Найти в Дзене
Пойдём со мной

Заболела и... мужа как подменили

Случилось. Произошло. Грянуло. Так следует все это воспринимать. Дима и в субботу, и в воскресенье не счел возможным позволить себе даже пива. И на протяжении всех этих двух дней ни единого раза не завел разговор о том, где взять чистую рубашку, да еще чтобы все пуговицы были на месте, куда подевались свежие газеты, почему никто не гасит свет в туалете, кто крутил настройки телевизора и окончательно испортил изображение, хотя матч вот-вот начнется, «ну и порядки в этом доме...». Наоборот, ходил, будто виноватый, молча гасил свет в местах общего пользования, ставил обувь аккуратным рядом, к газетам не притрагивался.
— Леночка, может, тебе что-нибудь нужно? — осведомлялся изредка тихим и кротким голосом.
Смешно. Ей-богу, смешно. Будто подменили человека. Впрочем, Дима не имеет какой-то особой склонности к выпивке. Так, позволит себе рюмочку-другую в выходной — и на диван. Завалится и спит. А если проснется — ворчит. То ему не так, это не эдак. Его мало ценят, в том числе и она, его жена,

Случилось. Произошло. Грянуло. Так следует все это воспринимать. Дима и в субботу, и в воскресенье не счел возможным позволить себе даже пива. И на протяжении всех этих двух дней ни единого раза не завел разговор о том, где взять чистую рубашку, да еще чтобы все пуговицы были на месте, куда подевались свежие газеты, почему никто не гасит свет в туалете, кто крутил настройки телевизора и окончательно испортил изображение, хотя матч вот-вот начнется, «ну и порядки в этом доме...».

Наоборот, ходил, будто виноватый, молча гасил свет в местах общего пользования, ставил обувь аккуратным рядом, к газетам не притрагивался.
— Леночка, может, тебе что-нибудь нужно? — осведомлялся изредка тихим и кротким голосом.
Смешно. Ей-богу, смешно. Будто подменили человека.

Впрочем, Дима не имеет какой-то особой склонности к выпивке. Так, позволит себе рюмочку-другую в выходной — и на диван. Завалится и спит. А если проснется — ворчит. То ему не так, это не эдак. Его мало ценят, в том числе и она, его жена, которая смотрит зверем, когда он прихватит пару бутылок пива. А в чем, собственно, преступление? Разве он зарплату в дом не приносит? Разве он эти чёртовы коврики не выбивает? И не он ли всю квартиру в свое время обоями оклеил?
— Леночка, а Леночка, ты скажи мне, подумай и скажи, может, нужно тебе чего? Хочется? Я мигом, — говорил он каким-то новым, потерянным голосом, — Может, чаю подогреть? Или какао? Я быстро! Какао — очень полезный напиток, в нём этих много... как их... белков.
— Да ничего мне не надо! — отмахивалась она. — Чай пила, какао не люблю. Сними-ка лучше брюки, вон у тебя по шву разошлось, зашью.

Она садилась в кресло у окна, вдевала в иглу нитку. Он не уходил, устраивался в одних трусах на детском стульчике у её ног и продолжал:

— Главное, Леночка, не задумывайся сильно обо всём этом. Сама себе прикажи — и не задумывайся. Ну мало ли что бывает! А я ещё думаю, врачиха эта твоя, Спиридонова, — обыкновенная перестраховщица. Сама в своём деле не очень-то, а отвечать лично ни за что не хочет, вот и отправляет всех в больницу, к другим врачам, чтобы те отвечали в случае чего... Нет! Ты не думай! Я не в том смысле, что с тобой случай какой-то особенный. Я в том смысле, что Спиридонова, скорее всего, из тех, кто готов по всякому пустяку перестраховаться! Такие встречаются! А ты возьмёшь и докажешь! Только положат, дня три полежишь, и домой выпишут. Я тебе точно говорю. А хочешь, картошки поджарю? С лучком? Сам почищу — не придерешься! Я в армии сколько её перечистил! Я мигом! — вскочил, подтянул трусы.
— Я и сама могу. Только от жареной меня подташнивает.
— Тогда — отварной! — перестроился на ходу, и разросшееся воодушевление воинственно сверкнуло в его круглых, упрямых глазах. — Ты сиди! Сиди и сиди!

