Найти в Дзене
Аромат Вкуса

Разве так болеют! - услышала за спиной детский голосок, выходя из палаты мужа, лежащего в коме... А узнав, почему малышка здесь..

Дверь в палату мужа закрылась за мной с тихим щелчком. Я задержалась в коридоре, прислонившись лбом к прохладному стеклу окна, пытаясь собрать в кулак растрепанные чувства. Шесть дней. Шесть дней, как мир разделился на «до» и «после». На «когда он улыбался» и «теперь он просто лежит».
И тогда я услышала это. Детский голосок, звонкий и удивленный, прямо за моей спиной:
— Разве так болеют!
Я

Дверь в палату мужа закрылась за мной с тихим щелчком. Я задержалась в коридоре, прислонившись лбом к прохладному стеклу окна, пытаясь собрать в кулак растрепанные чувства. Шесть дней. Шесть дней, как мир разделился на «до» и «после». На «когда он улыбался» и «теперь он просто лежит».

И тогда я услышала это. Детский голосок, звонкий и удивленный, прямо за моей спиной:

— Разве так болеют!

Я обернулась. В полуметре от меня стояла девочка лет семи, в ярко-розовой кофте, с двумя аккуратными хвостиками, перевязанными резиночками с шариками. Она смотрела не на меня, а в приоткрытую дверь соседней палаты, откуда доносилось тихое бормотание телевизора.

— Машенька, не pointing! — поспешно подошла женщина, видимо, мама, взяв девочку за руку. — Извините, — кивнула она мне, и в ее глазах мелькнуло то же самое, что жило в моих — усталость, растерянность, боль.

— Ничего страшного, — автоматически ответила я, но ноги будто приросли к полу. «Разве так болеют». Слова девочки висели в воздухе, наивный и страшный вопрос ко всему этому отделению, к белым стенам, к запаху антисептика и тихому гулу аппаратуры.

На следующий день я снова увидела их. Машенька сидела на подоконнике в холле и что-то рисовала в альбоме. Мама, которую звали Ирина, стояла рядом, смотря в окно пустым взглядом. Мы разговорились за чаем из пластиковых стаканчиков. Разговор был осторожным, будто мы ходили по тонкому льду, боясь провалиться в чужие бездны.

— У вас… муж? — спросила Ирина.

— Да. Автоавария. А у вас?

Она вздохнула, и ее пальцы сжали стакан так, что костяшки побелели.

— Свекровь. Инсульт. Мы с Машей живем далеко, приехали как смогли. А она… она Машу не узнает. Все время зовет ее другим именем, Наташей. Это имя ее дочки, которая погибла в детстве.

Я посмотрела на девочку. Она старательно раскрашивала платье нарисованной принцессы.

— А почему Маша тогда сказала… «Разве так болеют»?

Ирина тихо засмеялась, и в этом смехе было что-то горькое.

— Она спрашивала у меня в первый день. Говорит: «Баба Люда не болеет. Она не кашляет, у нее нет температуры. Она просто другая. Разве так болеют?» Не знаю, что и ответить. Объясняла про мозг, про то, что болезнь бывает внутри.

Дни в больнице сливались в одно серое пятно. Я читала вслух мужу его любимые книги, держала его руку, говорила о планах на будущее, которое могло и не наступить. И видела, как Машенька каждый день совершала свое маленькое подвижничество.

Она приходила к бабушке, которая смотрела на нее чужими глазами и звала Наташей. И Маша не злилась. Она садилась на стул и начинала рассказывать. О школе, о подружке Кате, о новом щенке у соседей, о том, какая красивая осень за окном. Она рассказывала истории из своей, детской, жизни, подменяя ими воспоминания, которые у бабушки украла болезнь.

— Бабушка, а сегодня мы с мамой видели ворону, она таскала веточку в гнездо, наверное, весной опоздала, — звенел ее голосок из-за ширмы.

Однажды, выйдя из палаты, я увидела, как Маша стоит перед большой картиной в коридоре — невзрачным пейзажем с березкой. Она стояла и смотрела очень внимательно.

