В тот день, когда он в двадцатый раз позвонил мне с работы, чтобы спросить, как разогреть котлеты, я взяла трубку, вышла на балкон и бросила телефон вниз. Он разбился о асфальт с тем же хрустом, с каким во мне что-то переломилось. Двадцать лет. Двадцать лет я была его пожарной службой, справочным бюро и службой спасения. А он, мой тридцатилетний сын, даже котлеты разогреть не мог. Вернее, мог. Но зачем, если есть мама? Я больше не мама. Я — бывшая.
Моего сына зовут Артём. Он был поздним, долгожданным ребёнком. После двух выкидышей он стал не просто сыном — он стал смыслом, чудом, центром вселенной. Мой муж, устав от моей одержимости, ушёл, когда Артёму было пять. Сказал: «Ты любишь не меня, а свою роль матери». Он был прав. Я с головой ушла в материнство как в профессию. Самую важную.
Я делала всё. Собирала портфель, пока он спал. Отпрошивалась с работы, чтобы отнести забытый учебник. Решала за него конфликты в школе — сначала с учителями, потом с одноклассниками. В институте я писала за него курсовые — он «сильно уставал». Он привык. Я привыкла. Наш симбиоз был идеален: он — вечный ребёнок, я — вечная мать. Мы заполняли пустоту друг в друге.
Он вырос. Внешне — высокий, симпатичный парень. Внутри — инфантильная, беспомощная субстанция. Он не устроился на нормальную работу — «там начальник дурак». Жил со мной. Деньги просил у меня. Даже носки не мог купить — «мам, ты же лучше знаешь, какие носят». Я оправдывала его перед собой: «Он творческий», «Он просто не нашёл себя», «Сейчас молодые все такие».
Потом он нашёл Алину. Резкую, самостоятельную девушку, которая посмотрела на наши с ним отношения и ахнула. «Артём, ты вообще взрослый? — говорила она при мне. — Мама за тебя думает, мама решает». Я её возненавидела. Как она смеет? Я же помогаю!
Они съехали. Вернее, она увела его в съёмную квартиру, как питомца из приюта. Я думала — ну всё, теперь он повзрослеет. Как же.
Звонки начались в первый же день.
— Мам, где у нас хранится пылесос?
— Мам, как включить эту дурацкую стиралку?
— Мам, Алина купила какую-то странную пасту, а где наша, нормальная?
Я летела на помощь. Вела себя как служба МЧС: показывала, объясняла, иногда делала сама. Алина злилась. «Пусть сам научится!» — кричала она. Артём смотрел на нас обеих потерянно, как щенок, на которого ругаются две хозяйки.
Потом они поссорились. Из-за него, конечно. Он забыл оплатить счет за интернет, она пришла с работы, а у неё дедлайн. Он позвонил мне в панике: «Мам, что делать?» Я сказала: «Скажи, что виноват, купи цветов». Он так и сделал. Но Алина выгнала его. «Мне нужен мужчина, а не мальчик с мамиными советами в голове!»
Он вернулся ко мне. С котоманом и виноватым видом. «Мам, я больше не буду». Я обрадовалась. Мой мальчик снова дома. Я снова стала нужна. Начался второй акт нашей трагикомедии.
Ему было уже тридцать. Он устроился курьером — «временно». Времена затянулись на три года. Он приносил копейки, я дополняла их своей пенсией. Вечерами он играл в компьютер, я готовила, убирала, стирала. Иногда я пыталась завести разговор о будущем. Он отмахивался: «Да ладно, мам, живём и живём».
А потом случился тот самый день с котлетами. Я стояла на кухне, смотрела на его смс («Мам, как разогреть, в микроволновке или на сковородке?») и вдруг увидела нашу жизнь со стороны. Как в кривом зеркале. Пожилая женщина, суетящаяся на кухне. Взрослый мужик, который боится испортить обед. И тихая, беспросветная яма, в которую мы вместе рыли всю жизнь.
Я взяла телефон, вышла на балкон. Пятый этаж. Внизу дети играли в мяч. Я размахнулась и бросила. Не телефон. Свою двадцатилетнюю жертвенность. Свою священную роль «спасительницы». Её осколки блеснули на асфальте.
Он прибежал вечером в панике.
— Мам, у тебя телефон не работает! Я котлеты так и не поел!
Я сидела в кресле и смотрела на него. Впервые — не как на сына. Как на постороннего взрослого мужчину. Неумелого, растерянного, но взрослого.
— Артём, — сказала я тихо. — У меня кончился роуминг. Навсегда.
— Какой ещё роуминг? Ты о чём?
— Роуминг материнства. Я больше не отвечаю на твои звонки. Ни на какие.
Он сел на стул, смотрел на меня, не понимая.
— Ты… шутишь? Я же без тебя…
— Умрёшь? — закончила я за него. — Нет. Научишься. Жить. Разогревать котлеты. Зарабатывать. Дышать. Всему научишься. Просто потому, что иначе — смерть. А умирать ты не хочешь, правда?
