Застолье закончилось глубокой ночью, когда за окном уже стихли даже редкие машины. Я проводила последних родственников до лифта, выслушала напоследок шёпотом: «Ты только не вздумай продать дачу чужим, Олечка», захлопнула дверь и вдруг почувствовала, как в тишине звенит голова. В комнатах пахло оливье, селёдкой, сладким лимонадом и чужими духами, от которых хотелось открыть настежь все окна и выскочить на лестничную площадку.
Артём молча собирал тарелки, шуршал пакетами, заметно усталый. Мы оба знали: вечер был вовсе не про «семью», а про прицеливание к бабушкиной даче. Кто предложит, за сколько продать, кому «нужнее», кому «по статусу положено». Бабушку хоронили месяц назад, а родня уже делила её летнюю кухню, яблони и даже старый сарай.
Мы легли ближе к утру, когда стрелки часов давно перевалили за четыре. Артём обнял меня, прижал к себе, и я последним усилием сказала:
— Если они ещё раз начнут про дачу, я просто уйду из-за стола, слышишь?
Он только кивнул, губами тронул лоб.
Заснули мы около пяти часов. Я помню, как тёплый воздух из батареи щекотал щёку, как где-то далеко по лестнице стучали чьи-то каблуки — и всё поплыло.
Будильник я не ставила. Зачем, если воскресенье, и мы, наконец, можем выспаться? Поэтому, когда дверь неожиданно взорвалась от глухих ударов, я сначала решила, что это мне снится. Но удары повторились — настойчивые, влажно-злобные, с переливом звонка.
— Оля! О-ля-я! — протянул знакомый, неприятно бодрый голос.
Голова гудела, веки были тяжёлыми, как кирпичи. Я села на кровати, футболка перекрутилась, волосы прилипли к вискам. Артём что‑то промычал и накрылся одеялом с головой.
— Не открывай, — донеслось из‑под одеяла, — ну хоть сегодня…
Но стук перешёл почти в грохот, кто‑то дёргал ручку, звонил без остановки. Я, спотыкаясь, поплелась в коридор. Под ногами хрустнули вчерашние крошки. В глазке — целая процессия: тётя Лара с своей вечной, стальной чёлкой, двоюродные братья, какая‑то двоюродная тётя с дорожной сумкой, дед в старой кепке, племянница с рюкзачком. Все в пуховиках, платках, с пакетами.
Я приоткрыла дверь на цепочку, щурясь от резкого света подъезда.
— Мы уснули только в пять часов, имейте совесть… — с трудом выдавила я, чувствуя, как сохнет во рту.
— Ой, ну тоже мне, барышня, — перекричала меня тётя Лара, уперев ладонь в дверной косяк. — Мы всю ночь в поезде тряслись, а она, видите ли, спала! Открой уже, не ломай комедию.
— Мороз на улице, — подхватила какая‑то тётка, — дед замёрзнет!
— Родных на пороге держит, слыхали? — с шутливой обидой протянул двоюродный брат, тот, что вечно с ухмылкой.
Их голоса слились в один недовольный гул. Я рефлекторно отстегнула цепочку. Дверь тут же распахнулась, и волна чужого воздуха, запахов дешёвого одеколона, табака и зимней сырости хлынула в мой коридор.
— Так, давайте чемоданы сюда! — распорядилась Лара, уже скидывая сапоги. — Олечка, где у тебя повесить шубу? Ой, да ты тут ещё и не прибралась толком…
За считанные минуты мой узкий коридор превратился в склад: сумки, пакеты, какие‑то свёртки, дедова палка, чьи‑то валенки. Племянница бросила рюкзак прямо на мою сумку с документами. Двоюродный брат, не стесняясь, заглянул в комнату:
— О, вот тут я и буду спать! Диванчик нормальный.
— Подожди, — попыталась возразить я, — мы вообще‑то…
— Ты с Артёмом на своей кровати уместишься, вы молодые, — отрезала Лара. — Мужчинам надо простор, спина у него болит, он же вон какой рослый.
Артём, всклокоченный, вышел из спальни, прикрываясь футболкой. Он машинально поздоровался, но лицо у него было такое, будто его облили холодной водой.