Смешно. Ей-богу, смешно. Она сидела в кресле, положив беззаботные руки на подлокотники, в том самом кресле, в котором обычно по вечерам сидел он, читал газеты, смотрел телевизор и попутно обещал, что уж завтра точно отнесёт в ремонт швейную машинку и закажет дополнительные ключи от квартиры. Она сидела, а он чистил картошку. Переворот!

И... тишина. Необычная, словно сама собой установившаяся. Ни возни, ни рёва, ни стука. Она осторожно подошла к полуоткрытой двери в соседнюю комнату. Ах вот оно что: Митька лежал животом на полу, рисовал географическую карту. Углы ватманского листа придавил — она углядела — любимыми книжками Майки. Но Майка, обычно с удовольствием поднимающая скандал при виде подобного беспорядка, на этот раз мирно сидела в углу дивана и что-то читала, приоткрыв от изумления рот. Скорее всего, энциклопедию. Уже раз прибегала, спрашивала:
— Мамочка, а ты не знаешь, где холоднее: на Северном полюсе или на...
Закончить вопрос ей не позволил Митька, влетел, взял за плечо, нехорошо присмотрелся сквозь очки:
— Не лезь. Дай человеку спокойно посидеть. Тебе это говорили или нет? Говорили или нет?
Майка насупилась, покусала уголок воротничка, шмыгнула носом, вздохнула, призналась:
— Говорили, говорили...
И кривовато, как утёнок, ставя левую ногу, побрела из комнаты.

...Ели недоваренную, зато пересоленную картошку. Митька жевал громко, с ожесточённым, поддельным аппетитом и приговаривал:
— Вкуснотища! Особенно с колбасой. Объедение!
При этом он подозрительно поглядывал на бедную Майку, которая, видимо, была соответствующим образом проинструктирована, но ему казалась союзницей ненадёжной.
Однако Майка, хоть и не изображала восторга по поводу папиной картошки, но довольно сносно вела свою роль — ела, не морщась, отчего Митька вдруг растрогался и сказал:
— Майка, я всё-таки отдам тебе ту переливную картинку с корабликом, ты ещё осенью у меня просила. А хочешь, и с башней отдам, московскую.
— Хочу. — Майка улыбнулась признательно, обнажив отсутствие двух верхних передних зубов. — А я, я буду пол в кухне подметать! — заверила от всего сердца. — Если мамы не будет, то я же буду? Я уже в первый класс пошла, я должна уметь подметать!
Кинула на Митьку зависимый, проникновенный взгляд: мол, так ли я всё сказала, как было задумано? Митька чуть заметно одобрительно кивнул.

Она смотрела на них и думала: «Дети вы мои, дети...»
Дима уловил движение её зрачков, спросил обиженно:
— Ну чего ты, Леночка, опять? Мы же договорились. Не думай ты о нас! О себе думай! И тоже не очень-то. Я тебе пообещал, что всё будет в порядке? Значит, будет. Ну? Поняла?
— Поняла, — отозвалась она.

...Поздно вечером, уложив детей, она попросила его сесть рядом и перечислила, что ему предстоит делать конкретно в её отсутствие, даже если Спиридонова действительно перестраховщица и всё обойдётся тремя больничными днями.
— Значит, так, на обед разогреешь бульон. Кастрюля в холодильнике.
— Есть.
— Положишь в него три-четыре картошки и капусту.
— Есть.
— Капуста в пакете, там же, только справа. Нарежешь полкочана. Морковку очистишь, нарежешь и тоже туда. Ещё петрушки. Только не соли! Бульон солёный. Митьку пошли за молоком и ряженкой. Три пакета молока, одну бутылку ряженки. Вечером сваришь им кашу на молоке. Перед сном дети должны выпить по стакану ряженки. Майке можно и полтора, такой у неё желудок, без ряженки ничего не получается. А таблетки и отвары всякие она не любит, начнутся капризы... Да! Перед сном ребят под душ! Полотенце для ног висит на батарее, полосатое. Имей в виду, Митька сам и вымоется, и вытрется, а Майку надо придерживать, чтоб не поскользнулась в ванне. Вечером у Митьки проверить тему «Глаголы». Учительница в дневнике написала. Что-то у него с глаголами не клеится. Бельё! Поставь обязательно стирку, не забудь прополоскать дополнительно руками, машинка плохо выполаскивает. И не забудь развесить. Комнату подметайте влажным веником, чтобы пыль не разлеталась. Веник стоит в...
— Погоди-ка, — сказал он, — я лучше всё это запишу.
— Пожалуйста! — разрешила она и нечаянно для себя улыбнулась, то ли снисходительно, то ли с жалостью.

