Глава вторая.
Хлеб они ели ночью, как и договорились. Сидя в темноте на холодном полу кухни, Аркадий отламывал крошечные, липкие кусочки и клал ей прямо в рот. Сам же разжёвывал свою долю до состояния безвкусной кашицы, лишь бы ощущение чего-то во рту длилось дольше.
— Всё? — каждый раз спрашивала Оля шёпотом, когда во рту пустело.
— Всё, — врал он, разжевывая свою половину крошки. В кармане у него оставалось ещё три. На завтра. Или на послезавтра. Главное — прятать и молчать.
С тех пор как в квартиру входили без стука, Аркадий разучился спать. Он дремал урывками, вжимаясь в стену у изголовья Олиной кровати, и каждый скрип во дворе откладывался в мозгу отдельно, как зарубка. Нож теперь лежал не за поясом, а под тонким матрасом, у него под боком. Чтобы выхватить быстрее.
Пришли они утром третьего дня. Не вдвоём, а втроём. Третий был мальчишка помладше, лет тринадцати, с большими, часто моргающими глазами.
Старший, тот что в кепке, звался Станко. Он вошёл первым, оглядел прихожую тем же беглым, оценивающим взглядом, что и в прошлый раз.
— Живёшь, — констатировал он, не вопросом, а так, будто проверял исправность механизма. Его дыхание висело в холодном воздухе белым облачком.
Аркадий, не отвечая, встал между ним и дверью в комнату. Он научился не смотреть в глаза, а следить за руками. Руки у Станко были большие, в ссадинах и синих от холода прожилках.
— Не прогрелось, — бросил Станко, проходя в комнату мимо него, будто мимо вешалки. Он остановился посреди комнаты, постоял, глядя на вывороченный комод. — Хлам. Жги — теплее будет.
Потом он повернулся, и его взгляд упёрся в узкую полку над кроватью. Там стояли три книги: толстый том Пушкина, учебник геометрии и потрёпанная «Республика ШКИД» с оторванной обложкой.
— Это что? — спросил Станко.
— Книги, — выдавил из себя Аркадий.
— Вижу. На что они?
Аркадий молчал. Объяснять, что мама читала их вслух зимними вечерами, что в них остался запах её духов и звук её голоса, было бессмысленно и безнадёжно.
Станко шагнул к полке, взял «Республику ШКИД». Листать не стал, просто взвесил на руке.
— Бумага, — сказал он своему младшему. — На растопку. Бери.
Мальчишка с большими глазами послушно взял книгу и прижал к груди.
— Остальные пока оставь, — кивнул Станко на полку. — Пригодятся. Как налог отработаешь — свои вернём.
Он подошёл к столу, ткнул пальцем в ту самую, оставленную ранее записку.
— Читать умеешь?
— Умею.
— Отлично. Значит, помнишь — делиться надо. Мы справедливые. Вот тебе дело: старик с пятого, Федорыч. Шляется куда-то по утрам, к вечеру возвращается. Узнай, куда. И с кем. Понял?
Аркадий почувствовал, как по спине пробежал ледяной пот. Он понял.
— Я... я его не знаю.
— Узнаешь. Он тут ходит, ты тут живёшь. — Станко усмехнулся, коротко и беззвучно. — Это не просьба. Это чтоб у нас спокойно было,мирно.
Он повернулся и пошёл к выходу. На пороге обернулся.
— И пайку завтра получишь — не хорони. Проверим, честно ли поделился.
Они ушли. В комнате повисла тишина, густая и тяжёлая. Аркадий стоял, смотря на пустое место на полке, и чувствовал, как внутри закипает ярость — беспомощная и потому ещё более горькая.
Сзади раздался шорох. Он обернулся.
Оля сидела на кровати, закутанная в одеяло. Она не плакала. Она смотрела на пол у его ног, где лежал клочок бумаги — выпавшая из книги закладка. Потом медленно, будто нехотя, сползла с кровати, подняла её, разгладила пальцами.
— Брось, — хрипло сказал Аркадий. — Грязь теперь.
Оля не бросила. Она поднесла бумажку к лицу, потом спрятала её за пазуху, под платье.
— Это же просто бумажка, — повторил он, уже без злости, с усталым недоумением.
Оля пожала плечами, мелко, по-птичьи.
— Моя. Они книжку забрали, а её не увидели. Она теперь моя.
И в этой простой, детской логике было что-то такое, от чего у Аркадия сжалось сердце. Она не философствовала. Она просто цеплялась за то, что плохо лежало, делая это своей собственностью в мире, где у них не осталось ничего своего.
