Найти в Дзене
Фантастория

Ты что губы надула из за простой критики язвительно ухмыльнулась свекровь нечего обижаться когда тебе говорят чистую правду прямо в лицо

Когда мы с Ильёй перетаскивали последнюю коробку в квартиру его матери, у меня в носу смешались запахи: жареного лука, старого ковра и хлорки. Воздух был тяжёлый, как будто я входила не в дом, а в давно обжитую роль, где уже расписаны чужие реплики. Тамара Ивановна встретила нас в дверях в своём неизменном переднике, с идеально уложенными волосами. Она поцеловала сына в щёку, меня чуть коснулась, еле‑еле, и сразу взглядом отметила коробки. — Опять тряпьё привезли, — вздохнула. — У меня шкафы не резиновые, знаете ли. Я проглотила первое «извините», хотя извиняться было не за что. Я только улыбнулась и сказала как можно ровнее: — Я разберу всё по полочкам, не переживайте. — Не сомневаюсь, — сухо ответила она. — Только по моим полочкам. Так началась моя новая жизнь в чужой квартире. Точнее, в её квартире. Просторной, светлой, с огромной кухней и длинным балконом, где она выращивала помидоры в вёдрах. Я ходила по этим комнатам на цыпочках, боялась, что половицы скрипят слишком громко, и вс

Когда мы с Ильёй перетаскивали последнюю коробку в квартиру его матери, у меня в носу смешались запахи: жареного лука, старого ковра и хлорки. Воздух был тяжёлый, как будто я входила не в дом, а в давно обжитую роль, где уже расписаны чужие реплики.

Тамара Ивановна встретила нас в дверях в своём неизменном переднике, с идеально уложенными волосами. Она поцеловала сына в щёку, меня чуть коснулась, еле‑еле, и сразу взглядом отметила коробки.

— Опять тряпьё привезли, — вздохнула. — У меня шкафы не резиновые, знаете ли.

Я проглотила первое «извините», хотя извиняться было не за что. Я только улыбнулась и сказала как можно ровнее:

— Я разберу всё по полочкам, не переживайте.

— Не сомневаюсь, — сухо ответила она. — Только по моим полочкам.

Так началась моя новая жизнь в чужой квартире. Точнее, в её квартире. Просторной, светлой, с огромной кухней и длинным балконом, где она выращивала помидоры в вёдрах. Я ходила по этим комнатам на цыпочках, боялась, что половицы скрипят слишком громко, и всё время ловила на себе её взгляд. Осторожный, прищуренный, как будто она примеряла меня к своим представлениям о «правильной жене для сына».

Я очень старалась. Вставала раньше всех, чтобы сварить кашу, аккуратно раскладывала полотенца «как у неё», перестирала занавески. После уроков в школе бежала домой, чтобы успеть приготовить к ужину что‑нибудь особенное. Мне казалось, если я буду достаточно усердной, то рано или поздно услышу от неё: «Молодец».

Вместо этого я слышала:

— Суп получился водянистый. Ты когда‑нибудь пробовала варить по‑настоящему?

— Сковороду так не моют. Намылить нужно было раньше, а не после.

— Платье на тебе помятое. Учительница всё‑таки, дети смотрят.

Она говорила это вроде бы спокойно, почти доброжелательно, но каждое слово впивалось под кожу. Илья только отмахивался:

— Не обращай внимания, — шептал он, когда мы оставались вдвоём. — Мама у нас прямолинейная, зато честная. Она всем так говорит.

Слово «честная» почему‑то всегда щёлкало у меня в затылке, будто кто‑то выключал свет.

Первый семейный ужин я запомнила до мелочей. На столе — селёдка под шубой, заливное, курица с золотистой корочкой. Тарелки звенят, ложки стукают, все говорят наперебой. За столом Тамарина сестра со своим мужем, двоюродная племянница — молодая, уверенная, с яркой помадой. Я, как всегда, старалась помочь, подливала сок, подавала салат.

— Алина, а ты кем работаешь? — спросила племянница, разглядывая меня.

— Я учительница в начальной школе, — ответила я, чувствуя, как краснею под её прямым взглядом.

— Учительница, — протянула Тамара Ивановна. — Сейчас все в эти школы бегут. Бумажки пописать, да чаем попить.