Взял листок, ручку, подсел к столу, и началась диктовка.
— Справитесь? — спросила под конец.
— А чего тут? — храбрился он, прикалывая листок к стене, на самом видном месте, над букетом тюльпанов, который подарил на Восьмое марта.
Он исписывал второй лист.
— Мокрую обувь сушить возле батареи! — вспомнила, ложась в постель. — Но не подошвами приставлять, а верхом, предварительно расшнуровать, конечно... Варежки и брюки в ванной на радиаторе. Они сами это сделают, только напомнить не забудь. Мокрое повесили — сухое надели. Майкина «сменка» на её вешалке.

Муж поднялся и ушёл в соседнюю комнату. Она слышала щелчок выключателя и шуршание бумаги — он дописывал про обувь, варежки, брюки и Майкину «сменку».
Вернулся, лёг, подсунул руку ей под голову, уличил с горечью:

— А ты всё равно думаешь! Всё не веришь, что я справлюсь. Мне высокое начальство доверяет, а ты... А я же как-никак капитан милиции. Кроме того, я на сколько лет тебя старше? На целых семь! Погляди на меня в упор: можно мне доверять или нет? В упор! В упор!
Приподнялась, поглядела. Тёмный вихор волос, заломленный ото лба к затылку. Единственный чудом уцелевший вихор среди пепла седины... Лоб широкий, просторный и как бы подчёркнутый снизу длинной, почти ровной линией сросшихся на переносице бровей. В карих, уставленных на неё глазах — заносчивая отвага.
Давненько она так подробно не рассматривала его лицо. Некогда было, что ли? Да и незачем вроде...
— Ну? — не вытерпел он. — Доверяешь?
Моргнул. Ей почудилось, что затвердевшие мускулы его лица расслабли от этого моргания и сложились по-новому, отчего губам стало неловко, и они разомкнулись по-детски растерянно. В её душе взныло тонко, виновато, до боли.

Неудержимо, как в момент первого любовного озарения, она потянулась к его затосковавшим губам. Он обнял её крепко, ещё крепче. Никогда, никому, ни при каких обстоятельствах не даст её в обиду — так она это поняла, засмеялась тихонько и сказала:
— Доверяю! Успокойся! Кому ж, как не тебе? — и ещё засмеялась, что честно сказала, не подлаживаясь, ни чуточки не покривив душой.
— Учти! — строго отозвался он как руководитель всей операции в целом. — Всю ответственность я беру на себя. — И поцеловал её в одну щёку, в другую, в губы, в висок — как печатями подтвердил вышесказанное.
Помолчал, посоветовал:
— Судьбу особенно не гневи. Когда лежала в больнице в последний раз?
— Когда? — она немного замешкалась с ответом, немного опешила от такого поворота разговора. — Два года назад. А что? Хотя очень хотела, очень, но ты не дал...
— И правильно сделал. И с двумя тебе хлопот хватает...
— А ещё я лежала в больнице четыре года назад, — погналась за уточнением. — Тоже хотела, ревела, но ты...
— Зря в воспоминания ударилась, — рассудил он и нахмурился. — Мало ли! Дело житейское... — Он сдул с её виска как бы какую-то соринку. — Кто это в наше время, в городских условиях имеет четверых детей? Где у нас с тобой бабушки-дедушки? Где силы, время, средства? Ты же любишь свою работу? Ну!.. А я, выходит, по-твоему, всё равно не прав и ничего не понимаю...

— Прав. Почему же?

Конечно, прав. С точки зрения здравого смысла. Он вообще глубоко уважает этот самый здравый смысл. Он без здравого смысла — ни шагу. А где кончается здравый смысл, там уже, считает он, и шагать-то не для чего и не по чему — ни дорог, ни тропинок — пустота. Она бродит там в одиночестве. Бродит и, случается, ревёт.
— Конечно, прав, — подтвердил он задумчиво, но твёрдо.

