Утро в тот день началось с запаха варёной свёклы и мандариновой кожуры. Батареи еле тёплые, на окнах ледяные узоры, как старые трещины, которые никто не берётся чинить. Я ходила по кухне в шерстяных носках, ползала тряпкой по линолеуму и думала только об одном: лишь бы Агриппине Павловне всё понравилось. Лишь бы без новых обид.
Наша маленькая семья крутилась вокруг её настроения, как вокруг ёлочной гирлянды, которая вот‑вот перегорит. Квартира, в которой мы жили, была записана на неё. Она любила это повторять, особенно в ссорах: «Могла бы и на улице жить, если бы не я». Илья, мой муж, говорил: «Не обращай внимания, мама просто устала». Но сам, как только звонил её номер, подскакивал, как по команде.
Я натёрла до блеска стол, разложила салфетки с ёлочками, проверила духовку с курицей в третий раз. В комнате сопел сын, зажав под мышкой плюшевого зайца. На подоконнике задумчиво мяукала кошка, глядя на белый двор. Город в канун Нового года был как декорация: серые пятиэтажки, сугробы по колено, слякоть у остановки и редкие машины, фыркающие выхлопом в морозный воздух.
Телефон пискнул: «Я уже на месте. Встречайте. Агриппина Павловна». Даже в коротком сообщении чувствовалась команда, не просьба.
Я натянула пуховик, на бегу завязала шарф сыну, выхватила из прихожей совок с щёткой — хотела хотя бы ступени у подъезда подмести. Но Илья вышел из комнаты, зевнул и сказал:
— Да ладно, дворник уже утром посыпал. Не успеет она за пять минут упасть.
Я посмотрела на него, хотела возразить, но время поджимало. Агриппина терпеть не могла, когда её заставляли ждать. «Если не встречают вовремя, значит, не уважают», — так она говорила с первого дня, как я вошла в их семью.
Мы выбежали во двор. Мороз щипнул щёки, снег под ногами скрипел, как старая дверь. Я взглянула на ступени: сверху действительно была припорошенная песком дорожка, но ближе к краю блестел утрамбованный лед. Я только подумала, что потом сбегаю за солью, как услышала знакомое тяжёлое дыхание за спиной.
Агриппина Павловна шла от остановки, широким шагом, в своей коричневой шубе, с платком туго завязанным под подбородком. В одной руке сумка с подарками, в другой — пакет с банками маринадов. Лицо строгое, губы сжаты в линию. Я машинально вытянула руку, чтобы взять у неё сумку, но опоздала на одно мгновение.
Она поставила ногу на крайнюю ступень, туда, где лед блестел тонкой коркой. Сын в этот момент радостно крикнул: «Бабушка!», и она обернулась на него, уже перенося вес. Я успела только вдохнуть.
Нога поехала, сумка вывернулась, банкой что‑то глухо стукнуло, и Агриппина, нелепо взмахнув руками, осела прямо на снег. Шуба распахнулась, на колене тут же проступило мокрое пятно. Тишина во дворе лопнула её криком.
— Ты просто обязана была предвидеть, что я поскользнусь, и подстелить соломку! Ты специально хотела, чтобы я упала! — голосила она, сидя на снегу и потирая ушибленное колено.
Соседка из первого подъезда остановилась, прижала к себе пакет с хлебом и стала смотреть. Мужчина с собакой замедлил шаг. Мне показалось, что весь двор уставился именно на меня. На ту, что не подстелила соломку.
— Мама, ну что ты, — Илья подбежал, пытался поднять её под локти. — Тихо, люди смотрят.
— Пусть смотрят! Пусть видят, как теперь детей воспитывают! Бесчувственные! — она оттолкнула его руку и повернулась ко мне. — Это ты должна была выйти раньше, посыпать, проверить! Знаешь же, что у меня колени больные!
Я стояла, вцепившись в ручку совка, и чувствовала, как немеют пальцы под перчатками. Виноватой я себя почувствовала раньше, чем успела что‑то осознать. Как будто действительно обязана была рассчитать каждый её шаг.
— Простите, я… Я не успела, — выдавила я.
Она фыркнула, так, как умела только она, презрительно, будто я принесла ей на тарелке подгоревшую картошку.
— Ты никогда не успеваешь там, где надо. Зато заболтаться в своих телефонах — это пожалуйста.
