Сначала это была просто задержка. Мария не придала значения – сбился цикл от переживаний, от новой жизни, от счастья, в которое она до сих пор порой не могла поверить. Но неделя сменилась другой, а привычного женского не наступило.
Потом добавилась странная тяжесть внизу живота, будто там что-то теплое и плотное поселилось. И еще – дикая, необъяснимая усталость. Она засыпала, едва присев на лавку после ужина.
Однажды утром, когда она принялась за обычную работу – ставила тесто на хлеб, – от запаха свежих дрожжей ее вдруг вывернуло. Мария едва успела добежать до сеней. Стояла, согнувшись, опершись о холодные бревна стены, и слушала, как сердце бешено колотится в ушах. Не страх, а полное, всепоглощающее неверие охватило ее. Не может быть! Врачи тогда, еще при жизни Василия, ничего толком не нашли, но годы шли, а ничего не происходило. Василий, злой и пьяный, кричал: «Пустоцвет! Некудышная! Даже сына мне родить не можешь!». И она поверила. Поверила, что она – бракованная. Что ее женское тело не способно на главное - на рождение ребенка.
А теперь, у неё, бракованной, те самые признаки, о которых шептались замужние подруги. Она побрела в свою комнату, села на кровать и осторожно, будто боясь разбудить, положила ладонь на еще плоский живот. Там ребенок?
Сердце ушло в пятки от леденящего ужаса и безумной, несбыточной надежды. Что, если? Нет, не может. Но если… Что скажет Петр? Он взял ее как хозяйку, как помощницу. Ему нужна была жена, а не обуза с ребенком. Он ведь и так столько на себе тянет. Она представила его разочарованное, замкнувшееся лицо, и ей стало физически плохо. Лучше молчать. Пока можно. Может, обойдется, может, ошибка.
Но тело не обманешь. Усталость росла, тошнота стала верной спутницей утра. Она пряталась, когда ее выворачивало, жевала сухую корочку хлеба, чтобы заглушить подступающую дурноту. Но Петр был лесником. Он читал следы, улавливал малейшие изменения в поведении зверя. Как он мог не заметить изменений в ней?
Он заметил. Молчал, как всегда, но стал пристальнее смотреть на нее за столом, когда она отодвигала тарелку с любимой едой, от которой теперь воротило. Как-то раз, когда она, бледная, прислонилась к стене, переводя дух, он подошел и просто положил ей ладонь на лоб. Рука была теплой и шершавой.
– Ты в порядке? – спросил он хрипло.
– Да, просто устала немного, – солгала она, глядя в пол.
Он не стал допытываться. Но на следующее утро, когда она натужно пыталась поднять полное ведро с водой для скотины, он молча перехватил его у нее из рук.
– Иди в дом. Я сам.
И вот настал день, когда скрывать стало невозможно. Она проснулась от очередного приступа тошноты, едва добежала до ведра в сенях и осталась сидеть на корточках, слабая, дрожащая, со слезами беспомощности на глазах. Она не слышала его шагов. Петр стоял в дверях, уже одетый, и смотрел на нее. Смотрел долго. Потом медленно подошел, присел рядом на корточки, нежно прикасаясь к её плечу.
– Мария, – сказал он тихо. – Ты беременна.
Это был не вопрос. Это был приговор. Тихий и неумолимый. Она не смогла ответить. Только кивнула, уткнувшись лицом в колени, ожидая, что сейчас последует тяжелое молчание, холод.
Но он не ушел. Он взял ее за плечи, осторожно, как драгоценность, поднял и прижал к себе. Прижал так крепко, что кости затрещали. Он не говорил ничего. Просто держал. А потом она почувствовала, как его могучие плечи под ее щекой начали мелко-мелко дрожать. Он… смеялся? Нет. Он плакал. Беззвучно, по-мужски, сдавленно. Или это было что-то третье, для чего у нее не было слов.
Он отпустил ее, отстранился, и она увидела его лицо. Оно было мокрым от слез, но преображенным. Озаренным, радостным. В его серых глазах, обычно таких суровых, светилось что-то невероятное – глубокая, молчаливая гордость и чистое, безоговорочное счастье, которое не требует слов.
