Заставить человека улыбнуться...
- Пожалуй, по известности и популярности мало кто мог сравниться с Фаиной Георгиевной Раневской. Даже тогда, когда она уже не снималась в кино. ее знали и любили. В прошлом году издательство «Искусство» выпустило сборник статей и воспоминаний «О Раневской». В данной публикации мы обращаемся к необычайно интересному и богатому архиву Ф. Г. Раневской. В нем много воспоминаний актрисы о друзьях-товарищах, богатое эпистолярное наследие. Ф. Г. Раневская была на редкость скромным человеком, но с большим чувством собственного достоинства. На фотографии, разрезанной пополам (на сохранившейся части изображен Юрий Гагарин), рукой Ф. Г. Раневской на обороте написано: «Я стояла слева от него, расплылась в идиотской улыбке.... Себя на этом фото оторвала. Мне казалось нескромным стоять рядом с ним. Теперь жалею, что оторвала. 1975 г. Зима». На фотографии Пастернака на обороте надпись: «Борис Леонидович подарил мне фото, которое я прячу, потому что он надписал: «Самому искусству— Раневской». (А в 1981 году она писала: «Нестерпимо горько и больно за моего дорогого родного Бориса Леонидовича... Каким же он был добрым и щедрым»). В своих воспоминаниях, письмах и комментариях Ф. Г. Раневская предстает не только как художник, но и как тонкий аналитик, умный собеседник, истинный патриот.
О ВОЛОШИНЕ
Вспомнилась встреча с Максимилианом Волошиным, о котором я читала в газете, где говорится, что прошло сто лет со дня его рождения. Было это в Крыму в голодные трудные годы времен гражданской войны и военного коммунизма. Мне везло на людей в долгой моей жизни, редкостно добрых, редкостно талантливых. Никого из них уже со мной нет. Сейчас моя жизнь — воспоминания об ушедших. Все эти дни вижу Макса Волошина с его чудесной детской и какой-то извиняющейся улыбкой. Сколько в этом человеке было неповторимой прелести! В те годы я уже была актрисой, жила в семье приютившей меня учительницы моей и друга — прекрасной актрисы и человека Павлы Леонтьевны Вульф. Я не уверена в том, что все мы выжили бы (а было нас четверо), если бы о нас не заботился Волошин. С утра он появлялся с рюкзаком за спиной. В рюкзаке находились завернутые в газету маленькие рыбешки, называвшиеся комсой, был там и хлеб, если это месиво можно было назвать хлебом, была там и бутылочка с касторовым маслом, с трудом им раздобытым в аптеке. Рыбешки жарили в касторке, это издавало такой странный запах, что я, от голода теряя сознание, все же бежала от этих касторовых рыбок в соседние дворы.
Помню, как он огорчался этим и искал иные возможности меня покормить. Помню его нежнейшую доброту, до сих пор согревающую меня, хотя с того времени прошло более полувека. Не могу не думать о Волошине, когда он был привлечен к работе в художественном совете Симферопольского театра. Он порекомендовал нам пьесу «Изнанка жизни». И вот мы, актеры, голодные и холодные, так как театр в зимние месяцы не отапливался, жили в атмосфере искусства с такой великой радостью, что все трудности отступали. Однажды, когда Волошин был у нас, к ночи началась стрельба оружейная и пулеметная. Мы с Павлой Леонтьевной упросили его не уходить, остаться у нас. Уступили ему комнату, утром он принес нам эти стихи «Красная Пасха»: «Зимою вдоль дорог валялись трупы людей и лошадей. И стаи псов въедались им в живот и рвали мясо. Восточный ветер выл в разбитых окнах. А по ночам стучали пулеметы, свистя, как бич, по мясу обнаженных мужских и женских тел». Это было в Симферополе 21 апреля 1921 года. На заплаканном лице его была написана нечеловеческая мука. Волошин был большим поэтом, чистым, добрым человеком.
ОБ АХМАТОВОЙ
Вот что вспоминается. Анна Андреевна лежала в Боткинской больнице (в тот период моей жизни я еще могла входить в больницу). Часто ее навещала. Она попросила меня приехать после похорон Пастернака и рассказать ей все, что я видела. Она спрашивала, как все происходило. Горевала. Смерть Бориса Леонидовича ее очень угнетала. Я делилась с ней моими впечатлениями и сказала, что была нестерпимая духота, что над нами, над огромной толпой висели свинцовые тучи, и дождя не было, что гроб несли на руках до самой могилы, что Борис Леонидович во гробу был величавый, торжественный. Анна Андреевна слушала внимательно, а потом сказала: «Я написала Борису стихи». Запомнила не все, но вот что потрясло меня:
Здесь все принадлежит тебе по праву.