Эти слова больно задели. Я вспомнила, как она в молодости рассказывала, как сама падала. Когда Илье было лет десять, она работала в столовой, поскользнулась на мокром полу, сломала руку. Муж был в разъездах, свекровь только сказала: «Сама виновата, смотреть надо, куда идёшь». Тогда она лежала в больнице, никого не звала, гордо терпела боль и запоминала каждое чужое равнодушие. Наверное, с тех пор она решила, что у близких не должно быть права на ошибку.
Мы кое‑как дотащили её до квартиры. Она шла, тяжело опираясь на моего мужа, и при каждом шаге стонала так, чтобы слышал весь подъезд. Уже в лифте она начала названивать родне. Прямо при мне.
— Зиночка, представляешь, приехала к детям, а эта… даже лестницу не посыпала! Да, села на лёд, колено теперь не сгибается. Им ведь всё равно. Это у них такое поколение — бесчувственное. Им только в своих игрушках в телефоне сидеть, — жаловалась она сестре, глядя на меня исподлобья.
Телефон почти не умолкал. То звонок двоюродной племяннице, то голос старшей тёти, звучащий из динамика так громко, будто она сидела рядом за столом. Агриппина по кругу рассказывала один и тот же эпизод, каждый раз делая меня всё более бездушной в своей истории.
— Да если бы моя невестка так со мной поступила, я бы её на порог не пустила, — слышала я обрывки.
Илья метался между кухней и комнатой. То прикладывал к её колену полотенце, смоченное холодной водой, то заглядывал ко мне, виновато шептал:
— Ну правда, Лен, могла бы и заранее посыпать. Ты же знаешь, какая она.
«Какая она» я знала слишком хорошо. С тех пор как мы с Ильёй начали встречаться, я всё пыталась заслужить её признание. То пироги ей пекла по её же рецептам, то помогала копать грядки на даче, пока руки не покрывались мозолями. Она принимала помощь как должное, иногда хвалила, но всё равно находила, к чему придраться. «Пирог вкусный, но тесто грубовато. Клубнику посадила неровно». И каждый раз, когда мне казалось, что вот сейчас, она уже почти довольна, происходило что‑то, что откатывало нас назад.
В полдень мы поехали в травмпункт. В коридоре пахло йодом, мокрой одеждой и варёной капустой из столовой. Люди сидели вдоль стен, кто‑то стонал, кто‑то тихо разговаривал. Агриппина демонстративно хромала, опираясь на Илью, и шептала ему:
— Запомни, сынок, кто тебе жизнь отдал. А то теперь у них, у молодых, всё по их правилам. Сегодня я упала на лестнице, завтра они меня из жизни вычеркнут.
Я сжала в руках полис, молча слушая. Врач сказал, что ушиб сильный, но кости целы. Назначил мазь и покой. Я облегчённо выдохнула, но Агриппина только вздохнула громче всех:
— Видишь, Илюша, хорошо ещё, что не сломала. А если бы? Кто бы виноват был? Она. — И кивок в мою сторону, как к приговорённой.
Дома я попыталась перевести разговор в другое русло. Накрыла стол, поставила её любимый салат, аккуратно нарезала сельдь, включила тихо музыку. Сын принёс ей рисунок с ёлкой.
— Может, вы к нам насовсем переедете? — тихо сказала я, наливая ей суп. — Вам одной тяжело. Мы бы за вами ухаживали, вместе за внуком смотрели.
Она подняла глаза, в которых промелькнула настороженность.
— Конечно. Чтобы я под боком была, и вы мной распоряжались? Ключи от моей квартиры заберёте, документы под себя положите, да? Не надо. Я пожила, знаю.
Я опешила. В моём предложении не было ничего, кроме искреннего желания сгладить конфликт. Но в её голове всё превращалось в мою скрытую выгоду.
С того дня разговор о падении стал только поводом. Началось обсуждение, кто кому что должен. Она вспоминала, как когда‑то продавала свои золотые серьги, чтобы помочь нам с ремонтом, как сидела с внуком, когда я выходила на подработку.
— Я вам жизнь облегчаю, а вы даже лестницу посыпать не удосужились, — повторяла она, как заклинание.
Постепенно в разговор уползло слово «наследство». Сначала между делом.
— Не думайте, что раз вы здесь живёте, квартира уже ваша. Я ещё решу, кому её оставить.