– Чудо ты моё, – выдохнул он хрипло и снова притянул ее к себе, целуя в макушку, в виски, в мокрые от слез глаза. – Моя хорошая. Ты наше чудо.
Все ее страхи, вся ее вера в собственную неполноценность рассыпались в прах под тяжестью этой его немой, всесокрушающей радости. Он не разочарован. Он – счастлив!
Но радость оказалась трудной. Беременность давалась тяжело. Тошнота не отступала, слабость валила с ног, голова кружилась. Мария с ужасом думала, что вот теперь-то она станет обузой, бесполезным грузом. Но Петр думал иначе.
Он взял на себя всё. Не в переносном, а в буквальном смысле. Он вставал раньше нее, топил печь, готовил завтрак, доил коров. Он делал женскую работу. Впервые в жизни Мария видела, как этот огромный, молчаливый мужчина, чьи руки привыкли держать топор и ружье, ловко орудует ухватом у печи, помешивая кашу. Как он, нахмурившись от сосредоточенности, варит борщ, строго следуя её указаниям: «Сначала косточку, потом лук пассеровать, а свеклу отдельно с уксусом…» Как он, стоя на коленях, с усердием моет полы в доме, ворча себе под нос: «И как вы, бабы, с этим управляетесь…».
Для деревни это было немыслимо. Соседи, завидев Петра с коромыслом у колодца или выбивающего половики, сначала покачивали головами, обменивались многозначительными взглядами. «Бабу совсем избаловал», «Мужик под каблуком».
Но постепенно, глядя на его спокойную, деловую озабоченность, на то, как он оберегает свою жену, в их взглядах исчезла насмешка. Появилось уважение, пусть и недоуменное. Такого они не видели. Мужик, не стыдящийся заботы о беременной жене, становился в их глазах не подкаблучником, а каким-то особенным, может, даже немного святым чудаком. Сильным настолько, что ему не нужно было доказывать свою мужественность пренебрежением.
Как-то раз тетя Галя, для которой Мария вышивала рушник, принесла Марии банку своего малинового варенья «от изжоги». Поставила на стол, буркнула: «Мужик-то у тебя… редкостный. Береги его». И ушла, не дожидаясь ответа. Мария знала, что соседи судачат о Петре, но от этого, только сильнее была благодарность к мужу. Тяжко, ох, тяжко в тридцать лет быть первородкой…
***
Мария, даже в этом состоянии, находила силы для своего рукоделия. Петр сам приносил ей в комнату пяльцы, нитки, сажал у печи, укрывал одеялом. «Работай, – говорил он. – Только не перетрудись». И она работала. Вышивала маленькие ползунки, крошечную распашонку. В этих мелких, точных стежках была ее молитва, ее заговор на счастье и здоровье. И еще – невероятная благодарность. Ручная работа и его забота были двумя источниками, из которых она черпала силы. Он приносил ей по вечерам чай с медом, садился рядом и молча наблюдал, как ее игла порхает по ткани. В эти минуты в доме стояла такая тихая, насыщенная любовью атмосфера, что, казалось, ею можно дышать.
Однажды ночью, когда ее мутило особенно сильно, он не спал, сидел рядом на краю кровати, держал ее за руку и протирал виски мокрым полотенцем.
– Прости, – прошептала она сквозь спазмы. – Я такая неудобная…
Он нахмурился, как будто она сказала глупость.
– Ты – моя жена, – ответил он просто. – И мать моего ребенка. Ничего не надо просить.
И погладил ее еще не округлившийся живот – осторожно, почти благоговейно. В его прикосновении была вся его гордость, вся его защита и его безграничная, немудреная, сильная как лес, любовь. Она закрыла глаза, прижала его руку к себе и впервые за всю свою жизнь почувствовала себя не «некудышней», а самой что ни на есть настоящей женщиной.
И в этот момент, как будто почувствовав любовь родителей, маленькая ножка изнутри толкнула ладонь папы…
Глава 16. Отец
Февраль выдался студёным, хрустящим. Снег лежал плотным, сахарным слоем, и мороз рисовал на окнах серебристые папоротники. Мария была на сносях, живот уже высоко поднялся, ходила она осторожно, держась за косяки дверей. Петр почти не отходил от нее, особенно вне дома.