А ей вдруг захотелось освободиться от его благонадёжного, хозяйского объятия, и она попыталась скинуть с себя его отяжелевшую руку. Но пальцы вдруг провалились в ямку. У всех людей здесь выпукло и гладко, а у него — ямка. Это от пули. А чуть выше ключицы — рубец от ножа. Было сложное задержание преступника, ещё в начале девяностых, когда они пару лет как поженились. Прошло сколько? Одиннадцать лет! На его запястье с того случая тикают тяжёлые часы, а на них выгравировано: «За самоотверженность и мужество...»
Прислушалась: тикают ли? Тикают. Чисто, не уставая. И сердце, вспугнутое было неясной обидой со своего места, вернулось и застучало ровнее, сговорчивее...

— Ой, как это всё! — шепнула с кроткой растерянностью как бы по отношению ко всему, что происходит в мире, сталкивается, ломается, склеивается, течёт, и простонала.

Дима погладил её по голове, как маленькую.
— Нервы тебе надо подлечить — вот что, Леночка. В Крым надо свозить тебя или на Кавказ. Там природа, море, пальмы. Заглядишься и отойдёшь. А может, тебе с этой твоей работой покончить? Математиков не хватает, тебя в любой нормальной школе с руками-ногами оторвут.
— А зачем в школу? Работа — везде работа, — вздохнула она.
— Это верно, — согласился он. — А всё-таки тебе лучше в нормальной школе, чем в ПТУ.
— Чем же?
— В школе ребята поприличнее, а пэтэушники твои сплошные оглоеды, сама говорила. Они же ничуть не ценят и не понимают, как ты из-за них дергаешься. Как ты валидолом день закусываешь. Им что? Заболела, где они? Позавчера было Восьмое марта? Было! А что с их стороны? Пришли? Поздравили? А ты говоришь...
— А вот и поздравили. И даже подарок сделали. Можешь удостовериться — на столе, руку протяни. С гравировкой, не хуже, чем у тебя, между прочим. Сами! Корпели-сопели...
Протянул руку, нащупал авторучку, прочёл вслух: «От ваших бездельников». Спросил:
— Ну и что?
— Ничего. А помнишь Кравцова? Ну тот, что весь свой багаж в карманах уместил? Из брянской деревни? Ещё в компанию попал? Которого в колонию хотели?
— А-а, тот-то...
— Представь себе, взялся за ум. Не очень-то ещё, но кое-какие положительные сдвиги наметились. Я от него не отставала, каждый день старалась заговорить, вроде нечаянно. Подводила к воспоминаниям о доме. А какие у него воспоминания? Мать умерла, отец спился. У него в деревне изо всей родни один дед Николай остался. Без руки. Пока он мне всё это рассказывал, я ему пуговицы пришивала. Знаешь, я теперь всегда с собой ношу иголку и нитки. На всякий случай. Когда что-нибудь мальчишке пришиваешь или подштопываешь, тут-то и начинается настоящий, тихий разговор. Он теперь сам за мной ходит, норовит на глаза попасться. Ему нравится, что я с ним здороваюсь и улыбаюсь. Выходит, рада видеть. Мало, верно? А тянется, привык... Лопоухий такой, губастый, сутулится страшно. Ничего, в армию пойдёт — выровняется! А пока второй месяц без замечаний живёт... Немало. Горжусь. А ты говоришь...
— Это-то, конечно. Это ты правильно. Раз уж мы поставлены... Насчёт армии тоже согласен! Там достругают.
— А знаешь, что я обо всём этом думаю? Какой мой самый главный вывод за всю жизнь?
— Слушаю.
— Я думаю, отчего у нас и преступники, и алкоголики, и всего такого вдоволь было и будет? Оттого, что бывает человеку негде голову приклонить, никто его к своей груди не прижмёт, никто не поинтересуется, а как ты, что ты, почему? А ведь каждому из нас надо, чтобы кто-то нами очень интересовался, знать хотел, как мы день провели, какие мысли в голове поселились, а какие улетели, где побаливает, хорошо, если в ноге, а если в душе? Ну и так далее. Это меня мой Кравцов просветил, сам того не ведая. Присоединяешься?
— В принципе. Однако чересчур обобщаешь. В первую очередь человек должен уметь сам на своих ногах стоять. Без подпорок. Есть же правила, законы — и пожалуйста! Я тоже ведь безотцовщина. И, видишь, сформировался. Начальство довольно, и ты вроде ничего, не собираешься в бега. А-а-а? — растянул он, и она почувствовала, как разошлись в добродушной улыбке его губы.
— Послушай! — позвала поспешно. — А ты всё-таки возьми и скажи где-нибудь, на каком-нибудь рабочем собрании. Тебя же ценят! Возьми и скажи, что вот с чего начинать и о чём думать надо, чтобы каждому человеку наше общество обеспечило внимание. Чтобы не формально как-то, на бумажках-отписах, а чтобы каждым человеком обязательно интересовался другой человек. Особенно тем, кто сбился с пути. Тогда человек и сам к себе почувствует интерес, себя уважать научится. А если себя, то и других. Скажи, мысль?
— Мысль. Ну скажу. Выслушают. А что изменится? Нам надо конкретные задачи решать, ежедневно, ежечасно. А это — вообще... философия... Стоп! А когда они тебе умудрились эту авторучку подарить? Я вроде весь день дома был и никого не видел.
— А они в форточку. Выстрелили, что ли... На подоконнике лежала. А ведь пятый этаж... Как? Кто их знает. Это же пэтэушники, и не то ещё могут. От них отвернуться проще простого. Я отвернусь, другой... Правильно, я уйду, а Шаров, гнильё это, останется. Я этого Шарова раз чуть не ударила. Не могу слышать, как он орет. Мелкая дрянь, это он себе удовольствие придумал — над слабыми торжествовать. Но я ему это удовольствие всё равно испорчу. Я от него не отстану, я его отлучу от ребят. Он меня боится. Может быть, конечно, из-за того, что ты — милиция. Но всё равно!
— Леночка! Я люблю тебя! — выдохнул он ей в каком-то просительном испуге. — Учти! — и сжал её неистово, словно только что нагнал, отбил после яростной погони. — Учти! Без тебя — никак, ни под каким углом! Ты же такая... Других похожих нет! Не зафиксировано! Откуда ты взялась? Пробел в следствии. Это сколько ж мы с тобой? Одиннадцать лет! А как один день. Ну неделя от силы...

