— Маринка — дура дурой, — трещали у колодца, будто воробьи в пустой кормушке. — Кому она там нужна? Четверо… да ещё без бабы в доме. Отработает она себе руки в кровь, да и всё.
Я шла мимо с пакетом муки и сахаром на дне, слушала и не слушала. Слова у них всегда одинаковые: сегодня про меня, завтра про другого. Только они не видели того, что я видела ночью.
На снегу под моим окном тянулись маленькие следы. Не тропинка — ниточка, как если бы кто-то рисовал пальцем по муке. От соседского крыльца — ко мне.
Я ещё тогда не знала, что эти следы не дадут мне больше жить «как раньше». Да и «раньше» у меня толком не было.
В городе я прожила двадцать лет. Формально — с мужем. По факту — между его отсидками.
Когда мы женились, Игорь был «городской парень», смешливый, ловкий, с голосом, от которого у меня внутри всё подпрыгивало. А потом в нём будто переключатель щёлкнул: то он «свой», ласковый, руки у него тёплые, и даже лысина наметившаяся кажется смешной, домашней… то через неделю у него глаза пустые, чужие, и рядом уже крутятся те, кого он почему-то называл «братвой».
Я не спрашивала лишнего. Я училась молчать. Молчание — самая удобная одежда, когда живёшь в чужой тени.
Детей мы так и не завели. И не потому, что «не получалось». Просто я всё время ждала: вот сейчас его снова заберут, и что тогда? Одна, с ребёнком, с его дружками под дверью? Я страшилась не милиции, а свободы Игоря — той свободы, после которой он обязательно что-нибудь вытворит.
И вот однажды он вытворил.
Всё случилось быстро — как в дешёвом кино, где потом идёт реклама лапши.
Забегаловка возле вокзала. Дым, жир, грязный кафель. В их компании кто-то кого-то «не так понял». Я помню только крик, тонкий, как проволока, и то, как кровь растекалась по полу — не красная, а почти чёрная. Игорь схватил меня за руку так, что пальцы побелели.
— Пошли.
Мы ночевали у каких-то знакомых. На полу. В куче тряпья, как в чужом бельевом ящике. Под утро раздались шаги. Кто-то выругался. Игорь повернулся ко мне, как к стене.
— Сиди.
А сам — огородами, через заборы, в темноту.
Я смотрела ему вслед и вдруг поняла: во мне ничего не осталось. Ни обиды, ни любви, ни страха. Будто двадцать лет по капле вытекали — и всё.
На суде, когда объявили срок, я не плакала. Я просто решила: хватит.
Подала на развод, уволилась, собрала в сумку самое нужное — и уехала в деревню. К материнской развалюхе, где не была с похорон.
Дом встретил меня не драмой, а бытом.
Печь за зиму отсырела, труба забита. На чердаке — гнездо, старое, как сама деревня. Сосед с улицы, Андрей Фёдорович, залез на крышу, выгреб птицину «архитектуру», прочистил, затопил. И когда в комнате потеплело, мне впервые за долгое время стало… не хорошо — не страшно.
В тот же вечер пришла бабка с другого конца — Надежда Захаровна. Принесла огурцы в подоле и уселась так, будто это не мой диван, а её личный парламент.
— Ну? — говорит. — А муж-то где?
Я вздрогнула. И всё.
Она это заметила. Конечно, заметила: такие женщины живут не глазами, а нюхом.
— Ладно-ладно, — отмахнулась. — Не хочешь — не говори. Мы ж не лезем… — и полезла дальше, уже про «город», про «работу», про «а чего одна».
Я отговорилась, как умела. Сказала, что «пока так», «потом видно будет». Она ушла недовольная: ей хотелось трагедии, а я дала только паузу.
Ночью я почти не спала. Смотрела на угол, где у мамы когда-то были иконы, и думала: теперь я одна хозяйка. Ни чья-то жена, ни чья-то приживалка, ни чья-то оправдательная записка.
Утром пошла в магазин. Там мне и сообщили главную деревенскую новость:
— Сосед у тебя через забор — вдовец, приезжий. Детей — куча. Но мужик работящий… только тяжёлый. С женою, говорят, душа в душу жили.
И на этом месте продавщица сделала такую паузу, будто решила меня тут же пристроить.
Я взяла крупу, чай, мыло — и домой. Мне не нужен был новый муж. Мне нужен был новый воздух.
Но человек не железка: ему хочется опоры. Даже если он делает вид, что не хочется.
Соседа я увидела через пару дней.
Он выводил троих мальчишек в школу — строем, как маленьких солдат. А младшую девочку, крошку в пуховике, нёс на руках в садик. И сам — большой, сутулый, с лицом, будто у него постоянно внутри январь.
Его звали Степан.
Про его жену мне рассказали без спроса. В деревне иначе не умеют: тайну здесь считают общим имуществом.
Полтора года назад у Степана начались четвёртые роды у жены. Зима была такая, что дорогу перемело. Пока он трактор отогревал, пока искал, кто довезёт до трассы — поздно. Девочку приняли дома. Жену — не спасли. Умерла у него на руках.
И самое странное: девочку он назвал именем жены. Не послушал никого. Сказал, что так «правильно».
Её звали Вера. И мать её звали Вера.
