Найти в Дзене
Окна Счастья

Человек как текст. Нейронаука о текстуальности сознания

Инсайты гуманитариев о текстуальности сознания за последние десятилетия всё чаще находят опору в данных когнитивной науки и нейронауки. Уже в рамках нарративной психологии подчёркивалось, что человек переживает свою жизнь не как набор разрозненных эпизодов, а как историю, в которой у него есть завязка, развитие, кризисы и развязки. Об этом, в разных акцентах, пишут Джером Брунер и Дэн МакАдамс, для них человек по сути живёт внутри собственного рассказа о себе (11,12). Современная нейронаука добавляет к этому физиологический слой: мозг можно описать как систему, которая непрерывно конструирует объяснения происходящему, то есть внутренние повествования, придающие опыту форму и смысл (14). Хорошую формулу этому даёт сценарный теоретик Роберт Макки: история не побег от действительности, а способ справиться с её хаосом и увидеть в нём порядок (13). Писатели и поэты давно интуитивно чувствуют, что жизнь просится в форму рассказа, и теперь к ним подтягиваются нейрофизиологи и когнитивисты со
Оглавление

Нейронаука о текстуальности сознания

Инсайты гуманитариев о текстуальности сознания за последние десятилетия всё чаще находят опору в данных когнитивной науки и нейронауки. Уже в рамках нарративной психологии подчёркивалось, что человек переживает свою жизнь не как набор разрозненных эпизодов, а как историю, в которой у него есть завязка, развитие, кризисы и развязки. Об этом, в разных акцентах, пишут Джером Брунер и Дэн МакАдамс, для них человек по сути живёт внутри собственного рассказа о себе (11,12). Современная нейронаука добавляет к этому физиологический слой: мозг можно описать как систему, которая непрерывно конструирует объяснения происходящему, то есть внутренние повествования, придающие опыту форму и смысл (14). Хорошую формулу этому даёт сценарный теоретик Роберт Макки: история не побег от действительности, а способ справиться с её хаосом и увидеть в нём порядок (13). Писатели и поэты давно интуитивно чувствуют, что жизнь просится в форму рассказа, и теперь к ним подтягиваются нейрофизиологи и когнитивисты со своими томографами и шкалами.

На этой почве в когнитивной психологии оформляется нарративная психология, которая прямо изучает, как человек собирает смысл своей биографии в форме рассказа. Дэн МакАдамс вводит понятие нарративной идентичности: личность понимает себя через историю жизни, связывающую прошлое, настоящее и воображаемое будущее (12). Нейронаучные данные аккуратно ложатся на эту идею. Работы по так называемому автобиографическому рассуждению показывают, что когда мы прокручиваем свою биографию, её повороты и возможные сценарии, у нас включается распределённая сеть областей, частично совпадающая с default mode network (DMN), сетью пассивного режима, которая особенно активна, когда человек не занят внешней задачей, а витает в облаках, думает о себе, о других и о будущем (15). Можно сказать, что DMN один из главных нейронных субстратов того, что гуманитарии называли нарративным сознанием.

Очень наглядно фигура внутреннего рассказчика проявилась в исследованиях Майкла Газзаниги на пациентах с расщеплённым мозолистым телом (split-brain). В экспериментах с такими пациентами он обнаружил в левом полушарии особый модуль, который получил название интерпретатор. Этот модуль, по сути, автоматический комментатор: он достраивает причинно-связные объяснения нашим действиям и переживаниям, даже если у него нет доступа к реальным причинам поведения (16). Интерпретатор конструирует для нас связную историю о самих себе, создавая ощущение непрерывного и цельного я. В этом смысле мозг выступает как рассказчик, а наше эго как главный персонаж, введённый в повествование, чтобы согласовать разрозненные фрагменты опыта. Такая перспектива заставляет по-новому взглянуть на свободу воли: возможно, наше чувство авторства это побочный эффект работы интерпретатора, а не доказательство существования автономного, надмозгового субъекта (17).

Помимо разделённого мозга, нейронаука детально изучает нарративную организацию памяти. Автобиографическая память устроена не как сырое хранилище эпизодов, а именно как сюжет: мы отбираем события, связываем их причинно и эмоционально, выделяем поворотные моменты и делаем из всего этого более-менее связную историю. Нейровизуализационные исследования показывают, что при воспоминании значимых эпизодов и размышлении об их смысле активируется сеть, включающая медиальные префронтальные зоны, заднюю поясную кору, гиппокамп и височные структуры, то есть те же компоненты DMN, которые участвуют в моделировании себя во времени (18). Получается, что мозг буквально пишет и переписывает текст нашей жизни, а сознание выступает одновременно и читателем, и редактором этого текста.