В ту ночь он не спал. Сидел на кухне и смотрел в окно. Я тоже не спала. Лежала и глотала слёзы, но не шла к нему. Не гладила по голове. Не говорила: «Всё хорошо, сынок». Всё было плохо. И это был единственный путь к тому, чтобы стало хорошо.
Утром я поставила перед ним на стол конверт.
— Это пять тысяч. На месяц. На еду и коммуналку. Больше я тебе давать не буду. Квартплату в следующий раз платишь ты. Через месяц тебе нужно найти работу. Настоящую. Или съезжать.
— Куда?! — у него в глазах был настоящий ужас.
— Не знаю. Снимать комнату. В общагу. В ночлежку. Это теперь твоя забота, а не моя.
Я видела, как он ненавидит меня в тот момент. Как я ненавидела его отца, когда он уходил. Но иногда ненависть — единственное честное чувство. Оно двигает с мёртвой точки.
Первая неделя была адом. Он пытался давить на жалость: «Мам, у меня голова болит», «Мам, я простудился». Я кивала и давала таблетки. Но не бежала в аптеку — отправляла его самого. Он злился, хлопал дверьми. Я молчала. Моё молчание было страшнее любых криков.
Он нашёл работу. Не курьером. Монтажником на стройку. Через знакомого. Пришёл первый день — весь в пыли, руки в мозолях. Плакал от злости и усталости. Я варила ему суп и молчала. Не говорила: «Брось эту каторгу!» Говорить было нечего.
Через месяц он принёс первую зарплату. Наличными. Положил на стол.
— На, — буркнул он. — За квартиру.
Я взяла ровно половину. Остальное отодвинула назад.
— Это твоё. На жизнь. Решай сам, на что тратить.
Он смотрел на деньги, потом на меня. И впервые за много лет в его глазах появилось не детское требование, а что-то вроде уважения. Не ко мне. К этим деньгам. Которые он заработал сам.
Потом начались медленные изменения. Он научился готовить простые вещи. Сначала яйца, потом макароны, потом даже суп. Он перестал спрашивать. Он пробовал. Иногда получалось несъедобно. Он злился, выбрасывал. Но пробовал снова.
Он нашёл другую работу. В офисе, с нормальной зарплатой. Сам. Без моих связей. Пришёл, сказал с гордостью: «Берут!» Я сказала: «Молодец». И отвернулась, чтобы он не увидел слёз. Это были слёзы не умиления. Слёзы прощания. С тем маленьким мальчиком, который наконец-то вырос. Потому что его наконец-то отпустили.
Через полгода он сказал:
— Мам, я снимаю квартиру. Однушку. Недалеко.
— Хорошо, — кивнула я. — Когда переезжаешь?
— В субботу.
Мы собирали его вещи. Молча. Теперь это были вещи взрослого мужчины: инструменты, костюм, книги по работе. Никаких плюшевых мишек, старых учебников. Он вырос. Выкорчевался.
Когда грузчики вынесли последнюю коробку, он стоял в дверях.
— Мам, я… — он искал слова.
— Иди, — перебила я. — Позвони, когда доедешь.
Он ушёл. Я закрыла дверь. И села на пол в пустом коридоре. И разревелась. Всё, что копилось месяцами, вырвалось наружу. Я плакала о потере. О страшной, мучительной потере своей главной роли. Я была как актриса, которую выгнали со сценической площадки после тридцати лет в главной роли. А что я теперь? Кто?
Прошёл год.
Артём живёт один. Не женился ещё. Но встречается с девушкой. Иногда приводит её ко мне в гости. Он сам накрывает на стол. Сам моет посуду после. Он говорит со мной о работе, о планах, о том, что хочет получить права. Он спрашивает совета. Иногда. Но это именно совет, а не требование решить за него.
Он стал мужчиной. Не потому, что я ему помогла. А потому, что я перестала помогать. Потому что я позволила ему упасть, ошибиться, остаться голодным, злым, растерянным. Потому что я перестала быть спасательным кругом и позволила ему научиться плавать. Хоть и в ледяной воде.
Иногда он звонит. Говорит: «Мам, как ты?» Я говорю: «Нормально». И это правда. Теперь у меня есть своя жизнь. Я записалась в хор. Учусь играть на гитаре. Иногда встречаюсь с мужчинами. Я больше не мать-одиночка. Я — женщина. Которая наконец-то вспомнила, как это.
Я перестала помогать сыну. И это было самой большой помощью в моей жизни. Ему. И себе. Потому что материнство — это не вечная служба спасения. Это умение вовремя отойти от края воды и дать ему плыть самому. Даже если ты знаешь, что первые глотки будут горькими.
И самое странное — теперь он любит меня по-настоящему. Не как жизненно необходимый прибор. А как человека. Которому можно просто позвонить и сказать: «Привет, мам. Я соскучился». Без просьбы. Без требования. Просто потому что.
А вы всё ещё дышите за своего взрослого ребёнка? И боитесь, что без вашего дыхания он задохнётся? Может, пора сделать первый вздох — для себя?
Поделитесь в комментариях — как вы отпускали своих детей?