Найти в Дзене

Пять лет заботы оказались спектаклем. Вся любовь дочери исчезла, как только речь зашла о квартире

Утренний свет, едва пробиваясь через плотные шторы, рисовал на ковре бледный квадрат. Анна Ивановна, подтянув повыше шерстяной плед, прислушивалась к гулу просыпающегося мегаполиса. Там, за стеклом, кипела жизнь, но в ее маленькой, пахнущей травами спальне царил свой, особенный, медленный ритм, продиктованный ее хрупким состоянием. Дверь тихонько скрипнула. Это Катя. В руках у нее был знакомый поднос: дымящаяся чашка липового отвара и пара сухариков на блюдце. — Ма, ну как ты? Ночью спала? — голос у Кати был тихий, какой-то бархатный, укутывающий. Она поставила поднос на тумбочку. — Давление не шалит? — Сегодня вроде дышится легче, дочка. Спасибо тебе, — Анна слабо улыбнулась. Эта улыбка была не вежливостью. Последние годы Катя была ее всем. Ее опорой, ее руками, ее единственным окном в бурлящий мир. Все перевернулось пять лет назад. Тот злополучный декабрь. Скользкий, как стекло, тротуар и один неверный шаг. Больница. Диагноз, прозвучавший как приговор. Долгие месяцы реабилитации. Она

Утренний свет, едва пробиваясь через плотные шторы, рисовал на ковре бледный квадрат. Анна Ивановна, подтянув повыше шерстяной плед, прислушивалась к гулу просыпающегося мегаполиса. Там, за стеклом, кипела жизнь, но в ее маленькой, пахнущей травами спальне царил свой, особенный, медленный ритм, продиктованный ее хрупким состоянием.

Дверь тихонько скрипнула. Это Катя. В руках у нее был знакомый поднос: дымящаяся чашка липового отвара и пара сухариков на блюдце.

— Ма, ну как ты? Ночью спала? — голос у Кати был тихий, какой-то бархатный, укутывающий. Она поставила поднос на тумбочку. — Давление не шалит?

— Сегодня вроде дышится легче, дочка. Спасибо тебе, — Анна слабо улыбнулась.

Эта улыбка была не вежливостью. Последние годы Катя была ее всем. Ее опорой, ее руками, ее единственным окном в бурлящий мир.

Все перевернулось пять лет назад. Тот злополучный декабрь. Скользкий, как стекло, тротуар и один неверный шаг. Больница. Диагноз, прозвучавший как приговор. Долгие месяцы реабилитации. Она, всегда такая деятельная, живая, превратилась в тень, привязанную к стенам этой квартиры. Муж ушел из жизни задолго до этого, оставив на память эту «сталинку» в хорошем районе и звенящую тишину.

И тогда примчалась Катя. Ее взрослая, тридцатилетняя дочь, у которой в столице все кипело — карьера, проекты, друзья. Она взяла больничный. Потом отпуск за свой счет. А потом просто положила заявление на стол.

— Мам, о чем ты? Деньги — пыль. А ты у меня одна, — отрезала она тогда все ее возражения.

Анна плакала. От счастья и от жгучего стыда, что ломает дочери жизнь. Но Катя была непреклонна. Перевезла свои вещи. Научилась ставить капельницы. Читала ей вслух, когда боль не давала уснуть. Готовила эти бесконечные паровые котлеты. Вывозила ее, как ребенка, в кресле-каталке во двор.

Дочь ухаживала за ней... целых пять лет. Пять лет ее лучшей молодости, положенных на алтарь материнского здоровья.

Анна смотрела, как Катя поправляет ей подушку, и сердце щемило от любви и... чувства долга. Эта квартира — единственное ценное, что у нее было. Разумеется, она для Кати. Это даже не обсуждалось. Это была крошечная плата за ее подвиг. ...лишь бы квартира перешла ей. Эта мысль никогда не звучала так грубо. Она просто висела в воздухе, как само собой разумеющееся. Как вопрос справедливости.

Иногда Катя начинала говорить о будущем. Как они поменяют окна. Как купят новое ортопедическое кресло и поставят вот тут, у света. Анна кивала. Конечно, дочка. Все будет твое.

Катя присела на краешек кровати. Взяла ее иссохшую руку в свою — теплую, сильную.

— Ма, я вот о чем хотела поговорить... Нам бы, наверное, надо... ну, с бумагами разобраться?

— С какими бумагами, Катюш? — Анна не сразу поняла.

— Ну, с квартирой, — Катя на миг смутилась, но тут же заговорила увереннее. — Чтобы потом не было никаких... сложностей. Ты же знаешь, какая бюрократия. Может, оформим... договор дарения? Прямо сейчас? Это же чистая формальность. Тебе же будет спокойнее.

Сердце пропустило удар. Не от жадности, нет. От какого-то неясного, холодного предчувствия. Дарение? Сейчас? К чему такая спешка?

— Катенька, но... какой смысл? Ты же единственная наследница. Я же давно написала завещание...