— Мы вас не ждали, — тихо сказал он, — вы могли бы хотя бы позвонить.
— Да что там звонить, — махнула рукой Лара. — Мы ж не чужие. Родня приехала, радоваться надо. Нам же по делу, не гулять.
На кухне кто‑то уже шарил по шкафам. Лязгнули кастрюли, закрылась духовка.
— У тебя есть свекла? Я борщ сварю, а то вы тут на своих покупных пельменях совсем здоровье угробите, — донёсся голос двоюродной тёти из глубины кухни.
Я пошла следом, словно спасая хоть какой‑то угол. Но было поздно. Моя маленькая кухня уже жила самостоятельной жизнью: на столе разложили колбасу, хлеб, кто‑то достал яйца из холодильника без единого вопроса, какую сковородку можно использовать. Пахло сырым луком, чужими руками и моим вчерашним недомытым чайником.
— Олечка, сделай всем чаю, — скомандовала Лара, усаживаясь во главе стола, как директор на собрании. — Сейчас по‑быстрому позавтракаем и обсудим, как нам с дачей быть.
Слово «нам» отозвалось у меня в висках тупой болью.
— Может, после? — пролепетала я. — Мы же только встали…
— Вот поэтому ты всё и тянешь, — строго сказала она. — Дело нельзя откладывать. Ты девочка мягкая, тебя обведут вокруг пальца. А мы тебе поможем правильно распорядиться.
Мать позвонила, когда все уже расселись. Я зажала телефон между плечом и ухом, наливая кипяток в чашки.
— Оленька, ну, они очень просили… — виноватый голос, знакомый с детства. — Им же тоже надо понимать, как дальше жить. Ты не обижайся, ладно? Потерпи немножко.
Я смотрела, как дымится чай, и думала, что «немножко» у нас всегда растягивается на всю жизнь.
За завтраком меня будто не было. Они говорили обо мне, не глядя в мою сторону.
— Ей та дача ни к чему, — уверенно заявила Лара, намазывая масло на хлеб. — У неё работа в городе, свои дела. Лучше, если мы её возьмём. Как‑никак мы с мамой твоей её на ноги поднимали.
— Да, — тут же подхватила двоюродная тётя, — без нас где бы вы были? Мы и к школе собирали, и продуктами помогали. Сейчас наша очередь подумать о старости.
— Мы можем выкупить дачу по семье, по‑родственному, — предложил один из братьев. — Ну, чисто формально какую‑нибудь сумму прописать, чтобы всё честно. Зато всё своё, не уйдёт чужим.
— А ты, Оль, — второй брат ткнул в меня вилкой, — нам каждое лето тут место выделишь. В Москве‑то как, красиво, развлечения… Мы с детьми будем к тебе.
— Я не гостиница, — выдохнула я.
— Ну кто говорит «гостиница»? — рассмеялся он. — Родных приютить — это святое.
Лара тем временем уже достала из моего стола папку с бумагами.
— Так, где у тебя документы по наследству? Я хоть посмотрю, что ты там собиралась подписывать. Ты же в этих бумагах ничего не понимаешь.
— Лара, не надо, — сказала я, чувствуя, как саднит горло.
— Не кипятись. Я ж не для себя. Для вас же стараюсь, — сухо ответила она и раскрыла папку.
Двоюродный брат тем временем в комнате нашёл бабушкину тетрадь с рецептами, ту самую, что я хранила в прикроватной тумбочке.
— О, раритет, — хмыкнул он. — Я заберу, мне жена как раз пироги печь учится.
— Положи на место, — я даже сама удивилась, насколько твёрдо это прозвучало.
Он пожал плечами, но тетрадь не вернул, просто переложил ближе к своим вещам.
За стенами, где‑то в соседней квартире, кто‑то спокойно слушал радио, водили ложкой по стакану. В моей же однушке воздух становился тяжёлым, как мокрое шерстяное одеяло. Каждое слово родни напоминало мне, что я вроде как должна. Должна за детские куртки, за пакеты с картошкой, за когда‑то купленный билет. Должна молчать и соглашаться.