Ей было очень больно и очень хорошо, очень неудобно и очень надёжно.
— Глупый ты, — шепнула ему в стальную грудь. — И я глупая, и...

Художник Роженков А.К.
Художник Роженков А.К.

...Утром они всей семьей проводили её до приемного покоя больницы. Дима сунул ей пакет с яблоками и в последний раз уверял:
— Ты тут мигом обернёшься! Ты, главное, не углубляйся... Тебя посмотрит опытный человек и выпишет домой. За нас не беспокойся. Это чисто женское, — переживать, когда и переживать-то нечего!
— Мам, ты это... Лежи и лежи. Мы с Майкой справимся! — вторил Митька беспечным голосом, но она видела, каких усилий стоит ему удерживать зубами нижнюю прыгающую губу.
Майка молчала и глядела на неё широко раскрытыми глазами. Изредка моргала. Выкатывались две крупные, тяжёлые слезы и мчались по щекам, зависали под подбородком. Выкатывались, мчались и зависали — без передышки.

Кинулась, присела, притиснула к себе лёгкое, податливое тельце и горячо пообещала:
— Всё будет хорошо, девочка моя!
Майка молчала. Она бесправна. Она обезоружена отцом и братом. У неё отнимают мать — вот всё, что она знает. Но не понимает, не в силах понять, как это, почему, за что? И почему нельзя плакать, кричать, сопротивляться?
Устрашённая этим непривычным, покорным детским молчанием, она пообещала тихо, раздельно и почему-то грозно:
— Я вернусь скоро-скоро, и мы с тобой пойдём в цирк, медведей смотреть. Ты же давно хотела в цирк. Вот и пойдём. Майка! А что ты хотела спросить у меня вчера? Про полюс? Что? Спроси!
Девочка ладошками размазала по щекам слёзы.
— Что, Майка, Маечка, что?
— Где холоднее, на Северном полюсе... — завела равнодушно. — Или... или на Южном?
— На Южном, Маечка, на Южном! И знаешь, почему? Потому что...