Стеной стоят дремучие дожди.
Отдай другим игрушку мира —славу,
Иди домой и ничего не жди!
Да, висели дремучие дожди, и мысли у всех нас были о славе, которая ему больше не нужна... В Комарове она вышла проводить меня за ограду дачи, которую она звала «моя будка». Я спешила к себе в Дом отдыха, опаздывала к ужину, она стояла у дерева, долго смотрела мне вслед. Я все оборачивалась, она помахала рукой, позвала вернуться. Я подбежала. Она просила меня не исчезать надолго, приходить чаще, но только во вторую половину дня, так как по утрам она работает, переводит. Когда я пришла к ней на следующий день, она лежала. Окно было занавешено. Я подумала, что она спит.
— Нет, нет, входите, я слушаю музыку, в темноте лучше слышится.
Она любила толчею вокруг, называла скопище гостей «станция Ахматовна». Когда я заставала ее на даче в одиночестве, она говорила: «Человека забыли!». Когда тяжко заболела Н. Ольшевская — ее близкий друг, она сказала: «Болезнь Нины — большое мое горе». Она любила семью Ардовых и однажды в Ленинграде сказала, что собирается в Москву, домой, к своим, к Ардовым. ...В Ташкенте писала пьесу, в которой предвосхитила все, что с ней сделали в 46-м году, потом пьесу сожгла. Через много лет восстановила по памяти. В Комарове читала мне вновь отрывки из этой пьесы, в которой я многого не понимала, не постигала ее философию, но ощущала, что это нечто гениальное. (Пьеса не была закончена.— М. Г.) Она спросила, могла бы такая пьеса быть поставлена в театре? В Ташкенте она звала меня часто с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая принесла мне популярность. Я об этом сказала Анне Андреевне. «Не огорчайтесь, у каждого из нас есть свой Муля!» Я спросила: «Анна Андреевна, а что у вас «Муля»?». Она подумала и сжала руки под темной вуалью. (Речь идет об известном стихотворении Ахматовой «Сжала руки под темной вуалью...».— М. Г.). Я закричала: «Не кощунствуйте!».
— Вот, вам известен еще один эпизод...— ответила она тихо.
В первый раз. придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.
— Пока мне не отрубили голову, я истоплю вам печку.
— У меня нет дров,— сказала она весело.
— Я их украду!
— Если вам это удастся — это будет мило,— ответила она.
Большой каменный саксаул не влезал в печку. Я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне платить нечем. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги — что, деньги — это еще не все!» Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне. «А я сейчас встретила Платона Каратаева».—«Расскажите».— «Спасибо, спасибо»,— повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалось немного картошки. Мы ее сварили и съели. Я никогда не встречала более кроткого, непрезентабельного человека, чем она. В Ташкенте мы были приглашены обе к местной жительнице. Сидели в комнате комфортабельной городской квартиры. В комнату вошел большой баран с видом человека, идущего по делу. Не глядя на нас, он прошел в сад. Это было неожиданно и странно.
И потом через много лет она говорила: «А вы помните, как в комнату пришел баран и как это было удивительно; почему-то я не могу забыть этот вход барана». Я пыталась объяснить это неизгладимое впечатление с помощью психоанализа. «Оставьте, вы же знаете, что я ненавижу Фрейда»,— рассердилась она. Одно время я записывала все, что она говорила. Она это заметила, попросила показать ей мои записи. «Вы себе представить не можете, Анна Андреевна»,— сказала я ей. «Мадам, вам 11 лет и никогда не будет 12»,— ответила она и долго смеялась. Я растапливала дома печку и по ошибке вместе с другими бумагами сожгла все, что записала, а сколько там было замечательного!..В 46-м году я к ней приехала. Она открыла мне дверь, потом легла, тяжело дышала. Об этом мы не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу и, подведя меня к газете, прикрепленной к доске, сказала: «Сегодня хорошая газета, меня не ругают». Долго молчала. «Скажите, Фаина, зачем понадобилось всем танкам проехать по грудной клетке старой женщины?» Опять помолчала. Я пригласила ее пообедать. «Хорошо, но только у вас в. номере». Очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из Этих страшных ее дней спросила: «Скажите, вам жаль меня?» «Нет»,— сказала я, боясь заплакать. «Умница, меня нельзя жалеть».