Я ушла на кухню под предлогом помыть кружки. Внутри всё кипело, но на поверхности я была почти спокойной. Закрыв за собой дверь, прислонилась к холодильнику. Металлическая стенка была холодной, и это хоть немного отрезвило.
Я полезла в верхний шкафчик за солью — борщ уже бурлил на плите, разбрызгивая красные капли. На цыпочках не доставала, потянула на себя дверцу, шаря рукой в глубине. Пальцы задели что‑то шершавое, плотное. Я нащупала край и вытянула наружу несколько жёлтых конвертов, перевязанных выцветшей бечёвкой.
Сердце ухнуло. Почерк на конвертах был такой знакомый, будто я снова увидела бабушкину руку, загнутый мизинец, аккуратные закорючки букв. На одном было выведено: «Оле. Прочитать, когда меня не станет».
Я села прямо на табуретку, даже не замечая, как где‑то за стеной смеются, звенят посудой. Развязала бечёвку, развернула первый лист. От него пахнуло пылью, высохшей ромашкой и тем летом, когда я в последний раз была у бабушки: скрип качелей, шорох огуречной ботвы, её голос.
Она писала о даче, о том, как строили дом всей деревней, кто привозил доски, кто вручную копал колодец. Писала, как Лара уже тогда пыталась всё оформить на себя, как из‑за этого ссорились, не разговаривали по полгода. «Родня умеет давить не хуже, чем начальство, — выводили буквы. — Они будут тебе говорить, что ты им должна. Но дом этот я хочу оставить тому, кто сможет защитить его от этого давления и жить в нём по любви, а не по расчёту. Если ты читаешь это, значит, я выбрала тебя».
Дальше были подробности, почти вся история нашей семьи, которую мне никогда не рассказывали вслух. Как дед отказывался переписывать дачу на Лару. Как мать, зажатая между ними, плакала ночами. Как бабушка боялась, что после её смерти дом станет разменной монетой.
Я читала, и у меня постепенно менялось ощущение. Я больше не видела за стеной «родню», которая «подняла» нас. Я видела людей, которые привыкли брать под видом помощи. Моё маленькое жильё, где каждая кружка куплена на первую зарплату, вдруг стало казаться крепостью, в которую без спроса вломились.
Письмо заканчивалось так: «Не позволяй делать из тебя виноватую только за то, что ты жива. И если придётся выбирать между миром и справедливостью, помни: мир с теми, кто тебя топчет, — это не мир».
Я сложила листы обратно, но бечёвку завязывать не стала. Конверты лёгкие, но в руках казались тяжёлым, почти осязаемым решением. В груди было страшно и спокойно одновременно.
Когда я вернулась в комнату, там кипело обсуждение.
— …мы уже прикинули, — говорил один из братьев, — если дачу оформить на нас с Ларой, то тебе, Оль, и забот меньше. Мы тебе потом чем‑нибудь поможем, ты же знаешь.
— Да, — поддакнула Лара, — мы же не враги тебе.
Я подошла к столу и положила конверты прямо перед Ларой. Та машинально отодвинула чашку, нахмурилась.
— Это что ещё?
— Письма бабушки, — ответила я, чувствуя, как неожиданно ровно звучит мой голос. — Она писала мне о даче. О том, кому и зачем её оставляет.
В комнате кто‑то всхрапнул от удивления. Дед поднял глаза, впервые за утро.
— Я прочитала, — продолжила я, — и поняла одну простую вещь. Решение о даче буду принимать только я. Не «мы», не «по‑родственному». Я.
Я перевела взгляд на чемоданы у стены, на раскрытую мою папку с документами, на чужие руки на моём столе.
— И ещё, — сказала я, — мой дом больше не проходной двор.
Ложка, которой тётя размешивала сахар, застыла в воздухе. Смех мгновенно оборвался. В комнате повисла глухая тишина, такая плотная, что слышно было, как на кухне тихо булькает борщ.
Первой опомнилась Лара. Ложка у тёти дрогнула, звякнула о край стакана, а Лара уже потянулась ко мне взглядом, как крючком.
— Это ты сейчас что сказала? — голос у неё был вкрадчивый, почти ласковый. — Какой ещё не проходной двор? Мы тебе кто, посторонние?
— Вы — родственники, — ответила я. — А не хозяева.