За столом кто‑то хихикнул. Я машинально взялась за вилку, чтобы что‑то переложить себе на тарелку, и вдруг поняла, что у меня дрожат пальцы. Я замолчала. Губы сами собой сжались в тонкую линию, чтобы они не начали дрожать тоже.

И тут Тамара Ивановна язвительно ухмыльнулась, откинулась на спинку стула и громко, так, чтобы все услышали, сказала:

— Ты что, губы надула из‑за простой критики? Нечего обижаться, когда тебе говорят чистую правду прямо в лицо, милочка.

«Чистую правду». Эти слова будто ударили меня в виски. В памяти вспыхнула кухня моего детства: линолеум в трещинах, узкие плечи моей матери и её голос, сухой и привычно уставший:

«Ты что, губы надула? Я же тебе правду говорю. Хочешь всю жизнь в сказке жить?»

За столом опять кто‑то хихикнул. Вилка звякнула о тарелку, я торопливо отложила её, чтобы не выронить. В горле встал ком, но я, как в детстве, заставила себя улыбнуться.

— Я не обижаюсь, — выдавила я. — Просто задумалась.

— Вот и думай, — удовлетворённо кивнула она. — Польза будет.

После ужина я долго мыла посуду в горячей воде, пока пальцы не сморщились, и слушала, как в комнате смеются и гудят голоса. Из ванной пахло мылом, из кухни — уксусом и луком. Илья зашёл, обнял меня сзади, но я отстранилась.

— Ты слышал, что она сказала? — спросила я тихо.

— Опять про правду? — поморщился он. — Алиночка, ну что ты. Мама просто… такая. Не принимает всё близко к сердцу.

«Просто такая», «не принимать близко к сердцу»… Я кивнула, но внутри всё опустилось. Я очень хорошо знала, что бывает, когда годами не принимать близко к сердцу. Сначала перестаёшь себя слышать, потом — верить себе.

Дальше стало только хуже. Каждый день в этом доме превращался в маленькую битву за право быть собой. Тамара Ивановна подмечала всё.

— Ты ешь слишком мало, отсюда и твоя бледность. Или ты берегёшь фигуру? Замуж вышла, можно и расслабиться, — прищуривалась она.

— Если бы ты меньше по своей школе бегала, давно бы забеременела, — бросала она между делом, раскладывая по тарелкам.

— У нормальной женщины на первом месте семья, а не эти твои кружки и дополнительные занятия, — сказала она, когда я радостно объявила, что мне доверили вести литературный кружок.

Я решила, что, может быть, дело и правда во мне. Записалась на кулинарные курсы в районном доме культуры, бегала туда после уроков, училась печь сложные пироги, украшать торты. Приносила всё домой, ставила на стол с надеждой.

— Ну да, вкусно, — кивала она. — Только нормальные женщины учатся у своих матерей, а не по кружкам бегают. Но у тебя, конечно, мать… — Она не договаривала, только многозначительно махала рукой.

Про моих родителей она любила говорить с особой интонацией.

— Твой отец простой рабочий, твоя мать… ну, ты сама знаешь. А ты всё туда же, в умные. В невестки к моему сыну нужно было голову посерьёзнее.

Илья, уткнувшись в свои дела, делал вид, что не слышит. А если и слышал, то только говорил:

— Девочки, не ссорьтесь.

Но мы не ссорились. Мы вели скрытую войну, где оружием были слова, сказанные ровным тоном.

Когда я узнала, что беременна, мир на мгновение расцвёл. Я стояла в тесной школьной уборной, смотрела на две розоватые полоски и не верила. Пахло влажной тряпкой и мелом с рук, а мне казалось, что тепло разливается по всему телу. Я держала ладонь на животе всю дорогу до дома.

Илья радовался как ребёнок, кружил меня по комнате, целовал руки. А вот у Тамары Ивановны радость сразу растворилась в распоряжениях.

— С этого дня забудь про свою школу, — заявила она. — Ты будешь дома. Никаких лишних нагрузок. Будешь есть гречку, творог и овощи. И никакой своей «самостоятельности».

Она писала мне меню на каждый день, вычёркивала из него то, что ей «казалось вредным», сама выбирала врача, постельное бельё в детскую, цвет штор.

— И ребёнка назовём в честь моего отца, — сказала она однажды вечером, наливая себе чай. — Хорошее имя, крепкое.