— Что-то не так, Маш? — спросила я.

— Картина грустит, — серьезно сказала она. — Ей одиноко тут на стене. Я с ней каждый день разговариваю, чтобы ей не было скучно.

И тогда меня осенило. Эта девочка, столкнувшись с немыслимым для ребенка — болезнью, которая стирает личность, не убегала. Она не плакала (по крайней мере, я не видела). Она приходила и дарила. Дарила бабушке свои истории. Дарила картине внимание. Она лечила мир вокруг себя тем, что у нее было — присутствием, словом, жизнью.

В ту ночь, сидя у кровати мужа, я взяла его руку и стала рассказывать. Не о анализах и прогнозах врачей. А о девочке Маше. О том, как она подружилась с вороной за окном. О том, как назвала старенькую санитарку тетей Ларисой, а не просто «женщиной». Как она, ребенок, в этом царстве белых халатов и цифр на мониторах, упрямо сеяла что-то человеческое, простое и теплое.

И я рассказала ему, как ответила бы теперь на ее вопрос.

«Да, Машенька. Иногда болеют именно так. Когда болезнь не снаружи, а внутри. Когда она крадет воспоминания или погружает в долгий сон. Но есть и другое “так”. Так любят. Так ждут. Так приносят кусочки мира в палату, чтобы больному было за что вернуться. Так, как это делаешь ты».

Я не знаю, слышал ли меня муж. Но я знаю, что впервые за эти дни я говорила не с отчаянием, а с надеждой. Не с тьмой, а с тем маленьким, но ярким светом, который случайно обнаруживаешь в самом мрачном коридоре. В виде девочки в розовой кофте, которая отказывается верить, что болезнь — это конец разговора. Для нее это было просто начало другой беседы.

Рассказав мужу о Машеньке, я почувствовала странное облегчение, как будто открыла окно в душной комнате. Не надежду — ее было еще страшно пустить на порог, — но возможность дышать.

На следующее утро я принесла из дома фотографию. Не нашу свадебную или с отпуска, а ту, где он смеется, обнимая нашего пса Барни, который, испугавшись внезапного вспышки фотоаппарата, пытался лизнуть объектив. Снимок получился смазанным, нелепым и живым. Я прикрепила его к стене напротив кровати, чтобы, очнись он, это было первое, что он увидит.

Машенька, проходя мимо с мамой, замедлила шаг.

— Кто это? — спросила она, указывая на фотографию.

— Мой муж, Андрей. И наш пес.

— Он похож на папу из мультика, — серьезно заключила она. — Того, который летал на воздушных шарах. А почему он спит?

Ирина смущенно потянула ее за рукав, но я уже привыкла к прямым вопросам этой девочки. В них не было бестактности, только жажда понять нелогичный мир взрослых.

— Его тело устало и починяет само себя, — ответила я, выбирая слова, которые когда-то читала в памятке для родственников. — А чтобы починка шла лучше, ему нужно много спать.

— Как моему плюшевому зайцу, когда мама зашивала ему лапу, — кивнула Маша, и это было самое точное объяснение из всех, что я слышала.

С этого дня Машенька стала иногда заглядывать в нашу палату. Сначала робко, с разрешения мамы. Потом — просто проходя мимо, чтобы помахать рукой «дяде Андрею» или показать новый рисунок. Она нарисовала его и Барни, добавив им обоим крылья и корону из одуванчиков. Рисунок занял место рядом с фотографией.

Однажды, когда Ирине нужно было отлучиться по делам, я посидела с Машей в холле. Она раскладывала передо мной свои сокровища: красивый камушек, две яркие пуговицы, перо.

— Это для бабушки, — объяснила она. — Я ей приношу что-нибудь красивое каждый день. Вдруг она увидит и вспомнит, как мы с ней раньше собирали камешки на море?

Голос ее дрогнул, и впервые я увидела в ее глазах не детское любопытство, а взрослую, выстраданную грусть.

— Она ведь может и не вспомнить, правда?

Я не нашлась, что сказать. Солгать — предать ее доверие. Согласиться — погасить последний огонек.