— Мама! — Катя мягко, но настойчиво сжала ее пальцы. — Завещание сегодня есть, а завтра его можно оспорить. Ты же не хочешь, чтобы... ну, кто его знает... какие-нибудь троюродные племянники из Саратова нарисовались? А так — все будет четко. Квартира — моя. А ты живешь спокойно, сколько Бог отмерил. Ничего ведь не меняется!

Ее доводы были разумны. Ее тон — заботлив. Но отчего-то... отчего-то стало холодно. Мороз пробежал по коже.

— Катюша, — Анна посмотрела дочери прямо в глаза. — Ты же знаешь... Эта квартира... она ведь...

Она замялась, ища слова. Как сказать? Как выдохнуть то, о чем она молчала все эти годы? То, что казалось мелочью, пока не прозвучало это слово — «дарение»?

— Что, мама? — Катя смотрела выжидающе, чуть наклонив голову.

— Она... она не в собственности, — прошептала Анна.

Катя не поняла, нахмурилась. «В каком смысле?»

— Ну... она не приватизирована. Отцу твоему... ему как ветерану ее дали. От ведомства. Я тут прописана пожизненно... но она — казенная. Государственная.

Тишина. Воздух в комнате стал густым, тяжелым. Улыбка, такая теплая, медленно, как-то по-змеиному, сползла с Катиного лица. Глаза, только что лучившиеся заботой, превратились в два холодных, острых лезвия.

— То есть... — выговорила она медленно, будто пробовала слова на вкус. — То есть... ты не можешь ее... ни подарить. Ни завещать. Никак?

— Никак, — еле слышно подтвердила Анна. — Я думала, ты в курсе... Мы же никогда...

— В КУРСЕ?! — Катин голос взлетел, сорвавшись на визг. Она отскочила от кровати, выдернув руку, словно та была в проказе. — Ты... ты молчала?! Пять лет?! Пять лет я... я убила на тебя! Я карьеру свою похоронила! Я горшки за тобой таскала! А ты... ты просто мной пользовалась?! Зная, что я останусь с носом?!

Слова били наотмашь. «Убила». «Горшки». «С носом».

Маска слетела. На Анну смотрела не любящая дочь. На нее смотрел... разъяренный инвестор, чей проект только что прогорел.

Но когда она узнала, что квартира не моя... Вся ее «забота», вся эта «дочерняя любовь» — все это было... чем? Спектаклем? Пятилетней осадой крепости, которая оказалась картонной?

Анна смотрела на перекошенное злобой, неузнаваемое лицо дочери. Неужели... неужели все было враньем? Каждое «доброе утро»? Каждое «держись, мамуль»? Каждая чашка этого липового отвара?

— Катя... дочка... — пролепетала она. — Неужели... неужели ты все это... из-за метров?

Катя дико рассмеялась. Зло, на грани истерики.

— А из-за чего?! Из-за твоего "спасибо"?! Из-за удовольствия видеть, как ты угасаешь?! Я-то думала, ты — нормальная мать! Что ты оценишь! А ты... ты меня просто кинула!

Она схватила с вешалки куртку.

— Все! С меня хватит! Я ухожу! Живи тут! В своей ведомственной будке!

Она рванула к выходу.

— Катя, постой! — крикнула Анна ей в спину. Сердце колотилось так, что, казалось, разорвет грудь. — Не уходи!

Катя обернулась в прихожей. На ее лице не было и тени сомнения. Только ледяная, расчетливая ярость.

— Даже не пытайся мне звонить. Поняла? Ты для меня — пустое место.

Входная дверь содрогнулась от удара.

Анна осталась одна. В оглушающей тишине. Чашка с остывшим отваром стояла на тумбочке. Сухарики рассыпались.

Утренний свет все так же лежал квадратом на ковре. Но мир... мир только что разлетелся на осколки. Пять лет ее жизни оказались... аферой. Она была не «мамой, о которой заботятся». Она была... активом. Который не оправдал ожиданий.

...она исчезла.

Тишина, наступившая после удара двери, была не просто отсутствием звука. Она была физически ощутимой, липкой, как паутина. Анна сидела, вжавшись в подушки, и смотрела на пустой коридор. Слова Кати — «убила», «кинула», «будка» — кружились в голове, как стая стервятников.

Пять лет. Пять лет нежности, ухода, ежедневных мелких жертв — все это было… постановкой? Продуманным бизнес-планом? Холодный пот прошиб ее. Неужели ни грамма… ни грамма правды?

Время замерло. Свет на ковре сместился к двери, но Анна не двигалась. Тело окаменело. Вернулась фантомная боль в ноге — она всегда обострялась от стресса. Голова пошла кругом. Чашка с остывшим отваром так и стояла — немой укор «заботе», обернушейся предательством.

Первые сутки прошли в тумане. В дурацком, наивном ожидании. Что Катя одумается. Остынет. Позвонит. Извинится. Телефон молчал, как мертвый.