Закончить не успела. Пришла пожилая, озабоченная няня на толстых, несгибаемых ногах, велела поспешить в раздевалку.
В последний раз обняла сына, дочь, мужа, с жадностью, запасливо вдохнула в себя — чтоб поглубже, побольше — запах родных волос, щёк и губ... Но и там, уже за дверью, не сразу поняла, что она взаправду простилась с ними и оторвана от них, троих, самых-самых своих...

— Беда мне с вами! Чего на потолок уставилась? Телевизор тебе это, что ли? Колготки-то снимай, в колготках у нас не положено, — обыденно-насмешливо ворчала няня. — Поживее, поживее, ты у меня не одна такая! Мало ли что эта больница страшно называется! Заранее чего пугаться! Тут все больше при обследовании лежат, чтобы удостовериться в здоровом организме. А ты ж у меня красотка молоденькая! И муж у тебя красавец и детки. Ты тут не засидишься! А палату я тебе какую приготовила! Войдёшь — засмеёшься.

Она, конечно, не засмеялась, когда вошла. Однако няня не преувеличивала; палата всего на две койки, и койки сияли белизной. И пол, застланный изумрудным линолеумом, невольно веселил глаз. Но что было действительно прекрасно — это окно: огромное, во всю стену, из цельного стекла, оно отхватило у мартовского неба большущий кусок голубизны, а ещё мохнатую от инея ветку какого-то дерева.
— Ты первая. Какая коечка приглянулась — ту и бери! — щедро распорядилась разговорчивая старуха и ушла.

Выбрала кровать, на которой как будто бы мерцала еле приметная тень от серебряной ветки. Сняла халат, легла в прохладные, свежо шуршащие простыни и, глядя в белый высокий потолок, вдруг всем телом ощутила вокруг себя такую же белую, высокую, налаженную тишину и подумала: «Хорошо-то как! Наконец-то отдохну! Имею право... Полное моральное право...»
Легла набок, щекой в подушку. От прикосновения к мягкому, по-матерински податливому, щека стала как бы круглей и простодушней. И мысли потекли раскованней. Теперь она смотрела на невесомую, густо обындевевшую ветку и недоумевала, как могло произойти с ней то, что произошло. И ей казалось, что всё, что было до этого мгновения, что называлось её замужеством, материнством, работой, болезнью, что длилось и длилось, было с кем-то другим, а к ней не имело никакого отношения. «Это было не со мной!» — беспечно твердила она и благодарно льнула щекой к подушке, а ветка за окном слегка покачивалась, кивая ей согласно.

Мгновения, когда дочкины глаза, беспомощно распахнутые перед непредвиденным коварством жизни, заслонили собой цветущую ветку, она не заметила. А ей уже привиделось, что пока она лежит вот так беззаботно, там, где-то, готово произойти непоправимое, там Дима переходит с Майкой шоссе.
Она вскочила с постели, кое-как накинула на себя халат и бросилась вон из палаты, чтобы найти телефон-автомат, срочно позвонить Диме и предупредить его на веки вечные, чтоб он обязательно брал Майку за руку, когда переходит шоссе, потому что мало ли что может случиться. А заодно напомнить, что Майка плохо завязывает шарф, вся шея голая, и надо проверять, каждый раз проверять, иначе её тонзиллит как даст себя знать, как даст... А Митька смертельно не любит рисовой каши, и не надо заставлять его её есть, не надо настаивать, не надо портить нервы... И вот что — Кравцов! Он может позвонить. Надо ему точно сказать, какая больница, как найти. Это ему может пригодиться, а то он решит, что опять кругом один, и натворит глупостей, и тогда начинай всё сначала... Только, пожалуйста, Димочка, милый, поаккуратнее с ним, он заикается, когда с посторонними говорит, ты потерпи, дослушай, а то он бросит трубку, и получится ерунда... И вот ещё что, совсем из памяти выскочило, надо за квартиру заплатить, пора, а то...

А через три дня, когда пришли результаты обследований, Лену и правда отпустили домой. И жизнь вновь вошла в свое привычное русло, где нужно всех пожалеть, обо всех позаботиться. И в таком круговороте обязанностей и дел она, Лена, как и каждая женщина, находила свой смысл. А что бы делал мир, не будь в его механизме вот таких винтиков, вот таких женщин, преданных своим мягким и жалостливым материнским инстинктам? Они незаметные, распыленные на многое, но на них держится всё.

Лилия Беляева, в переработке