Нейролингвистика, живущая на стыке нейронауки и лингвистики, добавляет сюда ещё один штрих. В экспериментах с внутренней речью видно, что когда мы говорим про себя, активируются те же языковые и моторные области, что и при вслух произносимой речи, пусть и с меньшей амплитудой сигнала (19,20). Классические наблюдения за пациентами с афазией, начиная с знаменитого пациента Тан, описанного Полем Брока, показывают, что повреждения речевых центров приводят не только к потере способности говорить, но и к грубому дефициту сложных форм вербализованного мышления (21). Всё это ещё раз указывает: для рефлексивного сознания язык играет роль несущей конструкции, того самого каркаса, на котором держится наш внутренний сюжет.

Но есть ещё один неожиданный слой, который расширяет понятие текстуальности дальше внутренней речи, и даже дальше автобиографического нарратива. Речь о том, что языковой опыт может вмешиваться в организацию зрительных представлений объектов. В ряде нейровизуализационных работ структуру активности в вентральной затылочно-височной коре (вентральная система распознавания объектов) сравнивают с тем, как “представляют” те же объекты разные модели компьютерного зрения. И выясняется любопытное: модели, обученные на связке “картинка–текст” (то есть зрение, сразу привязанное к языковым описаниям), описывают паттерны представлений в этой зрительной системе лучше, чем модели чистого зрения без языковой компоненты. Более того, этот языково-семантический вклад выражен преимущественно слева, что рифмуется с левополушарной специализацией языковой сети, и зависит от сохранности связей между зрительной системой и семантическими узлами, которые обычно относят к языковому контуру. Когда эти связи повреждаются (например, после инсульта), “языково-подобная” структура представлений в зрительной системе ослабевает, а “безъязыковая” усиливается. В такой перспективе язык оказывается не просто инструментом описания увиденного, а фактором, который постепенно перенастраивает саму карту зрительных понятий, делает её более семантически организованной, ближе к миру значений, чем к миру чистых форм (88).

Если собрать всё сказанное, современные данные когнитивной науки и нейронауки хорошо согласуются с метафорой «человек как текст». Мозг порождает нарративы, биологические тексты, благодаря которым мы переживаем себя как устойчивое я, находим смысл и протяжённость своего существования во времени. Язык выступает не просто оболочкой этого процесса, а одним из его механизмов: он поддерживает внутренний рассказ, организует рефлексию и, судя по данным последних исследований, может проникать даже в такие базовые уровни опыта, как узнавание объектов. Тогда сознание можно представить как непрерывный процесс чтения и редакторской правки: мы снова и снова перечитываем собственную историю, что-то вычёркиваем, что-то дописываем на полях, иногда решаемся переписать целую главу. И, возможно, именно в этой способности к правке, к переописанию себя, к смене смысловой сетки и заключается практическая форма нашей свободы.

Последствия представления человека как текста

Рассмотрение человека в парадигме текстуальности тянет за собой далеко идущие последствия: это не безобидная метафора, а способ по‑новому собрать воедино гуманитарное знание, нейронауку, этику и современные технологии. Ниже я кратко обозначу несколько линий, по которым метафора «человек как текст» меняет оптику: от научного исследования до психиатрической практики и цифрового бессмертия.

Эпистемологические и научные последствия.

Если всерьёз принять, что человек это, среди прочего, набор текстов (биографических, культурных, телесных), то меняются и способы его исследования. Гуманитарные науки получают твёрдое основание рассматривать биографии, формы поведения, артефакты как тексты, подлежащие интерпретации: историю жизни можно читать примерно так же, как роман, выстраивая сюжет, мотивы, символику. В социальных науках это выливается в бурный рост дискурсивных и нарративных методов: дневники, письма, посты в соцсетях используются как корпус текстов, по которым реконструируются идентичность и ценности их автора. В психотерапии это особенно заметно в нарративном подходе, где задачей становится «переписывание» жизненного текста пациента: человек вместе с терапевтом ищет другие сюжеты и точки сборки опыта, вырывается из навязанных ему проблемных историй. Классический источник здесь книга Майкла Уайта и Дэвида Эпстона (22), в которой прямо говорится о «ресториализации» (переписывания) жизни (жизнеописания) как о цели терапии. Даже в биологии аналогия с текстом оказывается плодотворной: геном упорно описывают как «книгу жизни», записанную буквами ДНК. Исследователи проекта расшифровки генома человека не раз говорили о том, что удалось открыть и прочитать эту книгу – об этом, например, напоминает аналитиз метафоры «книги жизни» в работах по социологии науки (23). Представление человека как совокупности текстов – генетического, психологического, культурного помогает биологам, психологам, антропологам говорить на близком языке кодов, текстов и информации. В то же время критики справедливо предупреждают о риске чрезмерной редукции: есть опасность, что живой человек растворится в схеме «информационного объекта», если забыть, что перед нами не только текст, но и мыслящее, страдающее, чувствующее, телесное существо.