Меня передёргивало каждый раз, когда она произносила это. Мы с Ильёй и так зависели от неё. Её квартира, её дача, её знакомства в поликлинике. Вроде бы всё делалось во имя семьи, но за каждую помощь приходилось платить покорностью.
К кануну Нового года она объявила, что делает «большое семейное собрание». Съехались тётки, дядьки, двоюродные. В прихожей теснились сапоги, варежки, шарфы. В квартире стало жарко от пара и запахов: оливье, холодец, жареное мясо, мандарины. За окном сыпал мелкий снег, фонари размыто сияли в снежной пелене.
Я ходила с тарелками, как автомат. Слышала обрывки разговоров: «Ну как ты, Гриша, слышал про падение?», «Невестка у неё, конечно…» Никто не говорил со мной прямо, но каждый косой взгляд ощущался, как укол.
Когда все расселись, Агриппина поднялась, опираясь на спинку стула, и грохнула ложкой по краю стакана с компотом. В комнате сразу стих гул голосов, только часы на стене отмеряли секунды.
— Я хочу кое‑что сказать, — громко произнесла она. — Раз уж так получилось, что меня в этой семье теперь роняют на лестнице, я должна подумать о своей старости сама.
Несколько человек вяло засмеялись, кто‑то понимающе закивал. Я почувствовала, как у меня леденеют ладони.
— Я решила переписать завещание, — продолжила она. — Чтобы всем было ясно. Я отрезаю Лену от семьи. Квартира, дача, всё будет принадлежать моему внуку. А распоряжаться этим буду я, пока жива. Чтобы кое‑кто не думал, что уже всё в карман положил.
Слова повисли в воздухе, как морозный пар. Несколько секунд никто не говорил ни слова. Я услышала своё собственное сердцебиение, громче разговоров и стука вилок.
Илья открыл было рот, но тут тётка Зина покачала головой:
— Ну, раз мать решила…
Все смотрели на меня. Кто с жалостью, кто с любопытством. Как будто ждали, заплачу ли я, упаду ли на колени, начну оправдываться. Попросить прощения за лёд, за несбывшиеся ожидания, за то, что не родилась другой.
И вдруг где‑то внутри меня что‑то хрустнуло. Как тот самый лёд под её ногой.
Я поднялась. Голос сначала дрожал, но с каждым словом становился всё ровнее.
— Знаете… — я обвела взглядом стол, лица, эту комнату с вытертым ковром и старым шкафом. — Я устала. Я мечтаю уехать и больше никогда не видеть эту квартиру, этот снег и эти вечные упрёки.
Тишина стала почти осязаемой. Кто‑то ронял вилку, кто‑то прикрыл рот рукой. Агриппина побледнела, её губы задрожали.
— Вот… Вот оно. Слышали? — прохрипела она. — Вот как она к нам относится.
Но мне уже было всё равно. Я стояла посреди комнаты, среди запаха мандарин и оливье, и понимала, что то, что я только что сказала, уже не забрать назад. Как и её падение на снегу утром того дня. Только теперь падала уже вся наша семья. И никто никому не подстелил соломку.
После того вечера в квартире стало так тихо, что даже часы тикали как‑то пугливо. Я ночевала на раскладушке в комнате сына, Илья ворочался на диване в зале, а между нами шуршали невысказанные слова. Утром он, не глядя на меня, сказал:
— Мама перенервничала. Ты тоже… перегнула. Давай пока разъедемся. Временно.
Слово «временно» повисло, как иней на проводах. Через неделю я уже жила в чужой съёмной квартире с тонкими стенами и запахом чужой жареной капусты. Снег рос сугробами до подоконника, город завалило, как нашу семью — обидами.
Звонили по очереди: тётка Зина, двоюродный Гриша, свояченица Оля. Кто шептал, что я права, кто осторожно намекал, что я должна «попросить у старшего человека прощения». Все почему‑то были уверены, что именно я должна снова «подстелить соломку».
К концу зимы позвонил Илья.
— У мамы юбилей, — устало сказал он. — Она хочет семейный совет. Говорит, без тебя не начнёт. Это… последний шанс всё разрулить.
Я долго смотрела в окно, на серое небо и свинцовый снег. Потом согласилась. Не ради неё. Ради сына, который каждую ночь спрашивал, когда мы «вернёмся к бабушке, где пахнет пирогами».