Он не мог не выполнить. Мысль о том, что они могут вернуться в любой момент, была острее любого голода. Голод был тупой и постоянной болью, а этот страх — острый, режущий, впивающийся под рёбра.
Аркадий стал прислушиваться. Старик Федорыч с пятого действительно выходил рано, ещё в синих сумерках. Его шаги были медленные, шаркающие. На второй день Аркадий, накинув на себя всё тёплое, что было, выскользнул вслед за ним.
Снег шёл второй день, мелкий, колючий. Федорыч, закутанный в невообразимое тряпьё, ковылял не к булочной или колонке, а вглубь двора, к чёрным, обгоревшим скелетам сараев. Аркадий, прячась за углом, видел, как старик долго копошился у одного из них, что-то вытащил из-под обломков и, оглянувшись пустыми, слезящимися глазами, сунул за пазуху. Не еду. Что-то маленькое.
— Ну? — спросил Станко вечером. Он пришёл один. Встал в прихожей, не раздеваясь.
— Ходит к сараям, — монотонно,доложил Аркадий. — Что-то берёт. Не еду.
— Что именно?
— Не видел. Мелкое.
Станко помолчал, разжёвывая информацию.
— Завтра посмотришь. Вблизи.
— Он может заметить!
— Пусть. Скажешь, что за водой. Ты же мелкий, — Станко усмехнулся. — Детям можно.
Когда он ушёл, Аркадий облокотился о косяк и закрыл глаза. Он был орудием. Послушным. И самое страшное — в этой роли было какое-то гнусное облегчение. Пока он полезен, с ним и с Олей будут обращаться как с вещью, а не как с мусором. Вещь можно беречь, пока она нужна.
Оля в эти дни стала тише. Она почти не говорила, а если говорила, то шёпотом и только по делу: «Холодно», «Пить». Она сидела подолгу на одном месте, чаще всего на полу у холодной буржуйки, и перебирала что-то в руках. Сначала Аркадий думал — крошки ищет. Оказалось — нет. На старой тряпке перед ней лежали найденные ею сокровища: несколько пуговиц, ржавая гайка, осколок синего стекла, сухая ветка. И та самая бумажная закладка.
— Олька, что ты делаешь? — спросил он на третий день, не выдержав.
Оля вздрогнула, словно её разбудили, и прикрыла ладонью свою коллекцию.
— Ничего.
— Это же хлам.
— Не хлам, — пробормотала она, не глядя на него. — Это вещи. Они… они просто есть.
Она не давала им имён. Она не строила сложных теорий. Она просто собирала и охраняла. Это было её формой молчаливого протеста, её способом создать хоть какой-то порядок в хаосе, который вошёл в их дом и в его, Аркадия, душу.
— Ладно, — сдался он. — Сиди.
Её спокойствие злило его и пугало одновременно. Ему хотелось, чтобы она плакала, кричала, требовала — как раньше. Тогда он бы знал, что делать. Теперь он не знал.
Утром было морозно. Стекла окон покрылись густыми, непрозрачными узорами. Аркадий, одеваясь, чувствовал каждое движение как будто сквозь толщу воды — медленно, тяжело. Оля наблюдала за ним с кровати, закутанная в одеяло.
— Ты куда? — спросила она тихо, впервые за несколько дней задав вопрос.
— Надо, — коротко бросил он, не в силах объяснить. — Сиди здесь. Дверь не открывай никому, кроме меня. Поняла?
Оля кивнула. Её лицо было бледным, почти прозрачным в утреннем свете. Она не спросила «когда вернёшься».
Станко ждал его во дворе с тем же мальчишкой. Третьего, того что постарше и злее, не было.
— Веди, — сказал Станко, не глядя на него.
Они пошли к сараям. Снег хрустел под ногами, и этот звук казался Аркадию невыносимо громким.
Федорыч был уже там. Он сидел на обломке кирпича у входа в полуразрушенный сарай, что-то жевал медленно, неторопливо. Увидев их, он не вскочил, не побежал. Он просто перестал жевать и устало поднял голову.
— Вот он, — сипло сказал Аркадий, остановившись в двух шагах.
Станко шагнул вперёд.
— Дедуля, — голос его был ровным, без злобы, деловым. — Что у тебя тут интересного?
— Ничего, сынок, — отозвался Федорыч. — Стариковское. Память.
— Память не греет. Показывай, что прячешь.
Федорыч медленно покачал головой.
— Не стоит того. Пустяк.
Станко не стал ждать. Он двинулся к тому месту у стены, которое вчера высмотрел Аркадий. Федорыч попытался встать, загородить собой, но Станко легко, почти небрежно отпихнул его плечом. Старик пошатнулся и сел в снег.
— Не трожь, — простонал он, но в голосе его была не сила, а мольба.