Я сама удивилась, как спокойно это прозвучало. Внутри, правда, клокотало: пот выступил под майкой, сердце колотилось где‑то в горле. Но голос шёл ровный, как будто не я говорю, а та бабушкина рука с конвертов.
— Лар, ну не начинай, — мать дёрнула салфетку, будто пыталась стереть с клеёнки мои слова. — Оля устала, они с Артёмом только под утро приехали…
— Устала, — передразнила Лара. — Бедная. Устали они, видите ли. А мы, значит, не устаём, когда по больницам ночуем? Кто за твою операцию платил, Таня, ты забыла? Кто из кожи вон лез, чтобы ты училась, чтобы дочь твоя не по общагам, а в отдельной комнате жила? — Она уже смотрела не на мать, а на меня. — Или это тоже было проходным двором?
Мать съёжилась так, словно в неё плеснули кипятком. Я почувствовала, как привычная волна вины подступает, тянет вниз, в то знакомое «мы всем обязаны». Но тут же вспомнила строчку из письма: «Не позволяй делать из тебя виноватую только за то, что ты жива».
— Никто не отрицает, что вы помогали, — сказала я. — Но помощь — это не расписка на вечную повинность.
В углу дед тяжело переставил стул. Это его движение всегда означало одно: сейчас будет «семейный разбір».
— Лара права, — пробасил один из двоюродных, тот, что громче всех смеялся на кухне. — Родня тебя вытянула, а ты теперь… дачу им жалко. Они её берегли, вкладывались, а ты…
— А ты забыл, на чьи деньги твои дети на море ездили? — неожиданно подал голос тихий Дима. Он сидел у стены, почти сливаясь с обоями, и я про него успела забыть. — Кто вам каждый год дом открывал, когда бабушка уже еле ходила?
Все повернулись к нему, как будто шкаф заговорил.
— Бабушка сама радовалась, что дом не пустует, — Лара метнула в него взгляд. — Не выдумывай.
— Она мне другое говорила, — Дима отвёл глаза, но не замолчал. — Что боится, как бы дом не превратился в базу отдыха для всей деревни. Что мечтает, чтобы хоть кто‑то смог стукнуть кулаком и сказать: «Хватит». Она на Олю надеялась.
Слова повисли в воздухе, как запах подгоревшего. Кто‑то нервно засопел. Тётя громко поставила чашки в мой шкаф, будто уже метила территорию.
Лара резко встала.
— Так, — сказала она. — Раз бардак пошёл, давайте по‑взрослому. Вечером собираемся все за столом. Как раньше у родителей. Пусть дед скажет веское слово. А ты, Олечка, — она чуть скривила губы, — к этому времени одумайся. Дачу надо оформлять, времени тянуть нет. Мы тебе даже вариант придумали: дом на тебе, чтобы ты тут не плакала, что «бабушка хотела», а ключи у старших. Всем удобно.
Меня как холодной водой облили.
— Ключи будут у меня, — я уже не пыталась смягчать. — И решать буду я.
— Посмотрим, — бросила Лара и вышла на кухню, громко шаркая тапками.
До вечера квартира стояла нараспашку, как рынок. Шуршали пакеты, хлопали двери шкафа, смеялись, вздыхали, перешёптывались в коридоре. Артём пару раз пытался увезти меня в комнату, но меня тянуло к бабушкиным конвертам, как к спасательному кругу. Я снова и снова раскладывала на столе письма, старые квитанции, копии договоров.
В одном конверте нашлась тонкая папка: пожелтевшая расписка, подписи моего деда и отца Лары. Рядом — заявление моей матери об отказе от доли в бабушкиной квартире. Внизу — дата и заметка бабушкиной рукой: «Таню заставили, иначе Лару забрали бы описывать имущество у отца. Это её крест, но не повод всю жизнь ей тыкать».
Мне стало муторно, как от стоячего воздуха. Вся их сегодняшняя доброта встала перед глазами с обратной стороны: не помощь, а сделка. И эта сделка тянется с тех пор, как я ещё в школу не ходила.