В день юбилея город был белый и ослепительный. Сугробы у подъезда Агриппины доходили до колен, на тротуаре утоптали узкую тропку, как тоннель. В подъезде пахло мокрой шерстью, старой краской и салатом из соседской квартиры.
Внутри было жарко. Стол ломился от тарелок: селёдка под шубой, мимоза, холодец, пироги, заливная рыба. Все говорили чуть громче обычного, словно заглушая напряжение. Агриппина сидела во главе стола, в своём лучшем платье, с ниткой потемневшего жемчуга. Колено её было перевязано, но о палке она, конечно, «забыла».
— Раз уж собрались, — начала она, не вставая, — надо поговорить. А то у нас теперь не семья, а проходной двор. Кто хочет — приходит, кто хочет — уходит.
Пошли знакомые фразы, только теперь громче и жёстче. Про мою «корысть», про то, что я «пришла на всё готовое», про то, как я не так режу салат и слишком мало благодарю. Вспоминались мелочи десятилетней давности: не та скатерть, не тот подарок, не тот тон голоса. Её падение на ступенях вдруг превратилось в главный аргумент.
— Нормальный человек всегда подумает наперёд! — стучала она пальцами по столу. — Ты обязана была представить, что я могу поскользнуться! А ты… Ты радовалась, что мне больно. Ты меня бросила на этом снегу, как собаку.
Слово «собака» кольнуло, хотя обращалось вроде не ко мне. Я чувствовала, как у меня пылают уши, но молчала. Потому что поняла: для неё та лестница стала доказательством того, что её больше не любят. А для меня — что меня никогда по‑настоящему и не принимали.
— Мам, хватит, — тихо сказал Илья. — Лена не…
— Молчи, — отрезала она. — Муж у жены под каблуком, а я ещё и виновата.
Сын, спасаясь от накалённого воздуха, крутился у окна, потом попросился погулять во двор. Его выпустили, кто‑то машинально сказал: «Там же сугробы, не потеряется».
Я услышала крик первым. Он был тонкий, детский, и всё внутри у меня похолодело сильнее, чем от любого мороза. Я выскочила в подъезд, едва не снеся вешалку. За мной вскочили несколько родственников.
Во дворе ветер швырял в лицо крошечные льдинки. Сын бежал к крыльцу подъезда, того самого, где в тот злосчастный день упала Агриппина. Слоя свежего снега оказалось достаточно, чтобы не заметить лёд под ним. Он поскользнулся — и мир сузился до его маленьких ботинок, взлетевших над ступенями.
Я не думала. Я летела. Снег скрипел под сапогами, воздух резал лёгкие. Я успела схватить его за капюшон и подмышки, когда он уже клюнул носом вперёд. Рывок был такой, что у меня хрустнуло в плече.
Сзади тяжело, со стоном, кто‑то налетел на меня. Это была Агриппина. Хромая, прижимая больное колено, она всё равно бросилась следом, и теперь мы втроём висели над этими проклятыми ступенями: я держу сына, она держит меня за спину, вцепившись так, что ногти впились через куртку.
На секунду всё застыло. Только наш тяжёлый тройной вдох и скрип снега под каблуками. Потом нас повело, но кто‑то из мужчин подбежал, подхватил ребёнка, меня, поддержал Агриппину. Шум, возгласы, сбивчивые вопросы.
Сын расплакался, уткнувшись мне в шарф. У него была лишь ссадина на подбородке, тонкая красная полоска. Но в голове вспыхнула картинка: ещё чуть‑чуть — и он ударился бы виском о край ступени. Ещё миг нашей взаимной упрямой правоты — и мы бы уже говорили совсем о другом.
Агриппина сидела прямо на снегу, дышала часто, лицо у неё было белое, как простыня, только губы синели. Она держалась за колено, но смотрела не на него. На внука.
— Всё… Всё хорошо, — пробормотала она, будто себе. — Обошлось.
Потом подняла на меня глаза. В этот взгляд вплелись и её давние обиды, и свежий страх.
— Ты… — голос у неё сорвался. — Ты его удержала.
— Мы его удержали, — выдохнула я, глотая снег и слёзы. — Вместе.
Родственники вокруг будто впервые увидели меня. Не как «холодную эгоистку», а как женщину, которая сейчас разорвала бы себя пополам, лишь бы ребёнок не упал. Кто‑то отвёл взгляд, кому‑то стало неловко. В глазах Ильи промелькнуло что‑то, похожее на прозрение и стыд.