Этические и экзистенциальные следствия

Если наше «я» это текст или набор историй, неминуемо возникает вопрос об авторстве и подлинности этого текста. Кто автор моей истории: я сам, культура, семья, случай, мозг? Для одних такая перспектива звучит как освобождение: раз нет жёстко заданного «ядра», значит, человек вправе переписывать себя, менять сюжет собственной жизни. Это созвучно экзистенциалистской интуиции: смысл не обнаруживается, а создаётся через выборы. Другие, напротив, видят в текстуализации угрозу релятивизма: если всё лишь текст, то понятия истины, подлинности, морали становятся подвижными, и всегда найдётся соблазн «переписать» мораль под свои интересы. Есть и вопрос ответственности. Если я – персонаж некого нарратива, то кто отвечает за совершённые поступки: персонаж или автор? А если радикальный постмодерн говорит, что «текст сам себя пишет», то куда девать вину и заслугу? Современные нейробиологи ещё больше подливают масла в огонь: часть из них рассматривает чувство свободной воли как побочный эффект работы мозговых механизмов, а не как доказательство автономного субъекта. Дан Вегнер в книге «The Illusion of Conscious Will» подробно разбирает, как ощущение «я решил и сделал» может быть сконструировано постфактум нашей психикой (25). Если всерьёз принять эту линию, возникает острый этический вопрос: в какой мере справедливо строго судить людей, если они, возможно, не столько «авторы», сколько носители реализующихся сценариев? В условиях общества знания сюда добавляется ещё одна тревога: широкая текстуализация жизни приводит к тому, что почти любая частная жизнь превращается в читаемый текст: данные соцсетей, истории поисковых запросов и т.д. Если человека воспринимать как текст, который можно анализировать и редактировать, неизбежно встаёт вопрос согласия: кто имеет право читать, интерпретировать и тем более переписывать мой жизненный текст без моего участия? Манипуляция массовым сознанием через медиа, навязывание готовых нарративов – это, по сути, насильственное внедрение чужих глав в нашу биографию.

Технологические и социальные следствия

В цифровую эпоху метафора человека‑текста получает почти буквальное воплощение. Огромные массивы данных о каждом: посты, сообщения, лайки, время просмотра, геометки, складываются в «цифровой текст личности», по которому алгоритмы учатся судить о человеке. Исследования показывают, что по цифровым следам вроде лайков в соцсетях можно с высокой точностью предсказывать личностные черты, политические предпочтения и другие чувствительные характеристики (24). Для искусственного интеллекта человек становится текстом, который можно обработать, оценить и классифицировать. Алгоритмы рекрутинга читают резюме и цифровой след кандидата как текст и выносят решения; системы безопасности по «тексту» поведения пользователя строят скоринговые модели. Это даёт удобство и эффективность, но чревато двойной редукцией. Во‑первых, личность сводится к тем параметрам, которые видит машина: всё, что не попадает в модель, словно выпадает из картины. Во‑вторых, массовый сбор и хранение таких текстов создаёт серьёзные риски для приватности и права на забвение. Отдельная зона риска это так называемые технологии death tech, цифровые сервисы, обещающие «продлить жизнь» человека в виде чат‑бота или аватара. Российское издание РБК Тренды в материале «Death tech: как технологии “оживляют” умерших» подробно описывает, как на основе переписки, голосовых записей и фото создаются цифровые копии умерших, с которыми родственники могут продолжать общаться (26). Фактически посмертный текст человека, его цифровой архив, становится сырьём для эмуляции личности. Юристы и исследователи цифровой памяти уже обсуждают, не нарушает ли это право на личную тайну и автономию умершего, если при жизни он не давал чёткого согласия на такое «оживление» (27). Здесь метафора «человек как текст» обретает максимально конкретный и одновременно тревожный смысл: мой жизненный текст может быть продолжен кем‑то ещё и после моей смерти. В более широком плане слияние человека и текста в технологиях ведёт к появлению новых форм общения и культуры: «живых библиотек», где люди сознательно дают себя читать как книги; литературы и медиа, генерируемых на основе реальных биографий; образовательных практик, где обучение понимается как постепенное переписывание собственного когнитивного текста. Но чем дальше заходят эти практики, тем более актуальным становится вопрос: кто всё‑таки держит в руках перо, которым пишется наша жизнь – мы, другие люди, алгоритмы или какая‑то сложная связка из всех перечисленных?