Парковка торгового центра в ноябре — это сумерки в шесть вечера. Фонари горят через один, и все машины кажутся одинаковыми: серые, тёмные, мокрые от мороси. Я вышла из магазина с пакетом, в котором лежали макароны, помидоры и бутылка вина. Пятничный вечер. Ужин в одиночестве. Как обычно.
Я нажала на брелок. Фары мигнули. Серебристый седан, третий ряд, у столба. Мой.
Открыла дверь, села. Бросила сумку на пассажирское сиденье. Потянулась к зажиганию.
И только тогда увидела.
На руле лежал жёлтый листок. Записка. Почерк ровный, но строчки уходили вниз, словно человек писал через силу.
«Если ты это читаешь — значит, я уже не вернусь. Найди мою дочь. Её зовут Полина. Скажи ей: папа любил. Всегда любил».
Я перечитала трижды.
Потом посмотрела на приборную панель. На подвеску зеркала заднего вида — деревянный ангел, потемневший от времени, с облупившейся краской на крыльях.
У меня такого не было.
Сердце стукнуло громче. Я огляделась. Чехлы на сиденьях — серые, как у меня. Руль — такой же. Но запах. Запах был другой. Табак и что-то хвойное.
Я открыла бардачок. Внутри лежала картонная коробка, перевязанная бечёвкой. Тяжёлая. Я потянула за узел, и он легко поддался — старый, много раз развязанный и завязанный снова.
Рисунки. Десятки рисунков. Детские, на альбомных листах, на тетрадных страницах, на обрывках обоев. Корявые фигурки — большая и маленькая. Подпись печатными буквами на каждом: ПАПА И Я.
Я перебирала их, не понимая, что делаю. На обороте одного стояла дата — две тысячи четвёртый год. На другом — две тысячи восьмой. Две тысячи двенадцатый. Две тысячи шестнадцатый.
Двадцать лет. Он собирал их двадцать лет.
Рисунки менялись. Сначала — каракули, где фигурки были просто овалами с палочками. Потом — уже узнаваемые силуэты. К две тысячи десятому году появились детали: у папы — усы, у девочки — косички. Ребёнок рос. Училась рисовать. И каждый раз рисовала одно и то же.
Папа и я.
Я выдохнула. Руки дрожали.
Это была не моя машина.
Та же марка. Тот же цвет. Тот же год. И ключ — подошёл.
Я вышла, огляделась. В пяти метрах стоял ещё один такой же. Мой. Без ангела на зеркале. Без записки на руле. Без коробки с рисунками.
Два одинаковых автомобиля на одной парковке. Мой ключ открыл чужую дверь.
Я стояла между ними и держала в руках чьё-то последнее послание.
***
Следователь Стеклов принял меня на следующий день. Кабинет на третьем этаже следственного комитета пах кофе и сигаретами. Сам он уже не курил — я видела пластырь на запястье — но комната помнила.
– Корнеев Аркадий Петрович, – сказал он, глядя в монитор. Голос низкий, с хрипотцой на концах фраз. – Пятьдесят два года. Инженер-проектировщик. Разведён. Пропал семнадцать дней назад.
– Семнадцать дней, – повторила я. – А машину не проверяли?
– Платная парковка. Оплачена на месяц вперёд. Никто не жаловался, значит, нет повода осматривать. – Он развёл руками. – Система.
Стеклов повернулся ко мне. Веки тяжёлые, внешние уголки опущены — человек, который давно не высыпается.
– Вы юрист?
– Да.
– Тогда вы понимаете. Записку никто не видел. Машину никто не открывал. Вы — первая.
– Как это возможно? Ключ подошёл.
– Старые модели, дешёвые замки. Вариантов комбинаций меньше, чем кажется. Редко, но бывает — один ключ открывает две машины. Один к десяти тысячам.
Я положила на стол коробку с рисунками.
– Здесь двадцать лет его жизни. Он собирал рисунки дочери. Каждый год, каждый листок. Восемьдесят три штуки.
Стеклов открыл коробку, взял верхний рисунок. Посмотрел долго, держа бумагу осторожно, как что-то хрупкое.
– Дочь — Полина Аркадьевна Корнеева. Двадцать шесть лет. Живёт в Приморском районе.
– Она знает, что отец пропал?
– Её не смогли найти по указанным контактам. – Он помолчал. – Или не захотели искать как следует.
Я поняла.
– Они не общались?
– Развод родителей — две тысячи четырнадцатый. Дочь осталась с матерью. Мать умерла три года назад. Последний зафиксированный контакт Полины с отцом — две тысячи шестнадцатый год.
Восемь лет. Восемь лет отец собирал рисунки дочери, которая с ним не разговаривала.
– Почему записка в машине? – спросила я. – Почему не дома, не у нотариуса, не в письме?
Стеклов откинулся на спинку стула.