— Не знаю, Маш, — честно ответила я. — Но то, что ты делаешь — это важно. Потому что даже если бабушка не вспомнит прошлое, у нее сейчас будет это. Прямо сейчас. Красивый камушек. И твой голос. Это тоже настоящее.

Маша задумалась, перебирая пуговицы.

— А дядя Андрей… он слышит, когда ты с ним разговариваеваешь?

— Врачи говорят, что возможно. Что где-то глубоко внутри он может слышать.

— Тогда ему, наверное, не так одиноко, — вынесла она вердикт. — А то спать шесть дней подряд — это очень скучно. Мне мама в воскресенье не дает спать так долго.

Я рассмеялась. Звук собственного смеха удивил меня. Он был хриплым, непривычным, но настоящим.

Прошла еще неделя. Однажды вечером, когда я, как обычно, читала вслух, моя рука лежала на его ладони. И вдруг… мне показалось. Просто показалось. Легкое, едва уловимое движение пальца. Шевельнулся ли он сам, или это была игра света и тени от люминесцентной лампы, или мое измученное воображение?

Я замерла, не смея дышать.

— Андрей? — прошептала я. — Дорогой, это ты?

Ничего. Тишина, прерываемая монотонным пиком аппарата.

Отчаявшись, я опустила голову на край кровати. И тогда, сквозь ткань простыни, я почувствовала это снова. Не движение, а… нажатие. Очень слабое. Будто палец прижался к моей ладони в ответ.

Сердце заколотилось, сжимая горло. Я не кричала, не звала врачей. Я просто сидела, держа его руку, и слезы текли по моему лицу без звука. Это мог быть рефлекс. Совпадение. Но в тот момент, в этом белом, стерильном, вымытом слезами мире, для меня это было словом. Первым словом после долгого молчания.

На следующий день, когда Машенька принесла показать мне своего нарисованного кота с пятью лапами («он же волшебный, ему можно!»), я поделилась с ней.

— Знаешь, Маш, мне кажется, дядя Андрей сегодня ночью немного проснулся.

Ее глаза округлились.

— Правда? Что он сказал?

— Он ничего не сказал. Но он… пошевелил пальцем. Как будто дал знать, что он тут.

Машенька внимательно посмотрела на меня, потом на Андрея, потом снова на меня. Ее лицо озарилось торжествующей улыбкой.

— Я же говорила! Он просто очень выспаться хотел! А теперь, может, и бабушка моя… — Она не договорила, но в ее взгляде вспыхнула новая, упрямая надежда.

И в этот момент я поняла, что наша встреча — не случайность в больничном коридоре. Мы, взрослые, цеплялись за медицинские термины, прогнозы, процент вероятности. Мы пытались лечить болезнь. А Машенька лечила нас. Она напоминала нам, что за диагнозами и цифрами на мониторах все еще есть простые, хрупкие и невероятно прочные вещи: рассказ о вороне за окном, перо, найденное на асфальте, рисунок волшебного кота. Она напоминала, что пока есть тот, кто приходит и говорит, мир не кончается.

Я взяла ее рисунок кота.

— Можно я его тут оставлю? Для дяди Андрея?

— Конечно! — она важно кивнула. — Пусть охраняет его сон. У него же пять лап, он всех непрошеных снов прогонит.

Через несколько дней у Маши и Ирины закончился срок пребывания в больнице, нужно было возвращаться домой, в другой город. На прощание Маша подарила мне свой самый красивый камушек — голубоватый, с белой прожилкой.

— Это на удачу, — сказала она, крепко обнимая меня. — Вы обязательно поправитесь.

— И вы, — прошептала я ей в пышные волосы. — Спасибо тебе за все.

Они уехали. Палата с бабушкой опустела, и холл без звонкого голоса, комментирующего все на свете, стал казаться безжизненным. Но что-то изменилось. Не только в моих визитах к мужу, которые теперь напоминали не вахту у постели, а скорее — терпеливое дежурство у двери, за которой вот-вот должен проснуться близкий человек. Изменилось во мне.

