Когда маршрутка свернула к знакомой остановке, я на секунду подумала, что сейчас мне будет четырнадцать, я спрыгну на обочину, поправлю рюкзак и побегу по просёлочной дороге к даче, где дымит труба и пахнет мамиными пирожками. Вместо этого я тяжело выбралась с сумкой, и в лицо ударил сырой осенний ветер с запахом мокрой листвы и гниющих яблок.
Дача встретила меня молчаливыми окнами. От забора отвалились две доски, калитка скрипнула так, что у меня по спине пробежал холодок. Я почти физически почувствовала, сколько раз за последние годы переводила деньги на «ремонт крыльца» и «починить крышу», и как это всё растворилось в этом ржавом скрипе.
Я вставила ключ в замок, он туго повернулся. Внутри пахло знакомо: маминым одеколоном, старой мебелью и лекарствами. Всё тот же ковёр с вытертым узором, всё те же занавески, только цвет выцвел до неопределимого. И к этому привычному запаху примешался ещё один — чужой мужской одеколон, резкий, тяжёлый.
— Ника, это ты? — голос матери донёсся из комнаты, где когда‑то стояло моё пианино.
Я прошла по коридору, мазнув пальцами по стене, где остался еле заметный след от моего роста, который мама когда‑то отмечала ручкой. На пороге комнаты я остановилась.
Мама сидела в кресле у окна, укутанная в шерстяной платок. Лицо осунулось, руки похудели, но взгляд оставался тем же — цепким, оценивающим. Рядом, на маленьком столике, аккуратные рядки пузырьков и коробочек, стакан с водой и тарелка с нераспечатанным печеньем.
А возле батареи, чуть в тени, возился он — Виктор. Высокий, плотный, в домашней рубашке на выпуск. Он поправлял удлинитель, на котором висела ночная лампа, морщил лоб, будто занимался чем‑то особенно важным.
— Привет, — сказала я, чувствуя, как в горле встаёт ком.
— Доченька, ну наконец‑то, — мама вытянула ко мне руки. — А то всё по своим делам, по своим этим… — она махнула рукой куда‑то в сторону Москвы.
Я наклонилась, поцеловала её в щёку. Кожа была сухой, тёплой. Запах лекарства и маминых духов ударил в нос так сильно, что на секунду потемнело в глазах.
— Здравствуй, — кивнула я Виктору.
— Здравствуй, Николь, — он всегда называл меня так, будто подчёркивая, что слишком хорошо меня понимает. — Дорога как?
— Нормально, — ответила я, хотя дорога была тяжёлой, как камень на сердце.
Я поставила сумку у шкафа и огляделась. На комоде стояла наша старая фотография: я, лет семь, с косичками и кривой чёлкой, мама молодая, смеётся, прижимает меня к себе. Раньше рамка стояла в центре, теперь её отодвинули в сторону, а на первое место поставили другую — мама с Виктором на лавочке у дома, он держит её за плечи, улыбается в камеру, как победитель.
Я невольно усмехнулась.
— Чего ты? — спросила мама. — Не нравится, да?
— Да просто… — я отвела взгляд. — Привыкаю.
Мы сидели на кухне, когда уже стемнело. Часы над дверью громко тикали, на плите тихо шипела кастрюля. Виктор подавал салат, ловко, по‑домашнему, будто жил здесь всегда. Мама неторопливо ковыряла вилкой картошку, объясняя, как ей сейчас тяжело, как всё валится на бедного Виктора.
— Если бы не он, — повторяла она, — я бы уже не знаю где была. Он мне и продукты, и врачи, и участковая… Всё сам, всё на себе.
Я слушала и считала в голове переводы, квитанции, чеки за обследования и процедуры. Сколько раз я отказывала себе в новой одежде, в отдыхе, чтобы «маме хватило на всё». Сколько ночей сидела с подругой‑юристом, разбирая мамины бумаги, чтобы всё было «по‑честному, как надо».
— Мам, — я не выдержала. — А то, что я все эти годы… Ты же знаешь.
Она вздохнула, как будто ей надоела старая пластинка.
— Ника, ну не начинай. Ты же дочь. Дочь должна помогать матери. Ты вон в городе зарабатываешь, не голодаешь. А я… — она обвела руками комнату, словно показывая на всю свою жизнь.