– Может, не успел. Может, знал, что дочь не примет. Может, хотел, чтобы нашёл кто-то посторонний. Человек, который передаст без лишних вопросов.
Я посмотрела на записку в пластиковом пакете на его столе.
– Я найду её, – сказала я.
Стеклов поднял брови.
– Вы не обязаны. Это не ваше дело. Не ваша семья.
– Знаю.
Он смотрел на меня несколько секунд. Потом кивнул и протянул листок с адресом.
***
Полина жила в старом доме на Комендантском проспекте. Серая девятиэтажка с обшарпанными балконами. Третий этаж, дверь обитая коричневым дерматином, звонок хриплый.
Открыла не сразу. Дверь приоткрылась на цепочке. Тёмно-каштановые волосы забраны в тугой хвост, лицо бледное, под глазами тени.
– Вы кто?
– Меня зовут Вероника. Я нашла записку вашего отца.
Она вздрогнула. Рука машинально поднялась к груди, потом опустилась — и сжала левое запястье. Крепко, до белых костяшек.
– У меня нет отца.
– Полина, он оставил вам послание. И кое-что ещё. Очень важное.
– Мне ничего от него не нужно.
– Он пропал. Семнадцать дней назад. Его ищут.
Полина замерла. Потом посмотрела мне в глаза — первый раз по-настоящему.
– Пропал?
– Да. Записка лежала в его машине. Он написал: «Если ты это читаешь — значит, я уже не вернусь».
Она молчала. Рука всё ещё сжимала запястье.
– Мне жаль, – сказала она наконец. Голос пустой. – Но это не меняет ничего.
Дверь захлопнулась. Щёлкнул замок.
Я простояла у двери минуты три. Позвонила ещё раз. Ответа не было.
***
Вечером позвонил Стеклов.
– Нашли?
– Она не захотела слушать.
– Бывает. Чаще, чем вы думаете.
– Я попробую ещё раз.
– Зачем? Вы её не знаете. Он вам не родственник. Вы сделали больше, чем любой на вашем месте.
Я сидела в своей квартире. Однушка в новостройке. Белые стены, минимум мебели. Чисто, пусто. Ни фотографий на стенах, ни магнитов на холодильнике. Квартира, где нечего было терять.
– Он написал: «Найди мою дочь». Не полицию, не жену. Дочь. И оставил записку в машине, которую мог открыть любой.
– Вы думаете, он знал?
– Что кто-то сядет по ошибке? Нет. Но он верил, что случайность возможна. Что кто-то найдёт и передаст. Кто-то, кто не будет спрашивать, не будет судить. Просто скажет: папа любил.
Стеклов молчал.
– Он верил в редкое.
– Или был в отчаянии.
– Может, это одно и то же.
Я достала коробку с рисунками. Разложила на полу — все восемьдесят три. Двадцать лет, выстроенные в ряд.
Самый старый — две тысячи четвёртый год. Ей было шесть. Фигурки кривые, солнце в углу, трава как зелёные палочки.
Самый свежий — две тысячи шестнадцатый. Почерк уже взрослый, но рисунок детский. «ПАПА И Я».
Ей тогда было восемнадцать. Это был последний год, когда они разговаривали.
Он хранил этот рисунок восемь лет. Ждал, что она нарисует ещё. Не дождался.
***
На четвёртый день я пришла снова. Без звонка. Просто села на ступеньки у её двери.
Через полчаса она вышла — в куртке, с сумкой через плечо. Увидела меня, замерла.
– Вы что, преследуете?
– Нет. Жду.
– Зачем?
Я молча открыла коробку. Достала первый рисунок. Положила на ступеньку.
Потом второй. Третий. Четвёртый.
Полина не двигалась.
Я раскладывала рисунки — год за годом, двадцать лет, восемьдесят три штуки. Все «ПАПА И Я». Все он сохранил. Каждый листок.
Ступеньки закончились. Я положила последние на пол площадки.
Полина опустилась на корточки. Рука снова потянулась к запястью — и замерла на полпути.
– Откуда это у вас?
– Из его машины. Он хранил их в бардачке. Возил с собой.
– Двадцать лет?
– Двадцать лет.
Она взяла самый старый рисунок. Посмотрела на криво нарисованное солнце, на палочки-ноги.
– Мне было шесть, – сказала она. Голос тихий. – Я не помню, как рисовала.
– Он помнил.
Она перебирала рисунки. Руки дрожали.
– Это из школы, – сказала она, глядя на рисунок две тысячи седьмого года. – Нам задали нарисовать семью. Я нарисовала только папу. Мама обиделась.
Я молчала.
– А это — из больницы. – Она держала рисунок две тысячи одиннадцатого. – У меня была ангина. Он приходил каждый день после работы. Приносил мандарины и альбом.
Она дошла до две тысячи четырнадцатого. Лицо стало жёстче.