Про чудесного писателя, которого, наверное, хотела видеть в числе друзей, сказала: «Знаете, о моей смерти он расскажет в придаточном предложении, извинится, что куда-то опоздал, потому что трамвай задавил Ахматову, он не мог продраться через толпу, пошел другой стороной». Однажды сказала: «Что за мерзость антисемитизм, это для негодяев — вкусная конфета, я не понимаю, что это, бейте меня, как собаку, все равно не пойму». Иногда она бранила, меня, я огрызалась. Она говорила: «Наша фирма — «Два петуха!» Там, куда приходила Анна Андреевна в Ташкенте, где я жила с семьей во время войны, во дворе была громадная злая собака. Анна Андреевна боялась собак. Ее загоняли в будку. Потом, при виде Анны Андреевны собака сама пряталась по собственной инициативе. Анну Андреевну это очень забавляло. «Обратите внимание — собака при виде меня сама уходит в будку». Она была удивительно доброй. Такой она была с людьми скромными, неустроенными. К ней прорывались все, жаждущие ее видеть, слышать. Ее просили читать, она охотно исполняла просьбы. Но если в ней появлялась отчужденность, она замолкала. Лицо, неповторимо прекрасное, делалось внезапно суровым. Я боялась, что среди слушателей окажется невежественный нахал...
Я отдыхала с Анной Андреевной в доме писателей «Голицыно». Мы сидели в лесу на пнях. К ней подошла седая женщина, она назвала себя поэтом, добавив, что пишет на еврейском языке и что ее зовут «еврейской Ахматовой». «Тогда приходите ко мне сегодня же к вечеру, дайте мне ваши стихи, и я их переведу». Они условились о встрече. (Речь идет о поэтессе Рахиль Баумволь, чьи стихи переводила А. Ахматова.— М. Г.). Однажды я позвонила ей по телефону. Она была в Москве. Я сказала ей, что сегодня видела во сне Пушкина. Она крикнула в трубку: «Иду!» Примчалась на такси, чтоб услышать мой сон. Арсения Тарковского очень любила и ценила и как человека, и как поэта. Арс. Тарковский прислал мне свою последнюю книжку стихов. Я позвонила, благодарила. Он мне сказал: «Нет Анны Андреевны, мне некому теперь читать мои стихи». Умирая, А. Ахматова кричала: «Воздуха, воздуха!». Доктор сказала, что, когда ей в вену ввели иглу с лекарством, она уже была мертвой. Смерть Анны Андреевны — непривычное, свежее мое горе. В гробу ее не видела, вижу перед собой ее живую. Ленинград без Ахматовой для меня поблек, не могу себя заставить съездить на ее холмик, взглянуть. У меня в ушах ее голос, смех. В Комарове в прошлом году я бежала к ней, она, увидев меня из окна, протягивала руки и говорила: «Дайте мне Раневскую!» Меня спрашивают, почему я не пишу об Ахматовой, ведь вы дружили. Отвечаю: «Не пишу, потому что очень люблю ее!» Я никогда не обращалась к ней на «ты». Мы много лет дружили, но я просто не могла бы обратиться к ней так фамильярно. Она была великой во всем. Я видела ее кроткой, мягкой, заботливой. И это в то время, когда ее терзали.
ИЗ ПЕРЕПИСКИ
Раневская писала своим близким и друзьям под копирку, поэтому многие письма сохранились в ее архиве.
Ахматовой А. А, (написано под диктовку) 28.VIII. 45 г.
Спасибо, дорогая, за Вашу заботу и внимание и за поздравление, которое пришло на третий день после операции, точно в день моего рождения, в понедельник. Несмотря на то, что я нахожусь в лучшей больнице Союза, я все же побывала в дантовом аду, подробности которого давно известны. Вот что значит операция в мои годы со слабым сердцем. На вторые сутки было совсем плохо, и вероятнее всего, что если бы я была в другой больнице, то уже не могла бы диктовать это письмо. Опухоль мне удалили, профессор Очкин предполагает, что она была незлокачественная, но сейчас она находится на исследовании. В ночь перед операцией у меня долго сидел Качалов В. И., мы говорили о Вас. Я очень терзаюсь кашлем, вызванным наркозом, глубоко кашлять с разрезанным животом — непередаваемая пытка. Поклонитесь моим подругам. У меня больше нет сил диктовать. Дайте им прочитать мое письмо. Сестра, которая пишет под мою диктовку, очень хорошо за мной ухаживает и помогает мне. Я просила Таню Тэсс Вам дать знать результат операции. Обнимаю Вас крепко и благодарю. Мой адрес: улица Грановского, Кремлевская больница, хирургическое отделение, палата 52. Ваша Фаина (рукой Раневской).
Окончание - ЗДЕСЬ.
О ЧЕМ ПИСАЛИ СОВЕТСКИЕ ГАЗЕТЫ