Когда я это услышала, у меня внутри будто щёлкнуло: некоторые люди живут так, будто память — не фотография, а живой человек в доме, которого надо кормить и укрывать.
Я устроилась нянечкой в садик. Работа не бог весть какая, но руки заняты — голова меньше грызёт себя.
Иногда Степану нужно было задержаться. И я стала по пути забирать маленькую Веру: на санках, по обочине, чтоб не занесло. Привозила к себе, поила чаем, включала мультики, вязала ей шарф, потому что у неё всё время горло открыто.
Степан не умел благодарить словами. Он просто молча забирал девочку, целовал ей лоб и уходил. Будто боялся задержаться на пороге лишнюю секунду, чтобы не подумали лишнее — ни я, ни он сам.
А я… я думала как прагматичная женщина, у которой уже выжжено сердце прошлой жизнью.
«Ему нужна хозяйка. Детям нужна взрослая. Я одна. Он один. Любви не будет — и ладно. Главное, чтобы спокойно.»
И каждый раз, когда Степан брал дочку на руки и так бережно прижимал её к груди, я понимала: в моих расчётах есть одна дырка размером с небо. Там внутри у него — не пусто. Там внутри — умершая жена. И я туда не пролезу.
Так прошла зима.
Весной огороды потянули людей наружу, и мы стали видеться чаще. Разговаривали о пустяках: где купить семена, как починить калитку, почему у меня вишня не цветёт. Иногда он даже улыбался — коротко, будто на секунду забывал, что ему положено быть камнем.
И однажды он подошёл к забору и сказал, не глядя на меня:
— Марина Александровна… мне бы на родину съездить. Ненадолго. Ребят возьму, а Верке тяжело будет в дороге. Можете… — он запнулся. — Можете у себя оставить? Я заплачу. Не думайте…
У меня лицо вспыхнуло так, будто он мне предложение сделал.
— Ты меня за кого держишь, Степан? — сказала я, и голос почему-то сел. — Конечно оставлю. Хоть на месяц.
Он выдохнул. Я это увидела. Не улыбкой — плечами. У него плечи опустились, как будто он наконец-то разрешил себе доверять.
Неделя пролетела. И этой недели хватило, чтобы Вера вросла в меня, как в тёплую землю.
Она садилась ко мне на колени, обнимала за шею, целовала в щёку без стеснения — так, как целуют тех, кто не уйдёт.
А я поймала себя на ужасной мысли: мне это нужно. Не «приятно», не «удобно» — нужно.
И в тот момент я поняла, почему деревенские женщины боятся чужих детей: они привязываются не к игрушкам, а к живым людям. И ты уже не можешь быть «в стороне». Ты уже внутри.
Ночью был морозец, и снег лёг ровным, чистым, как новая простыня.
Я проснулась от стука в окно.
Выскочила — никого.
Открыла дверь — и увидела следы. Маленькие, частые, будто бежали босиком.
От соседского дома — ко мне.
Я распахнула калитку, и на пороге стояла Вера. В колготках, без шапки, дрожит, зуб на зуб не попадает.
— Пойдём! — кричит. — Папка плохой. Братья ушли. Он весь трясётся. Он сказал: «Беги за Мариной». Сказал… — и расплакалась.
Я завернула её в первую попавшуюся кофту, схватила платок — и побежала к ним.
Степан лежал на диване, мокрый, горячий, губы сухие. Не геройски. Не красиво. По-человечески — плохо.
— Дурак ты, Степан, — сказала я и приложила ладонь к его лбу. — Кого ты из себя строишь? Сейчас врача вызову.
Он посмотрел на меня так, будто наконец-то кто-то снял с него рюкзак, который он таскал на себе полтора года.
— Я… не хотел… — прошептал он.
— Молчать, — сказала я. — Пей.
С того вечера я и осталась. Сначала — «пока отлежится». Потом — «пока ребята вернутся». Потом — «пока в садик». А потом уже не было «пока». Был дом, где меня ждали.
Деревня, конечно, чесала языками.
— По расчёту, — говорили. — Устроилась. Под многодетного.
А я смотрела на Веру, которая теперь, засыпая, искала мою ладонь, как маленький магнит, и думала: да хоть как назовите. Хоть «по договору». Хоть «по нужде». Мне всё равно.
Потому что впервые в жизни я жила не “между”, а “внутри”.
Мы поженились не сразу. Степан долго не решался. Он не умел просить счастья. Он вообще не верил, что ему ещё можно.
И только на свадьбе старшего сына, когда за столом уже все разошлись по песням и воспоминаниям, он вдруг встал и сказал вслух — громко, чтобы слышали те, кто умеет понимать:
— Я давно люблю Марину.
Я растерялась так, будто меня поймали на чем-то постыдном.
А он подошёл, взял меня за руку — и добавил, не глядя ни на кого:
— Просто… я долго думал, что любить второй раз — это будто предать первую. А потом понял: предательство — это жить без тепла, когда тепло рядом.
И в этот момент Вера подбежала, обхватила меня за ноги и подняла голову:
— Мам.
Я не плакала. Я улыбалась. Потому что некоторые слова не требуют слёз. Они требуют только того, чтобы ты наконец-то перестала отбиваться от собственной жизни.