— Мы с Ильёй уже подумали, — осторожно начала я. — Хотим назвать сына в честь моего папы.

В кухне повисла пауза. Она поставила чашку, не допив.

— Твой отец жив, пускай сам себе ещё детей называет, — отрезала она. — А моему внуку нужно имя с историей.

Слово «моему» она выделила так, будто я в этом «моём» вовсе не участвовала.

Я терпела. Уговаривала себя, что это временно, что после рождения всё изменится, что внук растопит её строгость. Но когда мы вернулись из роддома с маленьким сыном, она только сильнее сжала вокруг нас свои невидимые кольца.

— Не так держишь, — поправляла она мои руки. — Голову поддерживай. Ты его как мешок схватила.

— Не приучай к рукам, потом на шею сядет.

— Не прижимай так к себе, задушишь.

Её «правда» преследовала меня даже ночью. Я просыпалась от детского писка и её шёпота в голове: «Из тебя плохая мать выйдет, если будешь такая чувствительная».

Юбилей Тамары Ивановны готовился заранее. Она ходила по дому в новом платье, примеряла бусы, по сто раз переставляла салатницы. В воздухе смешался запах праздника: варёного мяса, маринада, её густых духов. Я ходила с сыном на руках, полу сонная, в простом платье, которое удалось натянуть на себя между кормлениями.

Гости заполнили квартиру быстро, как тёплый шумный поток. Смех, чоканье вилок о посуду, громкие разговоры. Меня усадили чуть в стороне, ближе к окну, чтобы я могла, если что, уйти с ребёнком. Я тихо покачивала его, прижимая к себе. Он сопел у меня на груди, тёплый, настоящий, единственное живое существо, перед которым мне не нужно было притворяться.

— Посмотрите, как наша молодая мамочка ребёнка держит, — вдруг раздался голос Тамары Ивановны от центра стола. — Как будто хрупкую вазу, уронит — и всё, жизнь кончилась.

За столом кто‑то усмехнулся. Я почувствовала, как кровь приливает к лицу. Хотелось сделать вид, что я не слышу, но в такую тесноту не спрячешься.

— Алина, повернись, — она уже смотрела прямо на меня. — Не бойся, никто твой шедевр не разобьёт.

Гости засмеялись громче. Кто‑то одобрительно кивнул: мол, шутка. Я опустила взгляд на сына, на его крошечные пальчики. Губы предательски дрогнули.

И тут она снова произнесла, почти с наслаждением, знакомую до боли фразу:

— Ты что, губы надула из‑за простой критики? Нечего обижаться, когда тебе говорят чистую правду прямо в лицо, милочка. Если ты так продолжаешь, из тебя мать выйдет — саму жалеть придётся.

Слово «мать» прозвучало, как приговор. В висках зазвенело, стол поплыл. Смех гостей накрыл меня, как волна. Я вдруг очень ясно увидела: белую скатерть, заляпанную свекольным соком, её ухоженные руки с кольцами, поднятые в притворном жесте, и себя — с всклокоченной прядью у виска, в платье с пятном от детской смеси.

В тот момент что‑то во мне сломалось и одновременно встало на место. Я не сказала ни слова. Просто аккуратно, чтобы не разбудить сына, поднялась из‑за стола. Стулья скрипнули, разговоры на секунду стихли.

— Ты куда? — донёсся до меня голос Ильи, растерянный.

Я не ответила. Прошла через шумную комнату, через коридор, где на вешалке висели чужие пальто, и закрыла за собой дверь маленькой комнаты, которая считалась «нашей». Воздух внутри был плотный, пах пелёночным порошком и отлежанными подушками.

Я положила сына в кроватку, накрыла его лёгким одеялом. Руки дрожали так, что я едва попала углом подушки под его головку. Села рядом на табурет, уткнулась лицом в ладони. Сначала было пусто, потом из груди вырвался какой‑то тихий, беззвучный всхлип.

«Чистая правда». Я повторяла про себя эти слова и вдруг с холодной ясностью поняла: я всю жизнь жила по чужой «чистой правде». Сначала материнской, теперь её. И каждый раз эта «правда» делала меня меньше, тише, послушнее.