Именно он был рядом, когда они в один из ясных морозных дней зашли в сельмаг за детским мылом и ватой, которые по совету акушерки надо было приготовить к рождению малыша. Мария, тяжело дыша от холода и своей ноши, поднималась по скользким, нечищеным ступеням крыльца. И вдруг из-за угла, из тамбура, повалил густой, перегарный запах, и следом за ним – Зина.
Она была пьяная вдрызг. Ярко-рыжие волосы выбивались из-под помятой шапки, губы кривились в недоброй, липкой ухмылке. Увидев Марию, Зина замерла, и в ее мутных глазах вспыхнула тупая, звериная злоба.
– О, пузатая пошла! – прохрипела она, делая шаг навстречу. – Носишь-носишь, как корова… Думаешь, он тебя за это любить будет? Он из жалости с тобой, дура!
Мария побледнела, инстинктивно прижала руки к животу и попыталась обойти ее, прижавшись к перилам. Но Зина, будто ждала этого, резко, с пьяной «меткостью», качнулась в сторону и толкнула ее плечом, прямо к краю ступеней.
У Марии вырвался короткий, испуганный вскрик. Мир поплыл. Но падения не случилось. Петр, который на секунду отвлекся, среагировал быстрее мысли. Он рванулся, как рысь, и поймал ее на лету, обвив мощными руками и прижав к себе, прежде чем она успела даже начать падать. Сердце его на мгновение остановилось, а потом забилось такой бешеной, горячей яростью, что в глазах потемнело.
Он поставил Марию на ноги, убедился, что она цела, только дико дрожит от страха и шока. Потом медленно, очень медленно повернулся к Зине. Та отшатнулась, увидев его лицо. Оно было не просто злым. Оно было как лед на лесном озере перед самым треском. В его глазах не было крика, не было угрозы – только пустота и холодная, абсолютная решимость.
Он сделал к ней один шаг. Потом еще один. Зина, вдруг протрезвев от ужаса, отступила к стене магазина, ее трясло крупной дрожью.
– Петр… я ж нечаянно… – залепетала она.
Он не стал слушать. Наклонился к самому ее уху, так близко, что она могла чувствовать его дыхание, и произнес тихо, четко, отчеканивая каждое слово:
– Тронешь ее или ребенка еще раз – сожгу твой дом. С землей сравняю.
Он не повысил голоса. Но в этих словах не было и тени сомнения. Это был приговор, вынесенный хозяином леса, знающим цену слову и обладающим силой его исполнить. Зина поняла это всем своим испуганным, пьяным естеством. Ее лицо исказилось гримасой первобытного страха, и она, не говоря ни слова, юркнула за магазин, спотыкаясь и хватая ртом воздух.
Петр развернулся, обнял Марию, все еще дрожащую, и повел домой. Он не спрашивал, в порядке ли она. Он знал, что нет. Но теперь он знал и другое: эта опасность устранена. Навсегда.
***
Роды начались ночью, в конце апреля. Первые схватки застали Марию врасплох, но Петр, спавший чутко, поднялся сразу. Он действовал четко, как на пожаре: помог ей встать, одеться. Быстро запряг Рыжку в дрожки и помчал в роддом. Благо тот был недалеко, в соседнем селе.
Акушерки в роддоме пытались его отправить домой, но он встал в дверях, как дерево – не сдвинуть. И они сдались.
— Черт с тобой, оставайся. Не положено, конечно, но ты ж не уйдешь. Руки мой и халат надень.
И он остался.
Сел рядом с Марией, держал ее за руку и молча, тяжело дышал в такт ее схваткам. Ее лицо искажалось от боли, она стискивала зубы, но не кричала, только тихо стонала. Каждый ее стон отдавался в нем физической болью. Он был готов на всё, лишь бы забрать эту муку себе.
И тут, в промежутке между схватками, она, вся в поту, со слезами на глазах, прошептала:
– Петя… а если… если девочка? Мужику сын нужен…
Петр удивился. Он и не думал, кто будет. Для него было чудом уже само это дитя.