Аркадий стоял как вкопанный. Он смотрел, как Станко отодвигает балку, как копается в промёрзшей земле. Мальчишка с большими глазами стоял рядом, держа наготове какую-то палку, и смотрел то на Станко, то на старика, часто моргая.
— Ага, — произнёс Станко, и в его голосе прозвучало разочарование. Он вытащил из ямки маленькую, заржавевшую жестяную коробочку из-под леденцов. Встряхнул её. Послышался глухой стук.
Он открыл коробочку. Внутри, на вате, лежали две вещи: тусклая, потёртая награда — медаль «За трудовую доблесть» — и пожелтевшая фотография молодой женщины с ребёнком на руках.
— Хлам, — с презрением выдохнул Станко. Он вытряхнул содержимое на снег. Медаль глухо стукнулась о лёд. Фотография, подхваченная ветром, перевернулась и прилипла к снегу тёмным пятном. — Искал еду, а нашёл музей.
Он пнул коробочку ногой, та звякнула и укатилась под обломки. Потом повернулся к Федорычу, всё ещё сидевшему в снегу.
— Больше тут ничего нет?
Старик молчал. Он смотрел не на Станко, а на фотографию в снегу. Его руки дрожали.
— Я спрашиваю, старый, есть ещё что?
— Нет… ничего, — прошептал Федорыч.
Станко плюнул и повернулся к Аркадию.
— Видал? Нашёл клад. В следующий раз, если опять будешь врать… — Он не договорил, но смысл был ясен. — Идём. Работа сделана.
Он пошёл прочь, не оглядываясь. Мальчишка с палкой кинул на Аркадия испуганный взгляд и побежал следом.
Аркадий остался стоять. Он смотрел на Федорыча, на медаль в снегу, на фотографию. В груди у него всё сжалось в тугой, болезненный комок. Он подошёл, наклонился и поднял фотографию. Края её уже намокли. Он стряхнул снег и протянул старику.
Тот взял её дрожащими пальцами, попытался вытереть о рукав, но только размазал грязь.
— Спасибо, мальчик, — прохрипел он. — Жена… и дочка. Ещё до войны…
Аркадий кивнул. Он не знал, что сказать. «Извините»? Это звучало бы как насмешка. Он поднял с земли и медаль, сунул её в карман старика.
— Уходите отсюда, — наконец выдавил он. — Они… они могут вернуться.
Федорыч посмотрел на него. В мутных глазах старика было не упрёк, а та же усталая печаль, что и вчера.
— Куда уйти-то, сынок? — спросил он тихо. — Везде одно и то же.
Он с трудом поднялся, отряхнулся и, не глядя больше на Аркадия, заковылял прочь, к дому, крепко прижимая к груди испачканную фотографию.
Аркадий стоял один среди развалин и снега. Ветер свистел в рваных стенах сарая. Работа была сделана. Он не выдал медальон, но привёл Станко сюда. Он сохранил старику какую-то часть его тайны, но уничтожил другую. Он был ни предателем, ни героем. Он был ничем. Пустым местом, которое использовали и выбросили.
Когда он вернулся, Оля сидела на том же месте. Она посмотрела на его лицо, на замёрзшие, безжизненные руки, и ничего не спросила. Просто подвинулась, давая ему место на краю кровати.
Он сел, сгорбившись, уткнув лицо в ладони. Запах снега и гари со двора всё ещё стоял в ноздрях. Запах его поражения.
— Я… я сделал плохо, — хрипло сказал он в ладони. Он не мог молчать.
Оля помолчала.
— А они? — спросила она так же тихо.
— Они… сделали хуже.
Она снова замолчала. Потом её худенькая, холодная рука легла ему на спину, между лопаток. Не погладила, не похлопала — просто легла, как знак: я здесь.
— У меня есть гайка, — сказала она после долгой паузы. — Тяжёлая. Её не сломать.
Аркадий не ответил. Он сидел, чувствуя прикосновение её ладони и ледяной комок стыда в груди. Он выиграл сегодняшний день? Проиграл? Он не знал. Он знал только, что завтра нужно будет снова идти за пайкой. И что Станко придёт проверять его долю. И что Федорыч, наверное, больше не будет ходить к сараям.— Не трожь, — простонал он, но в голосе его была не сила, а мольба.
Федорыч посмотрел на него. В мутных глазах старика было не упрёк, а та же усталая печаль, что и вчера.
— Куда уйти-то, сынок? — спросил он тихо. — Везде одно и то же.
Он с трудом поднялся, отряхнулся и, не глядя больше на Аркадия, заковылял прочь, к дому, крепко прижимая к груди испачканную фотографию.