На второй день тишина стала оглушать. Неужели она… и вправду ушла? Не позвонит? Не спросит, жива ли? Как она там? Анна дрожащей рукой дотянулась до аппарата. Набрала номер. Гудки. Длинные, безразличные. Никто не снял. Попробовала снова. Снова. Тишина.

Страх начал смешиваться с обидой. Ладно, она в гневе. Но как же… как же можно так? Бросить? После всего?

На третий день пришло понимание: она не просто ушла. Она испарилась. Стерла. Выбросила мать из своей жизни, как неудачный проект.

Пришла Марина из соцзащиты — она заглядывала пару раз в неделю, помочь по хозяйству. Увидев Анну, она ахнула.

— Анна Ивановна! Да на вас лица нет! А где Катюша?

Анна не смогла ей соврать. И не смогла сказать правду. Просто отвернулась к стене. Ложь Кати теперь казалась еще омерзительнее — она ведь лгала не только ей. Она лгала всем, разыгрывая драму о жертвенной дочери.

Марина, милая женщина, забегала, измерила давление, заставила выпить горячей воды. Она не лезла в душу. Поняла — стряслось непоправимое.

Когда она ушла, Анна осталась один на один со своей болью. Шок медленно отступал, уступая место жгучему, беспощадному анализу.

Была ли она так слепа? Неужели не замечала? Всплыли из памяти Катины вздохи о ценах. Ее сетования на «бесполезную» работу. Ее восторги квартирой: «Ма, какой у тебя тут воздух! Какой парк под окнами!». Ее вопросы о бумагах: «А все ли у тебя с документами на жилье в порядке?».

Тогда это казалось… обычным. Дочь беспокоится. Думает о будущем. А сейчас… сейчас эти обрывки фраз сложились в уродливую картину. Она не просто ждала. Она готовилась. Она все просчитала.

А была ли вообще любовь? Или только голый расчет? Вспомнились редкие моменты — Катины слезы у ее койки в больнице. Ее искренний хохот, когда они смотрели старую комедию. Неужели и это — часть плана? Изощренная, дьявольская игра?

Ответ был мучительным. Вероятно, да. Или, может быть, любовь и была когда-то — но ее похоронило под завалами обид, ожиданий и холодного расчета. Катя, возможно, и начинала из лучших побуждений. Но потом… потом ожидание «компенсации» стало главным. И когда «компенсация» испарилась — испарилась и «любовь».

Самым трудным было принять свою собственную роль в этой трагедии. Не только роль обманутой. Но и роль… пособника? Не она ли сама, своим молчанием о статусе жилья, своим нежеланием рушить образ «состоятельной матери», невольно подогревала Катины аппетиты? Не она ли, видя Катину жертву (отказ от карьеры), чувствовала себя в вечном долгу, который можно оплатить только квадратными метрами?

Квартира… Может, надо было сказать раньше? Объяснить? Но как? Она боялась. Боялась разочаровать. Боялась… именно этой реакции. И своим страхом, своим молчанием она сама выкопала эту яму.

Осознание не приносило покоя. Только выжженную пустыню в душе. И чувство абсолютного, вселенского одиночества. Она осталась одна. Не просто без Кати. Без иллюзий. Без веры в родную кровь.

Что теперь? Сложить руки и ждать конца?

Нет.

Что-то внутри, какой-то стержень, который всегда в ней был, — он не сломался. Да, тело предавало. Да, душа была растоптана. Но она была жива.

Надо было вставать. В прямом и переносном смысле.

Это было невыносимо трудно. Каждое движение отдавалось болью. Каждый глоток воды казался бессмысленным. Но она заставляла себя. Дойти до кухни. Налить чай. Открыть форточку. Впустить в комнату шум города.

Она позвонила Марине. Попросила приходить чаще. Не из милости. У нее была пенсия. Были небольшие «гробовые» сбережения. Она заплатит за уход.

Она позвонила дальней кузине, с которой не говорила лет десять — Катя ее недолюбливала. Рассказала. Не все. Но суть. И услышала в трубке не причитания, а деловое: «Держись, Нюра. Я вышлю денег на сиделку».

Она попросила Марину достать с антресолей старые альбомы. Смотрела на себя — молодую, смеющуюся. На мужа. На маленькую Катюшку… Да, ту, другую Катю, которая еще не знала слова «актив». Смотрела и… отпускала. Прошлое. Иллюзии.

Ее «возвращение к себе» — это был путь не к прощению дочери. Нет, простить такое было выше ее сил.

Это был путь к прощению… себя. За свою слепоту. За свой страх.

Это был путь к принятию страшной истины: иногда самые родные люди — самые чужие. И единственный человек, на которого ты можешь опереться, — это ты сам.

Анна не знала, сколько ей еще отмерено. Год? Пять?

Но она знала одно: она проживет это время — не в ожидании звонка, который никогда не раздастся. А… просто проживет. Насколько хватит сил. С высоко поднятой головой.