Вечер тогда был - не приведи Господь. Метель кружила вторые сутки, света белого не видать, только снег в окна швыряет горстями. Я сижу, карточки перебираю и вдруг - стук в дверь. Слабый такой, неуверенный. Словно птица подбитая крылом бьется.
Я аж вздрогнула. Кого нелегкая принесла в такую погоду? Накинула шаль на плечи, иду открывать. Засов отодвинула, дверь толкнула - а ее ветром рвет из рук.
На пороге стоит... тень. Человеком-то назвать страшно. Пальтишко легонькое, кургузое, совсем не по нашей зиме, на ногах сапожки тонкие, стоптанные донельзя. А лицо... Матерь Божья! Синее всё, губы в ниточку сжаты, а глаза горят лихорадочным огнем, страшным таким, отчаянным.
- Семёновна... - шелестит, и голос срывается, как струна лопнувшая. - Пусти... Христа ради.
Я пригляделась - и сердце у меня в пятки ушло. Охнула я, руками всплеснула.
- Лена?! Ты ли это, девка?!
Елена Кузьмина. Дочка Анны Ильиничны, нашей учительницы бывшей. Пятнадцать лет её в селе не было. Упорхнула тогда, в девяностых еще, молодая, красивая - кровь с молоком. Коса до пояса, глаза как омуты, парни за ней табунами ходили. Кричала: «Не сгнию я в вашей дыре! В город поеду, человеком стану!».
И вот - стала... Стоит передо мной, трясется мелкой дрожью, зубы о зубы стучат. От той красоты только глаза и остались, да и те тоской налиты по самый край.
Затащила я её в тепло, к печке усадила. Давай сапоги с неё стягивать - а они к ногам примерзли. Пальцы у неё ледяные, не гнутся, кожа шершавая, в цыпках. Не руки городской барыни, ох, не руки...
- Ты откуда ж, горе луковое? - Где пропадала столько лет? Мать-то все глаза проглядела.
При слове «мать» Ленка вздрогнула, будто я её кнутом стеганула. Сжалась в комок, голову в плечи втянула.
- Семёновна, - шепчет, а слезы по грязным щекам текут, дорожки прокладывают. - Не пустит она меня. Выгонит. Я ведь... я ведь не просто так уехала тогда.
Замолчала. Только всхлипывает. Я ей кружку с горячим чаем в руки сую, а она удержать не может, расплескивает.
- Говори, - говорю строго. - Чего натворила?
- Я... - выдыхает. - Я у неё деньги украла. Всё, что она с отцом покойным копила. «Гробовые», и на ремонт, и на черный день... Шкатулку полную выгребла и сбежала. Записку оставила: «Верну в сто раз больше, когда богатой стану».
Повисла тишина в медпункте. Только ходики на стене: тик-так, тик-так. Словно гвозди забивают.
- Ох, Лена, Лена... - покачала я головой. - Знали мы. Догадывались. Хоть Анна и молчала, как партизан.
- Я всё профукала, Семёновна, - зарыдала она в голос, уткнувшись мне в колени мокрым лицом. - Бизнес прогорел, муж бросил, квартиру за долги забрали. Коллекторы по пятам ходят, угрожают... Бежала я. Думала, пересижу тут, спрячусь. А теперь страшно... Как я ей в глаза посмотрю? Я же воровка! Я же жизнь ей сломала! Лучше бы я в лесу замерзла!
Глажу я её по волосам - жестким, стриженым, седина уже пробивается, а ей ведь всего тридцать пять. Жалко мне её, дуру. Но мать её мне жальче.
- Вставай, - говорю. - Нечего тут сырость разводить. Мать есть мать. Анна Ильинична у нас кремень, но сердце у неё живое. Пойдем. Негоже тебе по чужим людям мыкаться, когда родной дом рядом.
Повела я её. Идем по улице, ветер в лицо бьет, с ног сбивает. Ленка за меня цепляется, еле ноги волочит. Страх её держит крепче мороза.
Подходим к дому Ильиничны. Окна светятся теплым, желтым светом. Дом-то у неё справный, хоть и старый. Наличники резные, отец Ленкин ещё делал, царствие ему небесное. Только забор покосился немного, да у крыльца снега намело - некому чистить.