К вечеру стало душно, хотя окно распахнуто. Запах борща смешался с запахом пота, духов, выветрившейся краски на рамах. Родня усаживалась вокруг стола, как на спектакль. Дед сел во главе, опираясь на палку. Лара — справа от него, мать — слева, сжатая, как мокрое полотенце.
— Ну, — начал дед, хрипя, — давайте говорить. Оля, ты у нас молодая, горячая. Скажи, что ты всех не так поняла, и решим по‑добру.
Я поднялась, чувствуя, как под ногами чуть подклинивает паркет. В руках тяжело лежала папка.
— Я всех поняла как раз очень хорошо, — сказала я. — И бабушку в том числе.
Я достала первое письмо.
— Она меня просила, если что, прочитать вслух.
Лара закатила глаза.
— Да сколько можно этими бумажками махать…
— Лара, тихо, — неожиданно строго оборвал её дед.
Я открыла лист. Голос поначалу дрожал, но с каждой строкой креп, словно бабушка подхватывала меня за плечи.
Я читала про то, как Лара переписывала списки на распределение земли, добавляя туда «своих». Про то, как бабушка ссорилась с дедом, когда он хотел переписать дачу на Лару, а мать моя тогда отказалась от доли в квартире, чтобы вытащить тестя из долгов. Про то, как Лара потом много лет напоминала об этой «жертве» при каждом удобном случае.
— «Не давай им пользоваться твоей совестью, как верёвкой, — читала я, едва сдерживая слёзы. — Дом этот я оставляю тому, кто сумеет однажды закрыть дверь даже перед своими, если они перестанут уважать чужие границы. Если это ты, Оля, знай: я на твоей стороне».
Когда я подняла глаза, тишина была такая, будто из квартиры выкачали воздух. Дима аккуратно отодвинул от себя тарелку. Мать закрыла лицо ладонями.
— Ну и что? — первой сорвалась Лара. Голос у неё стал визгливым, незнакомым. — Старый человек мог написать что угодно! Она уже плохо помнила, кто что для неё делал! Это всё на эмоциях! А мы вот, живые, настоящие, — она ткнула пальцем по кругу, — мы знаем, сколько мы в эту дачу вложили. И в вас с Таней тоже. Бабушка неблагодарная была, вот и всё!
— Не смей, — дед вдруг попытался привстать, но только громко опёрся о стол. — Мать не трогай.
Он действительно постарел за этот день. Лицо обвисло, глаза потускнели. В нём не осталось того грозного командира посадок, который распоряжался, где какие грядки.
— Пап, ты ничего не понимаешь, — торопливо заговорила Лара. — Если мы сейчас всё на Олю оставим, она же продаст эту дачу первому встречному! Сдаст кому‑нибудь, и всё, там будет проходной двор!
Я глубоко вдохнула.
— Дачу я никому не отдам, — сказала я. — Никому из вас. И не оформлю ни на кого. Продам тогда и тому, кому посчитаю нужным. С одним условием: чтобы сад и дом сохранили. Это — моя воля, и она совпадает с бабушкиной. А ещё… — я обвела взглядом всех — …наша квартира больше не будет базой для набегов. Хотите приходить — сначала спросите. Не спросили — не войдёте.
— Ты с ума сошла! — взорвалась Лара. — Да вы слышите? Она нас вышвыривает из собственной семьи! Предатели вы все! — Она металась глазами, ища поддержку, но даже её старший сын отвёл взгляд. — Папа! Скажи ей! Скажи, что она не имеет права!
Дед долго смотрел перед собой, на клеёнку с клубникой. Потом поднял голову.
— Имеет, — хрипло сказал он. — Это её дом теперь. И дача её. Мать всегда была за справедливость, какой бы горькой она ни была. Если письма настоящие… а я почерк узнаю, — он кивнул на листы, — значит, так тому и быть. Разойдитесь по домам. Надоели.
Эти два последних слова прозвучали не сердито, а устало. Как будто он не нас имел в виду, а всю ту многолетнюю возню вокруг дома и дачи.
Лара ещё что‑то кричала, кому‑то угрожала, хлопнула дверью так, что подпрыгнули стаканы. Кто‑то суетливо стал собирать пакеты, кто‑то шепнул мне: «Ты молодец, но они тебе этого не простят». Мне хотелось ответить, что мне, может быть, и не нужно, чтобы мне всё прощали, но я только кивнула.