Я теперь замечала других людей в коридорах. Молодого парня, днями напролет читавшего у окна в ожидании новостей об отце. Пожилую женщину, которая каждый вечер выходила во двор покормить больничных котов. Я начала им улыбаться. Спрашивать, как дела. Мы стали островками человечности в этом море белых халатов и униформы.

А еще я продолжала рассказывать. Андрею — о том, что происходит за стенами палаты. О том, что Барни скучает. О первой пожелтевшей березке за окном. О девочке, которая верила, что его сон — это не конец, а только пауза.

И я верила. Не потому, что врачи дали оптимистичный прогноз (они были осторожны, как и полагается), а потому, что меня научила верить семилетняя девочка. Она показала мне, что чудеса — это не магия палочек и заклинаний. Чудо — это приходить каждый день. Говорить. Дарить камушек. Отказываться сдаваться. Верить, что даже самая тихая, почти неощутимая жизнь — все еще жизнь. И она заслуживает того, чтобы за нее бороться. До самого конца.

Однажды утром, когда первые лучи солнца упали на фотографию с Барни и на рисунок пятилапого кота, я снова почувствовала движение. На этот раз уже не сомневаясь. Его палец медленно провел по моей ладони. Не шевельнулся. Провел. Будто пытался что-то написать. Или просто сказать: «Я тут. Я слышу».

Я подняла глаза. Его веки слабо дрогнули. Еще раз. И между ресницами показалась узкая полоска знакомого, дорогого, забытого цвета его глаз.

Врача я позвала уже потом. А сначала я просто прижалась лбом к его руке и сказала то, что, как мне кажется, он и так уже знал, пробиваясь сквозь толщу небытия:

— Доброе утро, Андрей. Возвращайся. Мы тебя ждем.

А за окном, на голой ветке старой березы, устроилась ворона с веточкой в клюве. И, кажется, именно в этот момент она решила, что строить гнездо никогда не поздно. Даже осенью.

История из жизни (финал)

Это утро, когда его глаза приоткрылись, стало точкой отсчета нового времени. Времени невероятно медленного, выверенного по каплям, но уже не стоячего. Оно текло. Врачи называли это «поэтапным выходом из комы». Для меня это были секунды, когда его взгляд пытался сфокусироваться на моем лице; минуты, когда он, кажется, узнавал голос; часы, когда его рука, слабая и непослушная, все же накрывала мою в ответ на прикосновение.

Каждый день приносил крупицу. Один раз он моргнул дважды, когда я спросила, хочет ли он, чтобы я почитала. Это было «да». В другой раз уголок его губ дрогнул, когда я рассказала, как Барни, оставшись один, утащил его домашние тапки в свою корзину и теперь спит, положив на них морду. Это была попытка улыбки. Мы заново учились общаться, и азбукой нам служило все, что было до: наши шутки, наши воспоминания, запах его любимого кофе, который я теперь приносила в термосе и ставила рядом, чтобы аромат витал в палате.

Я рассказала ему про Машеньку. Подробно. Про ее бабушку, про камушки, про пятилапого кота-охранника. Глаза его были закрыты, но я видела, как под тонкой кожей век двигаются зрачки — он слушал. А когда я закончила, его рука медленно, с трудом повернулась ладонью вверх. Незаконченный жест, вопрос. «А что с ними?»

Я позвонила Ирине. Голос ее звучал устало, но не сломленно.

— Свекровь… стабильно. Ни лучше, ни хуже. Мы дома. Маша пошла в школу. Она каждый вечер звонит в палату, просит медсестру поднести телефон к уху бабушки, рассказывает, как прошел день. — Ирина помолчала. — А вы? Как Андрей?

— Выходит, — сказала я, и это короткое слово прозвучало как гимн. — Очень медленно, но выходит.

На том конце провода раздался тихий, счастливый вздох.

— Маша будет так рада! Она… она все спрашивает.