Ленка у калитки встала, как вкопанная.
- Не могу, - хрипит. - Семёновна, не могу! Развернись, уйду я. Где нибудь переночую.
- Ишь чего удумала! - рассердилась я. - Марш домой!
Постучала я. Громко, по-хозяйски.
Открыла Анна Ильинична быстро. Она всегда такая была - строгая, собранная. Всю жизнь математику в школе преподавала, порядок любила во всем. Сейчас уж на пенсии давно, ссохлась вся, стала маленькая, сухонькая, но спину держит прямо, как жердь.
Увидела нас. Взгляд у неё поверх очков - острый, пронзительный. Сначала на меня глянула, потом на Ленку.
Я дыхание затаила. Думаю: сейчас как крикнет, как проклянет... Имеет право ведь. Пятнадцать лет ни звонка, ни письма, деньги украла, мать одну оставила.
А Ильинична стоит, смотрит. И лицо у неё каменное, ни жилки не дрогнет. Только рука, что косяк двери сжимала, побелела.
Ленка голову опустила, ждет приговора.
- Ну, здравствуй, дочь, - говорит вдруг Анна Ильинична. Голос ровный, спокойный, будто Ленка за хлебом выходила, а не на полжизни исчезла. - Чего на пороге стоять? Заходите, избу выстудите.
И отошла в сторону.
Зашли мы. В доме чистота - ни пылинки. Половички домотканые, скатерть на столе крахмальная, белая. В углу иконы, лампадка теплится. Пахнет сушеными яблоками и воском.
Только вот смотрю я своим фельдшерским глазом и вижу то, чего Ленка с перепугу не приметила. Не богато живет Ильинична. Ой, не богато... Занавески на окнах - те самые, что еще при Ленке висели, застиранные до прозрачности. Пальто на вешалке - драповое, старое, воротник молью побит. Валенки у печки подшиты-переподшиты. В серванте пусто - ни конфетки, ни пряника, только сухари в вазочке.
Сели за стол. Ильинична молча достала чашки - парадные, с золотой каемкой, что берегла для гостей. Чай разливает, руки не дрожат.
- Ешьте, - говорит и сухари придвигает. - Пирогов нынче не пекла, не обессудьте.
Ленка чашку двумя руками держит, греется. А сама глаза поднять боится.
- Мама... - начала она, голос сиплый. - Я... у меня там... в городе... бизнес свой. Фирма большая. Муж - директор. Я так... проездом. Дай, думаю, заскочу, проведаю... На денек...
Врет. Врет и не краснеет. Видно же, что врет. Какая фирма, когда сапоги каши просят? Какой муж-директор, когда в глазах голод?
А Ильинична сидит напротив, руки на коленях сложила - узловатые такие руки, в старческих пятнах, натруженные. Слушает. Кивает.
- Хорошо, - говорит. - Хорошо, что бизнес. Хорошо, что муж. Рада я за тебя, Лена.
И ни слова упрека. Ни вопроса: «Где ж ты была?». Ни намека на деньги.
Засиделась я у них допоздна. Чай пили, о погоде говорили, о соседях - о пустяках всяких. А в воздухе напряжение висит, хоть ножом режь. Вижу, Ильинична каждое слово дочери ловит, как драгоценность, разглядывает её, худую, изможденную. А Ленка всё врет и врет про свою счастливую жизнь, а сама куском сухаря давится.
Пора мне и честь знать.
- Ну, - говорю, вставая, - пойду я, Анна Ильинична. У самой кот некормленый, да и печь прогорела поди.
Ленка на меня глазами зыркнула - с испугом. Не хотела, чтоб я уходила. Страшно ей с матерью один на один оставаться. С совестью своей страшно.
Но я ушла. Негоже мне встревать, когда родные души, пусть и искалеченные, встретились. Им самим переболеть надо.
Пришла я домой, а сон не идет. Лежу, ворочаюсь. Ветер за окном воет, и чудится мне в этом вое Ленкин плач.
Вспоминаю я, как эти пятнадцать лет Ильинична жила. Ох, как она жила...