— Я не спорю, — я почувствовала, как в пальцах дрожит вилка. — Я просто хочу, чтобы ты иногда это вспоминала.
— Ой, началось, — мама отставила тарелку. — Давай лучше к делу. Я, собственно, тебя поэтому и позвала.
Сердце ухнуло. Та самая пауза, когда ещё можно отмотать назад, но уже понятно, что не выйдет.
— Какому делу? — я заставила себя говорить ровно.
Виктор вдруг перестал греметь посудой и сел напротив, сложив руки на столе, как будто был не гостем, а хозяином.
— Я тут решила, — мама поправила платок, не глядя на меня. — Дальше жить как? Мне нужен покой, уверенность. Ты сама знаешь, я уже не та. А Виктор… он рядом. Он ухаживает, он ночами встанет, если что.
— Я тоже могу, — вырвалось у меня. — Я же говорила, давай сиделку, давай перевезём тебя поближе…
— Мне не нужна чужая баба, — отрезала она. — И в твой город я не поеду, я тут привыкла. Так вот, чтобы ему было не обидно, чтобы у человека была гарантия… Я переписала дачу на Виктора.
На секунду я не поняла смысл слов. Они повисли в воздухе, как пар над кастрюлей. Потом опустились на меня, тяжело.
— Как… переписала? — переспросила я, хотя всё уже было ясно.
— Подарила, — спокойно ответил Виктор, будто речь шла о какой‑то мелочи. — Дом оформлен на меня. За уход. Чтобы Лариса Сергеевна не волновалась, что со мной что‑то случится, и я останусь ни с чем.
Тик‑так, тик‑так. Часы над дверью вдруг стали невыносимо громкими. Я посмотрела на маму.
— Ты же говорила… — голос предательски задрожал. — Всю жизнь говорила, что дача будет моей. Что это единственное, что ты можешь мне оставить.
— Тогда так казалось, — пожала она плечами. — Жизнь повернулась по‑другому. Ты взрослая, у тебя своя жизнь. У Виктора никого нет. Он меня обслуживает, он всё на себе тащит. Ему и дом.
Слово «обслуживает» неприятно кольнуло слух. Будто она говорила не о живом человеке, а о работнике, которому положена оплата имуществом.
Перед глазами вспыхнули наши с ней прежние разговоры. Как она плакала в трубку после моего отца, исчезнувшего с другой женщиной. Как прижимала меня к себе и шептала: «Только мы с тобой, доченька, у нас есть эта дача, это наш спасательный круг». Как я, студенткой, мёрзла в общежитии, но каждое лето приезжала сюда подкрашивать стены и подбивать гвозди, слушая, как она мечтает, как я буду сюда привозить своих детей.
— То есть годы, когда я тянула тебя, когда выбирала не поехать никуда, а высылать тебе каждую копейку… — я медленно подняла глаза. — Всё это ради того, чтобы ты переписала дом на человека, которого знаешь всего несколько лет?
— Началось подсчитывание, — фыркнула она. — Ты вспомни, сколько я для тебя делала. Я тебя растила одна. Где твой отец, ты не помнишь? А Виктор рядом. Не словами, а делом.
— Не передёргивай, Лариса, — мягко вставил Виктор, но в голосе прозвучала удовлетворённая нотка, которую он пытался спрятать. — Николь просто тяжело принять. Привыкнет.
— Не называй меня так, — резко сказала я. — Меня зовут Ника.
Он пожал плечами и опустил взгляд в тарелку, но по выражению лица я видела — он уже чувствует себя владельцем. Хозяином. И меня, как лишнюю.
В голове всплыли слова моей подруги Ани, юриста: «Ник, ты не обязана вечно быть кошельком. Оформляй всё, следи за бумагами. Эти гражданские мужья… потом не подойдёшь к дому». Я смеялась, отмахивалась: «Мама же не сумасшедшая, она знает, сколько я вкладываю». И вот — сижу за кухонным столом, а дом уже не мой даже в воспоминаниях.
— Когда ты это сделала? — спросила я.
— Весной, — спокойно ответила мама. — Я тебе не говорила, чтобы ты не нервничала. Что толку? Всё равно ты здесь редко бываешь. А теперь всё ясно и спокойно. Я в старости под защитой. Дом — не твоя забота. Теперь пусть Виктор тебя и обслуживает, — она усмехнулась какой‑то своей, кривой шутке, не замечая, как эти слова режут мне по живому.