Через неделю пришел пакет. Большой конверт, разрисованный фломастерами: цветы, солнце, что-то похожее на воздушный шар. Внутри — стопка рисунков. На одном — он, Андрей, уже не в кровати, а на траве, и Барни лижет его в нос. На другом — я, с чашкой чая и улыбкой. На третьем — большая картина в коридоре, но на ней уже не одна грустная березка, а целый лес, и по нему летают птицы с разноцветными хвостами. И записка, крупными, старательными печатными буквами: «ДЯДЕ АНДРЕЮ И ТЕТЕ… (имя было тщательно выведено, но с одной ошибкой) ДЛЯ ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ. ОТ МАШИ.»

Мы развесили эти рисунки по всей палате. Они превратили стерильную коробку в пространство детской, наивной и непоколебимой веры. Врачи, заходя, улыбались. «Отличная арт-терапия», — говорили они. Но для нас это было больше. Это был маяк, присланный издалека маленьким капитаном, который сам вел свой кораблик через бурю.

И Андрей смотрел на них. Подолгу. Его взгляд, еще мутный, блуждал от одного яркого пятна к другому. Однажды, глядя на рисунок с воздушным шаром, он прошептал. Первое за все это время слово. Тихий, хриплый, почти неосязаемый звук:

— «Ле-теть…»

Слезы хлынули у меня из глаз градом. Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова, и сжала его руку.

— Да, — наконец выдохнула я. — Лететь. Обязательно. Как только сможешь.

Реабилитация была адским трудом. Учиться заново владеть своим телом, когда мышцы забыли о послушании, когда какое-то простое движение отнимало все силы. Были дни отчаяния, когда он злился, молча отворачивался к стене, когда казалось, что прогресс остановился. В такие дни я молча клала на столик Машины рисунки или начинала рассказывать какую-нибудь ее историю — про пятилапого кота, который «всех непрошеных снов прогоняет». И буря потихоньку отступала.

Прошло три месяца. Он уже сидел в кресле, мог держать ложку, его речь, медленная и тщательная, возвращалась к нему, обрастая забытыми словами, как корабль ракушками. Мы уже говорили о доме. О том, что Барни, наверное, совсем от рук отбился. О том, как мы поедем на море, когда он окрепнет.

В день выписки я собирала вещи. Он сидел в кресле у окна, смотрел на двор, где уже лежал первый, хрупкий снежок.

— Знаешь, о чем я думаю? — сказал он вдруг своим новым, неторопливым голосом.

— О чем?

— О той девочке. Маше. Мы ей должны… нет, не должны. Хотим. Хотим сказать спасибо.

Мы не поехали прямо домой. Мы свернули на окраину города, в тихий район хрущевок. Нашли нужный дом, нужный подъезд. Сердце колотилось. А что, если?.. Что если все изменилось к худшему?

Дверь открыла Ирина. Она выглядела на десять лет старше, чем в больнице, но в ее глазах была тихая, выстраданная умиротворенность.

— Боже правый… — выдохнула она, увидев Андрея, опирающегося на трость, но стоящего на своих ногах, смотрящего своими, уже ясными глазами. — Заходите, проходите!

В маленькой гостиной, на диване, подложив подушки, полусидела пожилая женщина. Баба Люда. Она смотрела в окно равнодушным, отсутствующим взглядом. Но на коленях у нее лежала шкатулка, доверху наполненная камушками, пуговицами, перьями, фантиками — сокровищами, собранными за месяцы.

Рядом, на ковре, делая уроки, сидела Маша. Она подняла голову, и ее лицо сначала отразило обычную детскую настороженность перед гостями. А потом — узнавание. Ее глаза перебежали с меня на Андрея. И загорелись таким чистым, таким незамутненным восторгом, что в комнате будто стало светлее.

— Вы… вы пришли! — Она вскочила, но не бросилась к нам, а осторожно, как взрослая, подошла. Смотрела на Андрея, изучая его, сравнивая с тем образом, который создало ее воображение.

— Пришли, Машенька, — сказал Андрей, и его голос был мягким и теплым. — Чтобы лично сказать тебе спасибо. Твой кот, — он кивнул в сторону стены, где висел тот самый рисунок, теперь в рамке, — он отлично работал. Все плохие сны прогнал.