Перед глазами всплыло то, о чём я почти успела забыть. В первый месяц нашей жизни здесь, разбирая антресоли, я нашла старую коробку. Вспухшие от времени конверты, фотографии: молодая Тамара в простом платье, рядом девочка лет пяти, с двумя тугими косичками. В одном письме, написанном неровным почерком, повторялась одна и та же фраза: «Прости, что не уберегла…» Я тогда быстро всё сложила обратно, почувствовав себя нарушительницей чужой тайны, и спрятала коробку поглубже, за старыми пододеяльниками. Не хотела знать, не хотела видеть слабую сторону женщины, которую пыталась впечатлить своей покорностью.

Теперь эти письма и фотографии всплыли в памяти, как спасательные круги. Если у её жестокости была причина, если за её «чистой правдой» скрывалась давняя боль, то, может быть, дело всё это время было не во мне.

Я медленно вытерла лицо ладонями и посмотрела на спящего сына. Его ресницы дрожали, губы чуть подрагивали, будто он что‑то видел во сне. Я тихо наклонилась и прошептала:

— Я больше не буду верить в её правду. Ни в чью чужую правду, кроме своей. Я узнаю, что с ней произошло. Откуда в ней столько холода. Даже если для этого придётся разрушить эту красивую картинку счастливой семьи.

За дверью снова вспыхнул смех, зазвенели бокалы, зазвучал её уверенный голос. А я сидела в маленькой комнате, среди пелёнок и старых шкафов, и чувствовала, как внутри меня, где раньше жила только вина, медленно поднимается что‑то другое. Тихое, упрямое решение наконец‑то жить не по чужим словам.

Коробка с письмами не выходила из головы. Ночью, когда дом стих, я на цыпочках прошла в зал, открыла скрипучий шкаф и почти вслепую нащупала шершавый картон. Сердце колотилось так, будто я крала не бумагу, а чью‑то жизнь.

В нашей комнате я разложила конверты на кровати. Пожёлтевшие листы пахли пылью, старыми пододеяльниками и чем‑то ещё, густым, как давно не выветрившаяся слёза. Письма были от одной женщины к другой, но имя отправительницы почти везде смазано. Зато обращение повторялось: «Доченька, Тома…»

Я читала, спотыкаясь о чужие слова. О том, как «свекровь опять кричала при всех», как «ты всё терпишь, а мне страшно за тебя», как маленькая девочка «зажимала уши ладонями, когда бабка орала». В одном письме, почти стёртом, шла речь о ссоре: «Они опять устроили разборку. Ты схватилась за живот, а она всё орала, что ты дармоедка. А потом… Прости, что не уберегла».

Я задержала дыхание. В следующее письмо будто плеснули чернилами: «После малыша ты стала другой. Сказала: никогда больше не будешь слабой. Лучше сама будешь первой говорить, чем слушать. Но, доченька, не становись такой, как она…»

Я сидела, сжав эти строки, и в голове медленно складывалось: молодая Тамара, униженная невестка, потерянный ребёнок, клятва «никогда не быть слабой». Её нынешнее «чистую правду прямо в лицо» вдруг оказалось не силой, а бронёй, за которой прятался тот же детский страх.

Через несколько дней пазл дорисовала соседка. Я встретила её у подъезда — сухонькая старушка в потёртом пальто, с сеткой картошки, пахнущей сырой землёй.

— Вы к Тамаре? — прищурилась она. — Я её с молодости помню. И вашу комнату помню, там раньше её сын с первой женой жили.

Слова сами вырвались:

— С первой?

Старушка, видно, только и ждала слушателя. Пока мы поднимались по лестнице, она рассказывала, как «свекровь тогдашняя» мучила молодую Тамару, как та «всю беременность на нервах ходила», как однажды «упала прямо у двери после крика». Я слушала и чувствовала, как внутри что‑то холодеет и одновременно теплеет: да, у Тамары была своя боль. Но это не делало её обиду святой и обязательной к ношению всеми вокруг.

В тот вечер, уложив сына, я села рядом с Ильёй.

— Я записалась к психологу в поликлинике, — произнесла, будто прыгнула в ледяную воду. — И хочу, чтобы мы потом сходили вдвоём. Мне нужна помощь. Нам нужна.

Он долго молчал, вертя в руках кружку, на стенках которой застыл подтекающий чай.

— Ты считаешь, у нас всё так плохо? — тихо спросил он.