Помню, встретила её как-то на рынке в райцентре. Стоит она в ряду, где бабушки торгуют, и носки шерстяные продает. А сама прячется, лицо платком закрывает - стыдно ей, учительнице заслуженной, торговкой стоять.
Я подошла тогда, спрашиваю:
- Анна, ты чего это? Пенсии не хватает?
А она глаза отвела:
- Хватает, Семёновна. Просто... ремонт затеяла. Обои хочу поменять.
А потом вижу - она грибы сушеные мешками сдает перекупщикам. За копейки сдает, а сама в лесу с утра до ночи горбатится, спину не разгибает. И всё в том же пальто старом. И всё худеет.
Бабы в деревне судачили: «Чего это Анна? Копит, что ли? Скрягой стала на старости лет».
А она, бывало, придет ко мне давление мерить, я ей: «Анна, купи себе витаминов, бледная ты, гемоглобин низкий». А она улыбнется только, тонко так: «Ничего, Семёновна, крапивы попью, она полезнее. Витамины нынче дороги».
Всю ночь я продумала. Сердце не на месте. Чует моё сердце - беда там. Или Ленка сбежит со стыда, или у Ильиничны сердце не выдержит.
Утром, чуть свет, вскочила я. Ни свет ни заря, а я уже валенки натягиваю. Схватила банку варенья малинового - вроде как повод есть, гостинец принесла - и бегом к ним.
Мороз ударил крепкий, солнце в окна светит, аж глазам больно. Дым из трубы у Ильиничны идет ровно, столбом в небо уходит - значит, печь топят. Это меня немного успокоило, но шаг я не сбавила.
Поднялась на крыльцо, дух перевела. Постучала в тяжелую входную дверь - раз, другой. Громко постучала, чтоб услышали.
Тишина.
Сердце у меня так и ёкнуло: неужто случилось чего? Неужто сбежала Ленка, а у матери сердце не выдержало?
- Анна Ильинична! - кликнула я через дверь. - Хозяева!
Молчат.
Толкнула я дверь в сени - незаперто, слава Богу. Вошла, снег с валенок веником обмела, чтоб грязь в дом не тащить - порядок есть порядок. Постучала уже в ту дверь, что в избу ведет, в теплую, войлоком обитую.
- Анна! - позвала уже тревожнее. - Можно к вам? Это я, Семёновна!
Ни звука в ответ. Ни шагов, ни говора. Тут уж мне совсем не по себе стало. Страх липкий по спине пополз. Не выдержала я, приоткрыла дверь тихонько, на щелочку.
- Простите, - говорю, - что без приглашения, но душа не на месте...
Заглядываю в горницу.
И вижу...
Сидят они за столом. Ленка - лицо опухшее, серое, видно, не спала всю ночь. И Ильинична - прямая, как струна. Перед ними на столе - та самая шкатулка стоит. Старая, деревянная, с лаковой росписью.
Я замерла у порога. Дышать боюсь.
Ленка на шкатулку смотрит, как на змею подколодную.
- Мама... - шепчет она, и голос дрожит. - Я не могу больше... Я врала тебе вчера. Всё врала! Нет у меня никакого бизнеса! Я нищая, мама! И деньги твои... те, что я украла... я их все спустила! Я воровка! Я тебя в нищету загнала, а сама...
И падает она перед матерью на колени. Прямо на пол, головой в подол ей тычется.
- Прости меня, Христа ради! Или убей! Не могу я так больше!
Я банку в руках сжала, думаю: ну всё. Сейчас скажет Ильинична всё, что накипело.
А Анна Ильинична руку подняла и по голове дочь погладила.
- Встань, Елена, - говорит.
Ленка рыдает, не встает.
- Встань, говорю! Открывай шкатулку.
Поднялась Ленка, трясется вся. Откинула крышку...
И ахнула. И я, грешным делом, банку с вареньем чуть не уронила.
Полна шкатулка денег - и мелкие, и крупные, но много их. Очень много.
- Это... что? - шепчет Ленка, глазами хлопает. - Мама, откуда? Ты же... ты же учительница...
Села Анна Ильинична на табурет, плечи опустила, и вдруг сразу стала маленькой, старенькой-старенькой.