Что‑то хлопнуло внутри, как перегоревшая лампочка. Я почувствовала, как в груди поднимается горячая волна. Кресло подо мной вдруг стало тесным, воздух — тяжёлым, как влажное одеяло.
— Что ты сказала? — тихо переспросила я.
— Я сказала, — мама уже разошлась, — что ты слишком много требуешь. Ты же сама выбрала жить отдельно, сама выбрала свою жизнь. А здесь теперь всё по‑другому. Дом — не твоя головная боль. Виктор теперь решает, что и как. И тебе не надо меня контролировать, звонить своим юристам. У меня теперь свой защитник. Тебе достаточно иногда приезжать. Когда тебе удобно.
Слово «контролировать» ударило не хуже «обслуживать». В её голосе послышалось презрение ко всем моим усилиям, ночам, когда я искала ей лучших врачей, собирала выписки, читала отзывы о лекарствах.
Я не помню, в какой момент вскочила. Кажется, вилка выпала из рук и звякнула по тарелке. Кресло с грохотом отъехало назад, ударившись о стену. Стол, на который я опёрлась, качнулся, и тарелка с салатом медленно сползла на скатерть, потом на пол, разлетевшись зелёными и белыми кусочками.
— Ника! — вскрикнула мама. — Ты что творишь?!
— Я? — голос мой сорвался, стал чужим. — Это я творю? Это я продаю дочь за квадратные метры? Это я меняю все наши годы на расписку и печать?
Виктор попытался подняться, но я уже почти не видела его. Я смотрела только на маму.
— Ты же сама меня учила, — слова вырывались, будто кто‑то другой говорил вместо меня. — Что любовь нельзя измерить вещами. Что мы с тобой до конца. А теперь… Ты меня обменяла. Понимаешь? Обменяла. На спокойную старость и мужика, который пришёл в твою жизнь, когда всё тяжёлое было уже позади.
— Как ты смеешь так говорить! — закричала она, хватаясь за подлокотники. — Ты неблагодарная! Я тебе всю жизнь, а ты…
— Ты мне всю жизнь напоминала, что я тебе должна, — перебила я. — И даже сейчас, даже сейчас ты говоришь, что я обязана понимать. Нет, мам. Я больше не обязана.
Я схватила сумку, едва попадая в рукава куртки. Виктор что‑то говорил мне вслед, тянулся, пытаясь остановить, но я выдернула руку.
— Ника, вернись! — мамин голос сорвался на хрип. — Ты куда?! Я же… Я же ради тебя…
— Ради себя, — бросила я, уже в коридоре. — Всегда только ради себя.
Дверь в прихожую хлопнула так громко, что в коридоре дрогнуло зеркало. Я шагнула на крыльцо; холодный ночной воздух ударил в лицо, будто пощёчина. В тишине слышалось только ровное тиканье часов изнутри и приглушённые голоса, которые я уже не различала.
Я шла к калитке по тёмной дорожке и думала только об одном: у этих стен больше нет ничего общего со мной. Но где‑то глубоко под злостью шевелился страх — я знала, что эта война за дом только начинается.
Через несколько недель я уже не помнила, с чего начинался день. Всё смешалось в одну серую полосу: работа, дорога, редкие короткие звонки Виктору, на которые он отвечал сухим «всё нормально, не волнуйтесь, Ларисе нужен покой». Мама на трубку не выходила. Сначала я уговаривала себя, что это её детская обида, что остынет, позвонит. Потом стали звенеть ночи.
Я ловила себя на том, что прислушиваюсь к тишине в квартире, как когда‑то, в детстве, к ночным шагам в коридоре. Тогда тишина означала: родители опять ругаются шёпотом. Теперь — что‑то другое, более тяжёлое.
В один из хмурых, дождливых дней мне позвонила соседка по даче.
— Ника, — её голос дрожал, — твоя мама что‑то совсем плохая… Я вчера заходила, а меня не пустили. Сказали, врач запретил беспокоить.
— Кто сказал? — у меня сразу заледенели пальцы.
— Этот… Виктор твой. И ещё какая‑то женщина, медсестрой назвал. Но глаза у неё… Не знаю, Ника. Мне страшно.