— Я считаю, что я больше не выдержу жить под чужой правдой. Или мы что‑то делаем, или я одна не справлюсь.

На удивление, он согласился почти сразу. Наверное, потому что ему тоже было тяжело, только он привык не замечать.

С того дня я перестала оправдываться. Когда Тамара в очередной раз смерила меня взглядом с ног до головы и протянула:

— Опять ты, как сонная муха, волосами нечесаными, губы надулa…

я сделала вдох и спокойно ответила:

— Я не буду обсуждать с вами свою внешность. И то, какая я мать, — тоже. Если хотите поговорить о сыне, давайте без оценок.

Она будто споткнулась. Глаза сузились.

— Нашлась, — ядовито протянула. — Умная. Это тебя что, психолог научил? Сначала на себя посмотри, а потом границы мне ставь.

Но я уже не спорила. Просто выходила из комнаты, забирая с собой сына и своё право на тишину.

Чем больше я молчала в ответ на её уколы, тем громче становились её речи для других. Родственницы стали звонить Илье, шептать в трубку, что «жена его науськивает», что «от матери его отрывают». Тамара демонстративно хваталась за сердце при любой попытке возразить, шептала:

— Не забудь, кому эта квартира достанется. А можете, конечно, жить как хотите. Только потом ко мне не приходите, когда мне плохо станет.

В доме висело постоянное напряжение, как перед грозой. И всё же внутри меня что‑то уже не гнулось. Может, как раз потому, что я увидела: за её силой — давняя слабость, в которую она так и не решилась посмотреть.

Крестины сына стали кульминацией. После церкви мы вернулись домой: в кухне парили горячие блюда, пахло укропом, варёным мясом и отпаренным праздничным скатертью. Гости шумели, смеялись, тискали малыша по очереди. Тамара ходила королевой: поправляла тарелки, командовала рассадкой, шептала соседке, как «её руками внук поднят».

Мне было тесно, жарко, но я держалась. Сын мирно посапывал у меня на руках.

И вот, как будто по сценарию, за столом наступила та самая пауза, когда все вдруг замолкают разом. Тамара посмотрела на меня прищуром, заметила, что я устала, что губы непроизвольно поджались, и, довольно улыбнувшись, громко сказала, чтобы слышали все:

— Ты что, губы надула из‑за простой критики? Нечего обижаться, когда тебе говорят чистую правду прямо в лицо, милочка. Я ж как лучше. А то из тебя мать выйдет — саму жалеть придётся.

По столу, как волна, прокатился нервный смешок. Кому‑то стало неловко, но привычка смеяться над слабым оказалась сильнее.

Я положила ложку, обвела взглядом лица: тётки с накрашенными губами, двоюродный брат, кивающий Тамаре, Илья, застывший с опущенными глазами. И вдруг очень ясно поняла: если промолчу сейчас, мой сын вырастет в этом хоре.

— Тамара, — сказала я спокойно, так, что даже шорохи стихли. — Давайте действительно про правду.

Она вскинула подбородок.

— О, заговорила, — усмехнулась. — Ну, давай, просвети нас.

Я сложила ладони на столе, чтобы не было видно, как дрожат пальцы.

— Вы называете «чистой правдой» то, как обсуждаете моё лицо, мои волосы, моё тело после родов. То, как при гостях говорите, что я «никакая хозяйка», что «сын мог бы найти и получше». Как шепчете Илье, что я «из него тряпку сделала». Как пугаете нас своей болезнью и завещанием, чтобы мы жили так, как вы хотите. И каждый раз, когда я пыталась хоть слово сказать, вы повторяли одну и ту же фразу: «Нечего обижаться, когда говорят правду прямо в лицо».

Я увидела, как кто‑то из родственников опустил глаза. Кто‑то, наоборот, напрягся, готовясь защищать её.

— Но я знаю ещё одну правду, — продолжила я тихо. — О молодой Томе, которую её свекровь называла дармоедкой. О том, как она потеряла ребёнка во время скандала. О её письмах, где она клялась, что никогда больше не будет слабой и первой начнёт говорить, чтобы не слышать чужих криков.

Тамара побледнела. Ложка звякнула о тарелку.

— Не смей… — прохрипела она.