- Когда ты уехала, Лена, и деньги забрала... - начала она тихо. - Я на следующее утро пошла в магазин. И всем сказала: «Ленка моя в город поехала учиться, бизнес открывать. Я ей все накопления отдала, сама. Пусть у девочки старт будет».
Ленка замерла.
- Ты... ты не сказала, что я украла?
- А как же я могла, дочка? - улыбнулась Ильинична грустно. - Как же я могла позволить, чтобы на тебя пальцем тыкали? Чтобы тебя воровкой звали? Твой позор - мой позор.
Встала она, подошла к окну.
- Я боялась, Лена, что ты вернешься. Город - он жесткий, он таких ломает. Я боялась, что придет день, и ты придешь обратно, побитая, с долгами. И что тогда?
- Пятнадцать лет я, Лена, жила ради этого дня. Носки вязала. Ягоды, грибы сдавала. Огород расширила, картошку продавала. Каждую копейку откладывала. Себе отказывала во всем. Я не копила, Лена. Я восстанавливала то, что ты взяла. И приумножала.
- Мама... - простонала Ленка, закрывая лицо руками. - Ты... ты голодала? Ты в обносках ходила... ради меня? Ради воровки?
- Ради дочери, - твердо сказала Ильинична. - Я знала: ты вернешься, и тебе нужен будет второй шанс. Вот он. Бери. Здесь хватит, чтобы долги твои закрыть. И чтобы начать всё сначала. Только теперь - по уму.
Ленка смотрела на эти деньги, как на огонь. Они жгли ей глаза. Она поняла вдруг, какой ценой они достались. Каждым недоеденным куском, каждым километром по лесу за ягодами, каждой бессонной ночью матери.
Она сгребла эти пачки, но не к себе, а в сторону, на край стола. И кинулась к матери. Обняла её, худую, жесткую, и заревела - но уже не от страха, а от любви. От такой любви, которая больше, чем жизнь, больше, чем обида.
- Не надо мне денег, мама! - кричала она. - Не надо мне ничего! Я дура была, слепая! Я отработаю! Я руки сотру, но верну тебе всё! Я с тобой останусь!
Ильинична обняла её в ответ, прижала голову к своей груди, и я увидела, как по её щеке, по этой пергаментной коже, покатилась одна-единственная слеза.
- Ну всё, всё, - шептала она. - Вернулась. Дома ты. Дома.
Я тихонько банку с вареньем на тумбочку поставила и вышла в сени. Не нужны им сейчас свидетели. Пусть наревутся. Слезы - они душу моют.
С тех пор прошло уж полгода.
Ленка не уехала. Долги они закрыли - мать настояла, сказала: «Нечего грязь за собой тащить». Но остальные деньги Ленка не взяла. Купили они теплицы большие, рассадой занялись. Ленка-то хваткая оказалась, в отца пошла.
Идешь сейчас по улице - и сердце радуется. Дом Ильиничны преобразился: забор поправлен, крыльцо покрашено. А главное - запах. Идешь мимо, а оттуда пирогами пахнет. С капустой, с яблоками.
Помню захожу к ним. Сидят они на крылечке. Ильинична в новой кофте, теплой, красивой. А Ленка рядом, расчесывает ей волосы седые. И лица у обеих светлые, спокойные.
Увидели меня, машут:
- Семёновна! Заходи на плюшки!
И так тепло стало, так хорошо.
Вот и думаю я, глядя на них: сколько же силы в нас, в женщинах наших русских? Сколько любви, что может горы свернуть и любые грехи покрыть? Ведь не деньги спасли Ленку. Не деньги. А то, что мать в неё верила и ждала, когда она сама себя уже похоронила.
А вы бы так смогли? Смогли бы пятнадцать лет ждать и копить, зная, что вас предали, и ни словом не попрекнуть?
Берегите друг друга и матерей своих берегите. Пока они живы - мы все еще дети, и есть куда вернуться, даже если весь мир против нас.
Если по душе пришлась история - заходите еще, подписывайтесь на канал. Мы будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам. Для меня каждая ваша подписка - как кружка горячего чая в долгий зимний вечер. Очень жду вас.
Огромное вам человеческое спасибо за каждый знак внимания - за лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️
Ваша Валентина Семёновна.