После этого вечера многое треснуло окончательно. Пара дальних родственников перестала приезжать к Агриппине: то ли не хотели участвовать в её бесконечных судах, то ли им стало не по себе от того, как легко можно было потерять ребёнка из‑за чужой принципиальности. Оля стала звонить мне отдельно, тихо извиняясь за шёпот на кухне. Илья долго метался между мной и матерью, а потом всё‑таки собрался и переехал к нам, в нашу маленькую, но уже свою жизнь, где не надо было за каждую чашку чая расплачиваться благодарными отчётами.
Агриппина осталась в большой квартире почти одна. Вечером, забирая сына, я случайно подслушала, как тётка Зина шепнула ей:
— Гриша сказал, что ты перегнула с Леной. Если б она тогда не… Ну, ты поняла.
В ответ раздалось только тяжёлое покашливание. Но в тот же день Агриппина сама позвонила мне, впервые за долгое время.
— Я… тогда слишком… — начала она и запуталась в словах. — Лестницу я теперь сама посыпаю. Не надейся.
Это и было её странным образом сказанное «прости». Я не обиделась. Я только положила трубку и впервые за долгое время заплакала не от злости, а от облегчения.
Прошло несколько лет. Зимы сменяли друг друга, город менялся. Где раньше были ямы, положили новые плиты, поставили фонари. Сын подрос, у него появились свои друзья, свои тайны. Я устроила свою жизнь так, как могла: работа, кружки, редкие, аккуратные встречи с Ильей у школы. С Агриппиной мы почти не общались. Пара звонков по праздникам, несколько сухих разговоров про здоровье внука. Я больше не ждала от неё ни покаяния, ни ласки. И, странным образом, жить стало легче.
В один из зимних дней я стояла у поликлиники, держа в руках направление. Снег налипал на ресницы, люди переминались в очереди у входа, пар от дыхания висел облаками. Ледяная кашица под ногами скрывала тонкую корку льда.
Я подняла голову — и увидела её. Та же шапка, то же пальто, только сутулость стала глубже, а лицо — уже, будто годы стянули его. Она шла осторожно, опираясь на трость, и, завидев меня, на секунду замерла. В её глазах мелькнул привычный упрямый блеск, но уже без прежней злости. Скорее — признание: да, мы всё ещё живы в жизни друг друга, как ни крути.
— Ну надо же, — пробормотала она, подходя. — Весь город, а мы опять нос к носу.
Перед входом был тот самый коварный участок: вода оттаяла, а потом прихватила морозцем. Я видела, как она делает шаг, ещё один. Обувь у неё была не по погоде — привычка жертвовать удобством ради вида никуда не делась.
Она поскользнулась почти так же, как тогда. Только падала теперь медленнее, будто сама жизнь дала нам время подумать. Я не ждала. Просто шагнула вперёд и подставила плечо, ладонью упёршись ей под локоть. Мы закачались, но устояли.
Она тяжело выдохнула, сжала мою руку так, что побелели костяшки.
— Ну… — сказала она после короткой паузы, не глядя на меня. — В этот раз ты всё‑таки подстелила соломку.
Я улыбнулась краем губ.
— Я и тогда не хотела, чтобы вы упали, — тихо ответила я. — Просто вы никогда мне не верили.
Она молчала. Где‑то сзади возмущённо кашлянул кто‑то из очереди: «Вы там надолго застряли?» Мы одновременно чуть двинулись вперёд, не разжимая рук. Потом она аккуратно убрала свою, как бы возвращая мне мою свободу.
— Береги его, — вдруг сказала она, кивнув куда‑то в сторону, где в этот момент, наверное, сын выходил из школы после уроков. — Он у нас один. А лестниц в жизни много.
— Знаю, — ответила я. — Каждому свои посыпать.
Мы разошлись: она — к регистратуре, я — к выходу. Снег мягко ложился на следы, стирая границы между нашими шагами. У нас не было ни объятий, ни больших слов, ни обещаний «начать всё сначала». Но где‑то глубоко внутри я почувствовала: тот давний нелепый подскользнувшийся шаг наконец перестал быть только упрёком. Он стал точкой отсчёта, из которой мы обе, каждая по‑своему, научились смотреть под ноги и отвечать за свой лёд.
И этого, пожалуй, было достаточно.