. Она давно знала, что уходит. И в своем искаженном, старческом, безумном страхе за сына она пыталась сделать невозможное — накормить его на будущее. Продлить свою заботу за грань смерти. Оставить ему кусочек материнской любви в виде замороженной котлеты, которую он съест, когда ее уже закопают.
В глубине полки, за пакетом с нарезанным укропом, я увидела конверт. Обычный почтовый конверт, подписанный просто: «Наде».
Руки не слушались, пальцы одеревенели от холода, идущего из открытой морозилки. Я надорвала край. Внутри лежали деньги. Пятитысячные купюры, аккуратно разглаженные. И записка на вырванном из тетради листке в клеточку:
«Надя. Это за посудомойку и за свет. Я копила. Не сердись на старую. Юра не приспособленный, он без меня пропадет. А ты сильная. Ты его не бросай. А посуду я мыла руками не со зла. Просто машинка гудит громко, мне казалось — как в больнице аппарат. Страшно. Береги Юру. Котлеты жарь на масле, он сухие не любит».
Я сидела на полу, сжимая в одной руке пачку денег, а в другой — замороженный, твердый как камень кусок сыра. Из открытой дверцы морозилки на меня тек могильный холод, а из крана в раковине, который я забыла до конца закрыть в прошлый раз, мерно, как метроном, капала вода.
И в этот момент в кармане снова зазвонил телефон.
Конец 1 части, продолжение уже доступно по ссылке, если вы состоите в нашем клубе читателей. Читать 2 часть...