Александр Куприн, восхищаясь рассказами Лондона писал, что в них «чувствуется живая, настоящая кровь, громадный личный опыт, следы перенесенных в действительности страданий, трудов и наблюдений. Именно в силу этой жизненности, правдивости произведения Лондона производят такое чарующее, неотразимое впечатление».
И действительно писатель в свои отведенные в земной жизни сорок лет испытал:
— предательство собственного отца;
— тяжелую, с ранних лет работу (разносчик газет, рабочий консервной фабрики и др.);
— портовую жизнь «устричного пирата», занимавшегося не только незаконной ловлей устриц, но и контрабандой, и другими темными делами;
— корабельную жизнь охотника на морских котиков, где требовалось не только завоевывать уважение кулаками, но и находить силы, чтобы не огрубеть и не ожесточиться;
— жизнь солдата «армии Келли», многочисленной толпы безработных, следующей на Вашингтон, чтобы добиться хлеба и справедливости, на год угодившего по итогу в тюрьму;
— жизнь золотодобытчика, столкнувшегося с безжалостной северной природой и сценами корыстной борьбы людей за золото;
— жизнь очевидца русско-японской войны, свидетеля сожжения корейских сел и городов, глубоко сострадающего пленным русским солдатам, пишущего очерки с чувством полного омерзения о японской военщине и ее методах.
Были еще и годы самообразования в библиотеках, недолгое обучение в университете, первые публикации и, наконец, литературное признание с рассказами из жизни Севера, а затем свобода от любой иной деятельности, кроме литературного творчества. А еще искренняя любовь к русской литературе и знакомство с ее художественными безднами.
На исходе своих недолгих дней писатель, в конце концов, решил обосноваться на калифорнийской земле, выстроить ранчо — надежный приют не только для собственной творческой работы вдали от жизни большого города, но и для всякого, кто захотел бы найти кров и помощь. Так в поселке вокруг главного здания усадьбы Лондона стал собираться всякий заезжий люд, желающий побыть в окружении модного писателя и пожить на даровщинку.
Свой главный дом писатель назвал в шутку «Дом Волка». Это был дом его мечты, где он хотел осесть и куда (когда он уже почти был закончен) планировал торжественно въехать... Но мечте не суждено было сбыться. Кто-то ночью поджег усадьбу, и Лондон потрясенный случившимся, так и остался жить около сгоревшего дома в скромном небольшом домике, со временем кардинально поменяв многие взгляды и убеждения прежних лет.
Но какие бы испытания не выпадали Лондону, он никогда не забывал о «высокой цели», ради которой человеку должно жить и действовать. Он помнил о высокой миссии искусства, о его преображающем свете, — и когда подростком разносил газеты, и когда, добившись славы, больной, надломленный и усталый целыми днями играл в бридж.
«— Если я наделен бессмертием, то зачем?
Я молчал. Как мог я объяснить этому человеку свой идеализм? Как передать словами что-то неопределенное, похожее на музыку, которую слышишь во сне? Нечто вполне убедительное для меня, но не поддающееся определению.
— Во что же вы тогда верите? — в свою очередь, спросил я.
— Я верю, что жизнь — нелепая суета, — быстро ответил он. — Она похожа на закваску, которая бродит минуты, часы, годы или столетия, но рано или поздно перестает бродить. Большие пожирают малых, чтобы поддержать свое брожение. Сильные пожирают слабых, чтобы сохранить свою силу. Кому везет, тот ест больше и бродит дольше других, — вот и все! Вон поглядите — что вы скажете об этом?
Нетерпеливым жестом он показал на группу матросов, которые возились с тросами посреди палубы.
— Они копошатся, движутся, но ведь и медузы движутся. Движутся для того, чтобы есть, и едят для того, чтобы продолжать двигаться. Вот и вся штука! Они живут для своего брюха, а брюхо поддерживает в них жизнь. Это замкнутый круг; двигаясь по нему, никуда не придешь. Так с ними и происходит. Рано или поздно движение прекращается. Они больше не копошатся. Они мертвы.