– Это год, когда они развелись. Мне было шестнадцать. Мама сказала, что он нас бросил. Что нашёл другую. Что ему плевать.
– А он?
– Он ничего не сказал. Просто ушёл. Я ненавидела его за это. За молчание.
Она взяла последний рисунок — две тысячи шестнадцатый.
– Восемь лет, – сказала она. – Восемь лет я его не видела. Не звонила. Мама умерла три года назад, и даже тогда я не позвала его на похороны.
– Почему?
– Потому что было проще ненавидеть. Проще, чем признать, что я могла ошибаться. Что мама могла врать.
Я достала из кармана записку.
– Прочитайте.
Она взяла. Читала долго, хотя там было всего три строчки.
«Если ты это читаешь — значит, я уже не вернусь. Найди мою дочь. Скажи ей: папа любил. Всегда любил».
Полина закрыла глаза.
– Он знал, что не вернётся?
– Похоже на то.
– Почему он не написал мне напрямую?
Я подумала о коробке с рисунками. О восьми годах молчания. О женщине, которая сжимает запястье, чтобы не чувствовать.
– Может, боялся, что вы не прочитаете. Удалите, не открывая.
Она молчала.
– А случайный человек — передаст. Потому что ему не больно.
Полина открыла глаза. Мокрые, красные.
– Я бы прочитала. Если бы знала, что это последнее.
– Он не знал, что вы прочитаете. И всё равно написал.
Полина сидела на ступеньках, обложенная рисунками. Двадцать лет жизни отца, которого она решила вычеркнуть.
– Где он сейчас?
– Его ищут. Уже третью неделю.
– Он жив?
Я молчала. Она поняла.
– Вы не знаете.
– Нет.
Полина собрала рисунки. Аккуратно, по одному.
– Я хочу увидеть машину.
***
Я отвезла её на парковку. Машина Аркадия всё ещё стояла там.
Полина долго смотрела на серебристый седан. Потом подошла, положила ладонь на капот.
– Он купил её, когда мне было десять. Мы ездили на море. Я спала на заднем сиденье, а он вёл всю ночь.
Она посмотрела через стекло на деревянного ангела.
– Этого ангела я сделала в пятом классе. На труде. Учительница сказала, что криво. А он повесил в машине.
Голос надломился.
– Шестнадцать лет назад. А он до сих пор висит.
Она отвернулась.
– Он ждал меня. Все эти годы. А я не пришла.
***
Стеклов позвонил на следующее утро. Голос был тяжёлым.
– Приезжайте. Оба.
В морге было холодно. Полина стояла рядом, держа коробку с рисунками. Не выпускала из рук.
Стеклов встретил нас в коридоре.
– Его нашли вчера вечером. В лесополосе за городом. – Он помолчал. – Несчастный случай. Или...
Он не договорил.
Полина смотрела в пол.
– Я хочу его увидеть.
Стеклов провёл её за дверь. Я осталась ждать.
Через десять минут она вышла. Лицо спокойное, глаза сухие. Только руки, сжимающие коробку, побелели.
– Это он.
– Мне жаль.
Она посмотрела на меня.
– Вы нашли записку. Вы могли просто позвонить в полицию и забыть. Почему вы не забыли?
Я вспомнила свою пустую квартиру. Ключи на столе. Вечер пятницы, ужин в одиночестве.
– Он написал: найди мою дочь. Попросил. Человека, которого никогда не видел. Случайного человека, который откроет дверь по ошибке.
Я помолчала.
– Он верил, что кто-то найдёт и передаст. Я открыла. Я передала.
Полина прижала коробку к груди.
– Он всё-таки успел. Через вас. Через ошибку. Через совпадение ключей.
– Через случайность.
– Да.
Она посмотрела на записку.
– Папа любил, – сказала она. Тихо, себе. – Он всегда любил.
Рука её лежала на крышке коробки. Она больше не сжимала запястье.
***
Стеклов проводил меня до выхода. Ноябрьский вечер, мелкий дождь.
– Что будете делать? – спросил он.
– Поеду домой.
– Думаете о чём-то?
– О ключах. О том, что они иногда совпадают. Один к десяти тысячам.
Он кивнул.
– Редко.
– Но бывает.
Я дошла до парковки. Нашла свою машину. Серебристый седан, мокрый от дождя.
Открыла дверь. Села. Посмотрела на руль.
Пусто. Никаких записок.
Я достала ключи из кармана. Свои ключи, от своей машины.
Почти три недели назад на этой парковке стояли две одинаковые машины. Одна — моя. Другая — с запиской, которая ждала.
Я села не в ту. Ключ подошёл. Ошибка.
Или нет.
Может, единственный шанс. Один к десяти тысячам.
Я завела мотор и поехала домой. В квартиру, где теперь было чуть меньше пусто.
Потому что иногда случайность — это всё, что у нас есть. И кто-то в это верит.