Я поехала в тот же день. Асфальт блестел, как мокрое стекло, дворники лениво размазывали по лобовому мутную воду. У дачи меня встретили закрытые ворота и Виктор на пороге.
— Ларисе нужен покой, — проговорил он, не глядя мне в глаза. — У неё давление, сердечко шалит. Врач запретил волнения. Ты же сама всё время говоришь про заботу. Вот я и забочусь.
— Я хочу увидеть маму.
— Нельзя. Она спит. Если будешь стучать и устраивать сцены, я вызову тех, кого надо.
Внутри что‑то холодно щёлкнуло. Не горячий взрыв, как в тот вечер, а наоборот — будто ледяная корка легла на всё.
— Хорошо, — сказала я неожиданно спокойно. — Раз нельзя по‑доброму, будем по‑другому.
Вечером я сидела у стола, заваленного папками. Старые папки, пахнущие пылью и сырой бумагой, я достала из шкафа, который не открывала с маминого переезда на дачу. Пожелтевшие квитанции, доверенности, какие‑то письма. Между ними — тонкая синяя папка отца.
Я разгибала скрепки, пока пальцы не покрылись мелкими красными полосками. Из бумаг медленно проступала чужая, давно прожитая жизнь. Оказалось, дачу они купили ещё до моего рождения, на деньги, которые отец получил за свой изобретательский проект. Дом был оформлен на него, а через несколько лет — внезапная дарственная на маму. В тексте — странные фразы, будто написанные человеком, которому очень надо было что‑то доказать.
Ещё глубже — письма отца ко мне, так и не отправленные. В одном он писал, что хотел продать дачу и уехать в другой город, начать всё заново, но мама встала насмерть: «я не отдам этот дом, даже если останусь одна». Тогда я была маленькой и думала, что они ссорятся из‑за мелочей. Оказывается, ссора была о том, что считать жизнью: новую попытку или знакомые стены.
Юрист, к которому я обратилась через знакомых, листал мои находки, хмыкал, делал пометки.
— Всё очень мутно, — протянул он. — И с изначальным оформлением, и с последующей дарственной. Формально сейчас дача уже у Виктора, но… Тут столько нарушений, что можно попытаться всё оспорить. Главное — доказать, что Лариса была не в себе, когда подписывала. Но для начала надо её увидеть живьём.
Слова «увидеть живьём» неприятно резанули. Ночью мне снилось, что я прихожу на дачу, а вместо дома — пустой склон с ямой. В яме стоит мамин креселко, а она сидит в нём и улыбается кому‑то у меня за спиной.
В тот день, когда всё случилось, небо с утра было низким, жёлто‑серым. К обеду потемнело так, будто вечер. Ветер завывал в проёмах домов, гнал по тротуарам листья и старые объявления. Я стояла у окна отдела полиции, пока юрист договаривался с участковым. В коридоре пахло мокрой одеждой и дешёвым кофе из автомата.
К даче мы подъехали втроём. Машину мотало, дёргало, дворники едва справлялись с водяной стеной. Когда я открыла дверь, дождь сразу хлестнул по лицу. Ветер выгибал деревья так, что казалось — вот‑вот переломятся.
Калитка была заперта изнутри. Участковый несколько раз стукнул кулаком.
— Откройте, полиция.
Ответом был только вой ветра и стук дождя по жестяной крыше. Тогда он коротко глянул на меня, пожал плечами и, упершись, толкнул калитку. Дерево жалобно хрустнуло и поддалось.
Во дворе пахло сыростью и чем‑то затхлым, как в давно закрытом чулане. Окна дома были тёмные, только в маминой комнате тускло горел свет. Дверь тоже оказалась заперта. Юрист уже доставал какие‑то бумаги, участковый снова представился, пригрозил взломом. Изнутри послышалось торопливое шуршание, лязг замка, и на пороге возник Виктор.
Он выглядел хуже, чем я его помнила: небритый, глаза воспалённые, под рубашкой — растянутая майка.
— Вы что устроили? — заорал он, перекрикивая ветер. — У нас больной человек, а вы тут…
Юрист протянул бумаги, участковый спокойно сказал про проверку условий проживания. Я почти не слушала. Меня тянуло внутрь, к тому тусклому свету.