Когда за последним захлопнулась дверь, квартира странно оглохла. Борщ остыл в кастрюле, на полу валялись смятые салфетки, недоеденные бутерброды, в коридоре — открытые чемоданы. Я села на край дивана прямо в этой разрухе. Рядом опустился Артём, осторожно взял меня за руку.
— Жива? — спросил он.
Я кивнула. В груди было пусто и легко, как после долгого крика.
На следующий день началась мелкая атака. Звонок за звонком: то тётя — с протяжным вздохом, то двоюродный брат — с обвиняющей тишиной, то чужой номер из деревни. Пару раз звонил настоятель местного храма: мягкий голос, намёки на «почтение к старшим», на «заблудшую овцу». Я слушала, как шум за окном, и в нужный момент говорила: «Я вас услышала. Решение остаётся прежним». И вежливо прощалась.
Когда кто‑то пытался прийти без звонка, я просто не открывала. Сердце сначала ухало от каждого звонка в дверь, пальцы чесались броситься к глазку, но я сидела на диване и считала вдохи. Через какое‑то время стук смолкал. Мир не рушился.
Постепенно что‑то изменилось. Одна из двоюродных сестёр позвонила и спросила: «Можно ли к вам зайти на час, мы будем в вашем районе». Мне захотелось обнять эту простую фразу. Другой брат позвонил заранее, чтобы договориться о дне, когда приедет за своими вещами с дачи. С кем‑то разговоры сошли на формальное «с праздником», сухие поздравления без смайликов и восклицаний. С кем‑то, наоборот, стало теплее: без намёков, без «ты же понимаешь, ты должна», просто «как ты?».
Дачу я выставила на продажу через знакомого из деревни, по обычной цене. Никаких «своим подешевле». В объявлении попросила обязательно сохранить яблони и дом. Деревенские вздыхали, качали головой, но понимали.
Прошло несколько месяцев. Жизнь как‑то сама собой разложилась по полкам. Мы с Артёмом наконец купили новый шкаф, перемыли всю посуду после набега, развесили на стенах бабушкины фотографии. Вечерами я доставала письма и раскладывала по прозрачным файлам, подписывала аккуратно, как бабушка учила: «лето такое‑то», «зима такая‑то». Мы с Артёмом сидели до глубокой ночи, перебирая эти бумажки, как камушки на берегу.
В одно воскресное утро, когда двор ещё был в тумане, нас снова разбудил протяжный звонок домофона. Я машинально дёрнулась, Артём вскочил с кровати.
— Наверное, опять кто‑то из… — начал он.
Я посмотрела на часы: было что‑то около семи. Тело ныло от недосыпа: мы легли только в районе пяти, переговариваясь шёпотом над очередной стопкой писем.
Я протянула руку, нажала кнопку «отмена» и потом — выключила звук совсем.
— Ты что? — удивился Артём.
— Я потом перезвоню, — зевнула я. — Когда встану сама. Если это важно — напишут или дождутся.
Он посмотрел на меня, потом улыбнулся так, будто увидел кого‑то нового.
Мы снова легли. Я уткнулась носом в его плечо. Запах его кожи смешался с лёгким ароматом бабушкиного мыла, которое до сих пор хранилось у нас в ванной в открытой мыльнице. За окном кто‑то уже гремел в мусорном баке, проехала машина, но всё это было где‑то далеко, за стеной, за закрытой дверью.
Я вдруг ясно представила бабушку на крыльце дачи. Как она стоит с кружкой горячего чая, смотрит на калитку и спокойно запирает её на щеколду, если устала. И подумала: может быть, настоящая семейная верность — это не бесконечная готовность открыть дверь в любой час, а умение однажды закрыть её, чтобы сохранить дом и себя. И, закрыв её, всё равно любить тех, кто за дверью, но уже не ценой собственного сна.
С этой мыслью я провалилась в мягкую дремоту, как в тёплую воду. Где‑то на границе сна мне почудилось, что бабушка тихо говорит: «Ну вот, наконец‑то ты дома». И я поняла, что, может быть, именно этим — правом сказать «нет» — я и исполнила её волю.