— Я говорю не для того, чтобы вас унизить, — я сама удивилась, насколько ровным был мой голос. — А для того, чтобы вы, наконец, услышали: ваша беда случилась не по моей вине. И не по вине Ильи. И уж тем более не по вине моего сына. Это ваша боль. И только вы можете взять за неё ответственность. А не передавать дальше, под видом «чистой правды», обидами и унижениями.

В комнате стояла такая тишина, что было слышно, как где‑то в коридоре тикают часы.

— Я больше не буду жить по вашей правде, — сказала я. — И мой ребёнок — тоже.

Я почувствовала, как рядом шевельнулся стул. Илья встал. Лицо у него было растерянное, испуганное, но в глазах — что‑то новое, твёрдое.

— Мама, — выговорил он. — Алина права. Я давно хотел сказать, но всё не решался. Я не позволю больше так с ней говорить. И с нашим сыном тоже. Мы съезжаем. Как только найдём жильё — уйдём. И если ты будешь продолжать в этом тоне… мы будем общаться реже. Или вообще перестанем.

Кто‑то ахнул. Тамара открыла рот — и не нашла слов. Её руки, всегда уверенные, вдруг беспомощно сжались на скатерти.

— То есть… ты меня… — одними губами произнесла она.

— Я никого не бросаю, — устало сказал Илья. — Я просто выбираю свою семью. И уважение в доме.

Он обнял меня за плечи. Я впервые за долгое время почувствовала его рядом — не мальчика между двух огней, а мужчину, который сделал выбор.

Переезд в маленькую съёмную квартиру оказался больным и освобождающим одновременно. Стены там были ободраны, в углу пахло сыростью, из окна тянуло холодом. Мы экономили на всём, считали каждую купюру, Илья подрабатывал вечерами, приходил домой с серым от усталости лицом. Его грызла вина: за мать, за то, что вырвал нас из «устроенного» быта. Ночами мы сидели на узкой кухне, над старенькой плитой, и говорили. Иногда молчали, но это молчание уже не било по ушам, а просто было.

Я продолжала ходить к психологу. Училась говорить не «ты меня обидела», а «мне больно, когда со мной так». Училась отличать границы от обиды. Понимала, сколько во мне самой накоплено чужого голоса. Илья пару раз пришёл со мной на приём, потом признался, что вид встречи с собственными чувствами пугает его сильнее любой ссоры с матерью. Но медленно он тоже менялся: меньше оправдывал Тамару, чаще говорил «я так не хочу».

Свекровь первое время звонила часто, плакала, обвиняла, говорила, что мы её бросили. Потом звонки редели, превращались в сухие вопросы про внука и язвительные замечания между строк. Илья переживал, по вечерам сидел, уставившись в одну точку, но постепенно стал признавать: она не такая мать, о какой он мечтал. И он не обязан всю жизнь пытаться её исправить.

Прошло несколько лет. Сын подрос, научился хмурить лоб так же упрямо, как когда‑то я в детстве. Ради него мы установили редкое, почти официальное общение с Тамарой. Раз в несколько месяцев приезжали к ней на час‑другой: чай, пирог, обмен вежливостями.

В один из таких визитов я особенно ясно увидела, как далеко мы ушли от той кухни с крестинами. Сын сидел за столом, вертел в руках ложку, то и дело поглядывая на часы с нарисованными зверями на запястье. Тамара, глядя на его рассеянность, раздражённо цокнула:

— Ну что ты губы… — начала она по привычке и вдруг осеклась. Её взгляд встретился с моим.

Я просто смотрела. Не обвиняя и не оправдываясь. Во мне не осталось ни страха, ни тайной надежды, что сейчас она вдруг изменится и станет тёплой. Только спокойное понимание, что её слова больше не имеют власти ни надо мной, ни над моим ребёнком.

Тамара заметно сглотнула, отвела глаза и, неожиданно сухо, почти официально сказала:

— Спасибо, что заехали. Я… рада была видеть внука.

Мы оделись в прихожей. Сын крепко сжал мою ладонь, когда мы спускались по знакомой лестнице, пахнущей тем же старым известковым раствором.

На улице было прохладно, пахло влажным асфальтом. Я вдохнула полной грудью и вдруг очень ясно ощутила: настоящая победа не в том, чтобы победить свекровь или переделать её. А в том, что я больше не живу под её «правдой прямо в лицо» и не передам эту ядовитую эстафету своему сыну.