Маша засмеялась, счастливая и смущенная. Потом ее взгляд стал серьезным.

— А вы все еще хотите летать на воздушном шаре? — спросила она, глядя на рисунок, который прислала.

— Больше всего на свете, — честно ответил Андрей.

— И полетите?

— Обязательно. Как только окрепну окончательно.

— А бабушка? — тихо спросила она, и ее глаза с надеждой и страхом обратились к неподвижной фигуре на диване. — Она… она тоже окрепнет?

Я посмотрела на Ирину. Она печально покачала головой. Состояние было стабильным, но чуда не случилось. Болезнь не отступила.

— Знаешь, Маш, — сказал Андрей, опускаясь с некоторым усилием на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне. — Есть такая сила, которую ни одна болезнь не может отнять. Она называется «любовь». Твоя бабушка, может, и не помнит, как мы с тобой собирали эти камушки. — Он указал на шкатулку. — Но она чувствует, что они красивые. Потому что ты их принесла. И она чувствует, что ты рядом. Каждый день. Вот это — и есть самое главное лекарство. Ты ее не вылечила от болезни. Но ты вылечила ее одиночество. И это, поверь мне, дорогого стоит.

Маша внимательно слушала, впитывая каждое слово. Потом кивнула, как будто получила важное, взрослое задание, которое она уже давно выполняла, даже не зная его формулировки.

— Я буду и дальше приносить, — просто сказала она.

Перед уходом Андрей протянул ей маленькую коробочку. Внутри лежал тот самый голубоватый камушек с белой прожилкой, который Маша подарила мне на удачу. Мы вставили его в серебряную оправу, сделав кулон.

— Это наш талисман, — сказал он. — Он помог. Теперь он возвращается к своей хозяйке. Чтобы и тебе всегда помогать.

Мы вышли на улицу. Снег кружился в свете фонарей, ложился на плечи, таял на щеках. Андрей взял мою руку. Его пальцы были уже достаточно сильными, чтобы держать ее крепко.

— Страшно? — спросила я, имея в виду все: дом, новую жизнь, последствия, страх, который, наверное, уже никогда не уйдет полностью.

— Нет, — ответил он, глядя вперед, туда, где в конце улицы ждала наша машина и вся наша жизнь, которую предстояло выстроить заново. — Потому что мы теперь знаем секрет.

— Какой?

— Что самое сильное лекарство — это не уколы и не таблетки. Это — приходить каждый день. Рассказывать о воронах с веточками. Дарить камушки. И верить, что воздушный шар когда-нибудь обязательно полетит. Этому меня научила одна очень мудрая девочка в розовой кофте.

Мы сели в машину. И, отъезжая, я посмотрела на окно их квартиры. Там, за стеклом, в теплом свете лампы, была видна маленькая фигурка. Маша стояла и махала нам рукой. А рядом с ней, у самого стекла, сидела, опершись на подушки, другая фигура. Баба Люда. И, мне показалось, или это действительно было так — ее рука, та самая, парализованная, неподвижная рука, лежала на голове внучки. Не поглаживая. Просто лежала. Как якорь. Как благословение. Как самое простое и самое сложное в мире доказательство того, что даже когда память стирается, когда сознание туманится, ощущение любви — тепло чужой ладони, вес доверчивой головы на плече — остается. Последним островом. Последним домом.

Мы поехали. Домой. Где нас ждал пес, который все это время хранил наши тапки. Где на стене уже висели не только наши фотографии, но и рисунки пятилапого кота, воздушных шаров и улыбающегося человечка, очень похожего на папу из мультика. Где наша жизнь, с ее шрамами и новой хрупкой прочностью, только начиналась.

А в кармане моего пальто лежал обычный речной камушек, который я подобрала сегодня утром во дворе больницы. На счастье. На память. Чтобы никогда не забывать простую истину, высказанную детским голоском в больничном коридоре: даже когда кажется, что болезнь победила, всегда есть способ болеть иначе. С любовью. С надеждой. С камушком в протянутой ладони.