Виктор попытался встать поперёк, но его мягко отодвинули. Коридор пах лекарствами и несвежим бельём. На коврике у маминой комнаты валялись смятые листы бумаги. В комнате было душно, окно закрыто, на подоконнике — пустой стакан.
Мама лежала на кровати, поджав руки, как ребёнок. Лицо осунувшееся, губы сухие, глаза полуприкрыты. При моём появлении она попыталась приподняться, но только простонала.
— Мама… — я подбежала, тронула её руку. Кожа была горячей и липкой.
— Ника? — она моргнула, пытаясь сфокусироваться. — Ты… пришла? Виктор сказал, тебе некогда. Что ты теперь… своя жизнь…
Я повернулась. За моей спиной, у стола, заваленного бумагами, стоял Виктор. Его пальцы вжимались в стопку договоров так, будто это был спасательный круг.
— Что это? — спросила я, шагнув к столу.
Юрист уже перебирал листы. На верхнем — соглашение о продаже участка. Сумма, подписи, почти готовые строки.
— Лариса сама просила, — быстро заговорил Виктор, заметив мой взгляд. — Ей денег нужно… на лечение, на всё. Ты же не помогаешь. Сама ушла, хлопнула дверью. А я вот, как мог…
— Замолчи, — сказала я тихо.
Слово повисло в воздухе, как удар. Виктор осёкся.
— Ника, — раздался с кровати мамин слабый голос. — Не кричи… Не надо… Я сама… Я попросила его. Я устала бояться, что останусь без копейки. Всю жизнь боялась. Тогда… с твоим отцом… Он хотел продать дачу. Я… я выбрала дом. Думала, что с домом мне будет спокойней. Что, если что, хоть стены останутся. Он ушёл, а я осталась. С домом. И с этим страхом. Я всё время жила так, будто меня можно бросить, если у меня ничего нет.
Она закашлялась, судорожно втягивая воздух.
— Когда ты выросла, — продолжала она, — я опять держалась за дом. Думая, что так привяжу тебя. Говорила, что всё для тебя, а сама… торговалась. Любовью, своими годами, твоими. А потом поняла, что старость вот она, у дверей. И опять испугалась. Виктор обещал, что не уйдёт, если я перепишу дачу. Я думала, куплю себе уход. Тепло. Чтобы не в доме престарелых где‑нибудь… Я так боюсь нищеты, Ника. Всю жизнь только этого и боялась.
С каждым её словом во мне что‑то рвалось. Я смотрела то на неё, маленькую под одеялом, то на эти бумаги, пахнущие свежей типографской краской и чужой жадностью.
— Ты выбрала дом вместо нас, — произнесла я. — Сначала вместо отца. Потом вместо меня. А теперь хочешь продать его, чтобы купить себе иллюзию заботы.
Мама закрыла глаза.
— Я не умею по‑другому, — шепнула она. — Я думала, что если у меня будет дом, мужчина, хоть кто‑то рядом, то я буду в безопасности. А любовь… Любовь — это красиво, но на неё не купишь лекарства.
В комнате стало так тихо, что слышно было, как капли стучат по подоконнику. Ветер выл за окном, ветер гонял по небу рваные тучи, а внутри у меня вдруг наступила ясность.
Я взяла верхний лист договора, потом ещё один, ещё. Бумага приятно хрустнула в пальцах. Я медленно, тщательно разорвала их пополам, потом ещё пополам. Виктор бросился ко мне, но участковый перехватил его за локоть.
— Вы с ума сошли?! — сорвался Виктор. — Это же деньги! Это шанс! Без этого вы её не вытащите!
— Я не собираюсь вытаскивать её за счёт продажи её же страха, — ответила я. Голос неожиданно был ровным. — Скорую. Сейчас же.
Скорая приехала быстро, хотя мне показалось, что прошла вечность. Белые плащи, сухие голоса, запах резины и лекарства. Маму аккуратно переложили на носилки. Она пыталась ухватиться за мой рукав.
— Не отдавай дом… — прошептала она. — Там всё, что у меня было.
— У тебя есть я, — сказала я. — А дом… дом переживёт.
Потом были дни, слипшиеся в длинный коридор городской больницы. Запах варёной капусты из столовой, скрип тележек, тяжёлые шаги врачей. Мама то уходила в забытьё, то приходила в себя и спрашивала, который год. Виктор исчез так же внезапно, как появился. Оставил после себя папку с неоформленными бумажками, странные расписки и половину разобранной веранды.