– Дура, – сказал он хрипло, вытирая ей мокрый лоб. – Какая разница? Лишь бы здоровый. Лишь бы ты… Лишь бы вы были.
И погладил ее по животу – что стал центром их вселенной.
– И девочке буду рад, и пацану.
Его слова, простые и твердые, как скала, стали для Марии той опорой, за которую можно было ухватиться в водовороте боли и страха.
Роды были долгими и трудными. Петра всё-таки под конец выгнали из родильной и он стоял за дверью, стиснув кулаки так, что ногти впивались в ладони. Он слышал сдавленные крики Марии, приглушенные голоса женщин, и время растянулось в бесконечность. Он мысленно молился – не Богу, в которого верил смутно, а силе леса, земли, жизни, – чтобы все было хорошо. Чтобы она выстояла.
И вот – первый, чистый, пронзительный крик. Крик жизни. Петр вжался в дверной косяк, не веря ушам. Потом дверь приоткрылась, и уставшая, но сияющая акушерка выдала долгожданное.
– Поздравляю, папаша. Дочка. Здоровая, крепкая. Мать твоя молодец.
Он ворвался в родильную. Воздух пах паром, кровью и чем-то новым, незнакомым. Мария лежала на кушетке, бледная, изможденная, но с таким светом на лице, какого он никогда не видел. И на ее груди лежала их дочь.
Акушерка бережно передала ему ребенка. Петр, вдруг почувствовавший себя неуклюжим великаном, принял младенца с невероятной, почти смешной осторожностью.
В пеленке было крошечное, красное, сморщенное личико. Совершенное. На нем – пушок светлых волос, точь-в-точь как у Марии. И когда малышка, почувствовав новое прикосновение, сморщила носик и медленно открыла глаза, Петр увидел, что они серые, как у него.
В этот момент с ним случилось что-то, что перевернуло весь его внутренний мир. Вся ярость, вся суровость, вся накопленная за жизнь броня растаяла, испарилась. Его лицо, обычно такое жесткое, озарилось изнутри. Немой, бесконечной нежностью и любовью, столь огромной, что она физически распирала грудь. Он не мог оторвать глаз от этого крошечного существа. Его дочь. Его кровь. Его продолжение.
***
Через несколько дней их выписали из маленького сельского роддома.
Петр вез их домой на машине, выпрошенной у председателя. Мария, уже окрепшая, полулежала на заднем сидении, держа дочку. Варей они решили назвать её, в честь покойной матери Петра. Он сам сидел рядом на переднем сидении, оборачиваясь каждые две минуты, чтобы убедиться, что они тут, с ним.
Дома Петр внес Марию на руках через порог, по старому обычаю, а потом так же бережно принял из ее рук спящую Вареньку. Он стоял посреди своего дома, который теперь был их домом в полном смысле слова. В одной руке он держал дочь – теплое, тихо посапывающее чудо. Другой рукой гладил по голове Марию, которая, уставшая, уже дремала, сидя на лавке, прислонившись к печи.
Он смотрел на них: на жену, чье лицо в полусне было безмятежным и прекрасным, и на дочь, крошечный комочек новой жизни. И в этот миг он понимал. Понимал до самой глубины костей - он обрел всё. Не просто жену и хозяйство. Он обрел дом в самом высоком смысле. Он обрел семью. Он обрел любовь – не яркую и ослепляющую, а ту, что коренится в земле, в общем труде, в тишине и в этом детском дыхании у сердца.
Он был полным человеком. Не «бирюком», не одиноким волком. Он был мужем, отцом, хозяином. Он был Петром. И в этой новой, невероятной полноте не было ни капли страха – только тихая, вселенская уверенность и бесконечная, переливающаяся через край благодарность судьбе, что привела к его порогу когда-то испуганную, «некрасивую» Марию. Она оказалась самым большим его сокровищем, корнем, из которого проросла вся эта новая, настоящая жизнь.
И он поклялся себе в ту же секунду, что будет поливать этот корень своей заботой до последнего вздоха. Потому что это и есть его дело. Его главное и единственное дело на этой земле.
Окончание следует...
Первая глава здесь. В конце каждой главы есть ссылка на следующую, так что читать легко)
Как купить и прочитать мои книги смотрите здесь