Аркадий стоял один среди развалин и снега. Ветер свистел в рваных стенах сарая. Работа была сделана. Он не выдал медальон, но привёл Станко сюда. Он сохранил старику какую-то часть его тайны, но уничтожил другую. Он был ни предателем, ни героем. Он был ничем. Пустым местом, которое использовали и выбросили.
— Не трожь, — простонал он, но в голосе его была не сила, а мольба.
Аркадий стоял как вкопанный. Он смотрел, как Станко отодвигает балку, как копается в промёрзшей земле. Мальчишка с большими глазами стоял рядом, держа наготове какую-то палку, и смотрел то на Станко, то на старика, часто моргая.
— Ага, — произнёс Станко, и в его голосе прозвучало разочарование. Он вытащил из ямки не медальон — тот, видимо, был при старике — а маленькую, заржавевшую жестяную коробочку из-под леденцов. Встряхнул её. Послышался глухой стук.
Он открыл коробочку. Внутри, на вате, лежали две вещи: тусклая, потёртая награда — медаль «За трудовую доблесть» — и пожелтевшая фотография молодой женщины с ребёнком на руках.
— Хлам, — с презрением выдохнул Станко. Он вытряхнул содержимое на снег. Медаль глухо стукнулась о лёд. Фотография, подхваченная ветром, перевернулась и прилипла к снегу тёмным пятном. — Искал еду, а нашёл музей.
Он пнул коробочку ногой, та звякнула и укатилась под обломки. Потом повернулся к Федорычу, всё ещё сидевшему в снегу.
— Больше тут ничего нет?
Старик молчал. Он смотрел не на Станко, а на фотографию в снегу. Его руки дрожали.
— Я спрашиваю, старый, есть ещё что?
— Нет… ничего, — прошептал Федорыч.
Станко плюнул и повернулся к Аркадию.
— Видал? Нашёл клад. В следующий раз, если опять будешь врать… — Он не договорил, но смысл был ясен. — Идём. Работа сделана.
Он пошёл прочь, не оглядываясь. Мальчишка с палкой кинул на Аркадия испуганный взгляд и побежал следом.
Аркадий остался стоять. Он смотрел на Федорыча, на медаль в снегу, на фотографию. В груди у него всё сжалось в тугой, болезненный комок. Он подошёл, наклонился и поднял фотографию. Края её уже намокли. Он стряхнул снег и протянул старику.
Тот взял её дрожащими пальцами, попытался вытереть о рукав, но только размазал грязь.
— Спасибо, мальчик, — прохрипел он. — Жена… и дочка. Ещё до войны…
Аркадий кивнул. Он не знал, что сказать. «Извините»? Это звучало бы как насмешка. Он поднял с земли и медаль, сунул её в карман старика.
— Уходите отсюда, — наконец выдавил он. — Они… они могут вернуться.
Федорыч посмотрел на него. В мутных глазах старика было не упрёк, а та же усталая печаль, что и вчера.
— Куда уйти-то, сынок? — спросил он тихо. — Везде одно и то же.
Он с трудом поднялся, отряхнулся и, не глядя больше на Аркадия, заковылял прочь, к дому, крепко прижимая к груди испачканную фотографию.
Аркадий стоял один среди развалин и снега. Ветер свистел в рваных стенах сарая. Работа была сделана. Он не выдал медальон, но привёл Станко сюда. Он сохранил старику какую-то часть его тайны, но уничтожил другую. Он был ни предателем, ни героем. Он был ничем. Пустым местом, которое использовали и выбросили.
Когда он вернулся, Оля сидела на том же месте. Она посмотрела на его лицо, на замёрзшие, безжизненные руки, и ничего не спросила. Просто подвинулась, давая ему место на краю кровати.
Он сел, сгорбившись, уткнув лицо в ладони. Запах снега и гари со двора всё ещё стоял в ноздрях. Запах его поражения.
— Я… я сделал плохо, — хрипло сказал он в ладони. Он не мог молчать.
Оля помолчала.
— А они? — спросила она так же тихо.
— Они… сделали хуже.
Она снова замолчала. Потом её худенькая, холодная рука легла ему на спину, между лопаток. Не погладила, не похлопала — просто легла, как знак: я здесь.
— У меня есть гайка, — сказала она после долгой паузы. — Тяжёлая. Её не сломать.
Аркадий не ответил. Он сидел, чувствуя прикосновение её ладони и ледяной комок стыда в груди. Он выиграл сегодняшний день? Проиграл? Он не знал. Он знал только, что завтра нужно будет снова идти за пайкой. И что Станко придёт проверять его долю. И что Федорыч, наверное, больше не будет ходить к сараям.
Продолжение следует ....