Юрист приходил с папками, приносил вести из контор и учреждений.
— Это будет долгая история, — говорил он. — Но шанс есть. Дарственную можно попытаться признать недействительной. Придётся разбирать всё по косточкам: её состояние, давление Виктора, странности в документах. Главное — ты готова?
Я была готова. Может быть, впервые в жизни. Не потому, что хотела вернуть метр за метр. Потому что поняла: если сейчас махну рукой и скажу «да пусть забирают», я предам не дом, а себя ту, маленькую, которая пряталась на даче под одеялом, слушая, как взрослые делят стены и чувства.
Мы с мамой начали говорить. По‑настоящему. Без приправы из обещаний и угроз про наследство. Она лежала в палате восстановления, в сером халате, с тонкими руками поверх одеяла, и иногда у неё хватало сил только на пару фраз. Но эти фразы были честнее, чем всё, что я слышала от неё раньше.
— Я всегда думала, что, если буду держаться за имущество, то не останусь одна, — призналась она однажды. — Оказалось, я и с домом умудрилась остаться одна. Прости, что всё время мерила твою любовь квадратными метрами.
— Я тоже не ангел, — ответила я. — Я тоже считала, сколько ты мне должна. За детство, за крики, за твои страхи. И тоже думала, что, если отберу у тебя этот дом, станет легче. Не стало.
Год пролетел, как одна длинная, нервная зима. Суды, справки, подписи, очереди под дверями кабинетов, разговоры с людьми, которые смотрят сквозь тебя, как сквозь стекло. В конце концов суд признал дарственную недействительной. Я вышла на улицу с решением в руках и вдруг почувствовала не победу, а странную пустоту. Дом вернулся ко мне, но вместе с ним вернулось всё, что в нём случилось.
Я вложила деньги в ремонт веранды. Краска пахла свежестью, доски под ногами были тёплыми, ровными. Часть участка я отдала под залог в пользу благотворительной организации, которая взяла на себя оплату маминого ухода и места в хорошем заведении, где за пожилыми людьми действительно следят, а не просто дожидаются их конца. Другую часть дома я передала под приют для женщин, которым есть от кого бежать. Ночами там теперь горели окна, слышались тихие голоса, иногда смех. Дача, когда‑то бывшая монетой в наших семейных торгах, стала чем‑то иным.
Мама жила в небольшом учреждении на окраине города. Там пахло чистым бельём и супом, в коридорах стояли цветы в глиняных горшках. Память её таяла, как снег на весеннем солнце. В хорошие дни она вспоминала, какой у нас был плюшевый мишка, как мы с ней летом варили варенье. В плохие — спрашивала, когда приедет дедушка, который умер ещё до моего рождения.
В один из моих приездов она сидела у окна, завернувшись в мягкий plaid. За стеклом медленно летел первый снег.
— Здравствуйте, Лариса Петровна, — сказала сиделка. — К вам дочка.
Мама повернула ко мне лицо, долго всматривалась. Я уже приготовилась к обычному: «девушка, вы к кому?», но вдруг её глаза прояснились.
— Ника… — сказала она негромко.
Я шагнула ближе, опустилась на стул рядом. Мы посидели молча, слушая, как батареи тихо шипят.
— Я всё думаю… — еле слышно произнесла она. — Про дом наш. Ты всё время вокруг него… крутилась. А я тебе им… грозила. Глупая я. Дом ведь… всегда был твой. Просто я… не умела иначе. Обещай мне одно: не продавай любовь… ни за какие стены.
У меня защипало в глазах.
— Обещаю, — ответила я.
Она кивнула, прикрыла глаза и вдруг выглядела совсем спокойной, как человек, наконец нашедший удобную позу после долгих часов мучительного ворочания.
Когда я в тот вечер вернулась на дачу, снег уже лёг тонкой хрустящей коркой. Я вышла на веранду, вдохнула морозный воздух. Где‑то в доме послышался детский смех — кто‑то из женщин, живущих теперь здесь, играл с ребёнком. Я поняла, что в этих стенах больше не будет сделок, где любовь идёт в придачу к собственности.
Главное наследство, которое я забрала из нашей истории с мамой, было не право подписи на документы, а право не повторять её выбор. Я больше не боялась остаться без дома. Я боялась остаться без себя.