— У них есть мечты, — прервал я, — сверкающие, лучезарные мечты о…
— О жратве, — решительно прервал он меня.
— Нет, и еще…
— И еще о жратве. О большой удаче — как бы побольше и послаще пожрать. — Голос его звучал резко. В нем не было и тени шутки. — Будьте уверены, они мечтают об удачных плаваниях, которые дадут им больше денег; о том, чтобы стать капитанами кораблей или найти клад, — короче говоря, о том, чтобы устроиться получше и иметь возможность высасывать соки из своих ближних, о том, чтобы самим всю ночь спать под крышей и хорошо питаться, а всю грязную работу переложить на других. И мы с вами такие же. Разницы нет никакой, если не считать того, что мы едим больше и лучше. Сейчас я пожираю их и вас тоже. Но в прошлом вы ели больше моего. Вы спали в мягких постелях, носили хорошую одежду и ели вкусные блюда. А кто сделал эти постели, и эту одежду, и эти блюда? Не вы. Вы никогда ничего не делали в поте лица своего. Вы живете с доходов, оставленных вам отцом. Вы, как птица фрегат, бросаетесь с высоты на бакланов и похищаете у них пойманную ими рыбешку. Вы «одно целое с кучкой людей, создавших то, что они называют государством», и властвующих над всеми остальными людьми и пожирающих пищу, которую те добывают и сами не прочь были бы съесть. Вы носите теплую одежду, а те, кто сделал эту одежду, дрожат от холода в лохмотьях и еще должны вымаливать у вас работу — у вас или у вашего поверенного или управляющего, — словом, у тех, кто распоряжается вашими деньгами.
— Но это совсем другой вопрос! — воскликнул я.
— Вовсе нет! — Капитан говорил быстро, и глаза его сверкали. — Это свинство, и это… жизнь. Какой же смысл в бессмертии свинства? К чему все это ведет? Зачем все это нужно? Вы не создаете пищи, а между тем пища, съеденная или выброшенная вами, могла бы спасти жизнь десяткам несчастных, которые эту пищу создают, но не едят. Какого бессмертия заслужили вы? Или они? Возьмите нас с вами. Чего стоит ваше хваленое бессмертие, когда ваша жизнь столкнулась с моей? Вам хочется назад, на сушу, так как там раздолье для привычного вам свинства. По своему капризу я держу вас на этой шхуне, где процветает мое свинство. И буду держать. Я или сломаю вас, или переделаю. Вы можете умереть здесь сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы одним ударом кулака убить вас, — ведь вы жалкий червяк. Но если мы бессмертны, то какой во всем этом смысл? Вести себя всю жизнь по-свински, как мы с вами, — неужели это к лицу бессмертным? Так для чего же это все? Почему я держу вас тут?
— Потому, что вы сильнее, — выпалил я.
— Но почему я сильнее? — не унимался он. — Потому что во мне больше этой закваски, чем в вас. Неужели вы не понимаете? Неужели не понимаете?
— Но жить так — это же безнадежность! — воскликнул я.
— Согласен с вами, — ответил он. — И зачем оно нужно вообще, это брожение, которое и есть сущность жизни? Не двигаться, не быть частицей жизненной закваски, — тогда не будет и безнадежности. Но в этом-то все и дело: мы хотим жить и двигаться, несмотря на всю бессмысленность этого, хотим, потому что это заложено в нас природой, — стремление жить и двигаться, бродить. Без этого жизнь остановилась бы. Вот эта жизнь внутри вас и заставляет вас мечтать о бессмертии. Жизнь внутри вас стремится быть вечно. Эх! Вечность свинства!
Он круто повернулся на каблуках и пошел на корму…»
— Джек Лондон «Морской Волк»