Найти в Дзене
Читаем рассказы

Ты забыл что я твоя родная сестра память вернулась, как только получил огромный счёт за ремонт машины

Когда я открыл глаза, первое, что услышал, был тихий, упрямый стук капельницы. Каждая капля падала в прозрачную колбу, будто отмеряла секунды чужой жизни. Белый потолок, жёлтое пятно от лампы, тяжёлый запах хлорки и чего‑то варёного, отдалённый гул — то ли море за окнами шумит, то ли лифт воет по шахте. Я попытался поднять руку — будто к ней привязали мешок с песком. Пальцы дрожали. На ладони — ссадины, чёрные косички засохшей грязи под ногтями. В висках свистело. И где‑то на самом дне сознания коротко вспыхнуло: визг тормозов, хриплая ругань, как горящий воздух впечатывается в горло, и красный, блестящий нос спортивного автомобиля несётся прямо на отбойник. — Не дёргайтесь, Артём Сергеевич, — голос справа, ровный, сытный, как у человека, который всё успевает. — Авария серьёзная была. Головой ударились знатно. Но жить будете, это уж точно. Я повернул голову. Врач в мятом халате, с усталыми глазами. За его спиной — окно, за стеклом серое небо и тонкая полоска моря, как чужая жизнь за ст

Когда я открыл глаза, первое, что услышал, был тихий, упрямый стук капельницы. Каждая капля падала в прозрачную колбу, будто отмеряла секунды чужой жизни. Белый потолок, жёлтое пятно от лампы, тяжёлый запах хлорки и чего‑то варёного, отдалённый гул — то ли море за окнами шумит, то ли лифт воет по шахте.

Я попытался поднять руку — будто к ней привязали мешок с песком. Пальцы дрожали. На ладони — ссадины, чёрные косички засохшей грязи под ногтями. В висках свистело. И где‑то на самом дне сознания коротко вспыхнуло: визг тормозов, хриплая ругань, как горящий воздух впечатывается в горло, и красный, блестящий нос спортивного автомобиля несётся прямо на отбойник.

— Не дёргайтесь, Артём Сергеевич, — голос справа, ровный, сытный, как у человека, который всё успевает. — Авария серьёзная была. Головой ударились знатно. Но жить будете, это уж точно.

Я повернул голову. Врач в мятом халате, с усталыми глазами. За его спиной — окно, за стеклом серое небо и тонкая полоска моря, как чужая жизнь за стеклом аквариума.

— Какой… сейчас день? — язык шевелился тяжело, слова будто через вату.

Он назвал дату. Я пересчитал в уме встречи, заказы, сроки. Всё складывалось: вчера я действительно должен был выехать на пробную поездку с тем красным красавцем, новым спортивным автомобилем богатого заказчика. Мы с ним так и не договорились по условиям, но я всё равно сел за руль. Гордость душила сильнее ремня безопасности.

Я помнил гараж, запах масла и металла, новое оборудование, помнил, сколько вложил в мастерскую, сколько зависело от этого железного зверя. Помнил номера телефонов поставщиков, помнил, сколько должен был перечислить за запчасти к концу месяца. Помнил даже пароль от сейфа.

Но стоило попытаться вспомнить, кто меня когда‑то будил в школу, кто сидел рядом за столом, пока я ел кашу… Пустота. Как будто кто‑то вырвал из черновика жизни целые страницы.

— Родные есть? — врач глянул поверх очков. — К кому сообщить?

Я замялся. Слова «нет» и «есть» повисли на языке одинаково чужими.

— Никого, — отрезал я, и сам удивился, как легко это прозвучало. Словно так и должно быть.

Он кивнул как‑то слишком понимающе и вышел.

Я остался под гул капельницы и дал себе честный ответ: да, я помню своё дело, помню каждую гайку в мастерской, каждого постоянного заказчика по голосу. Но за этой чертой, там, где должно быть детство, кухня, чьи‑то руки, — чёрная, ровная тишина. И в этой тишине мне почему‑то было даже… спокойнее. Меньше слабостей.

Когда дверь палаты скрипнула во второй раз, я решил, что вернулся врач. Повернулся — и замер.

На пороге стояла женщина с бумажным пакетом в руках. На вид — лет немного меньше моих. Тёмные волосы стянуты в небрежный хвост, под глазами тени, губы обкусанные. Пальто сырое по подолу, значит, на улице опять моросит. От неё пахло чем‑то очень простым — дешёвым шампунем и свежими яблоками из пакета.

Она посмотрела на меня так, будто я только что вернулся с того света без ноги.

— Привет, — сказала тихо. — Ну ты и напугал.

Я машинально огляделся, проверяя, нет ли за ней кого‑то ещё. Пусто.

— Простите, — голос оказался сухим, чужим даже для меня, — вы из больницы? Вас кто прислал?

Она моргнула, как от пощёчины.

— Я сама пришла.

Поставила пакет на тумбочку, загремела яблоками. Пальцы дрожали, но она упрямо старалась держаться ровно.

— Артём, — она произнесла моё имя так, будто пробовала его на вкус, — это я. Мира.

Ничего не шевельнулось внутри. Ни звонка, ни отголоска. Пусто.

— Мы знакомы? — спросил я, вежливо, как с чужой. — Может, вы заказчик? По поводу машины?..

У неё дёрнулся угол рта. Глаза блеснули мокрым.

— Заказчик… — повторила она, будто это слово укололо. — Я твоя… — осеклась, сжала зубы. — Мы вместе росли, Артём. Коммуналка, помнишь? Пятый этаж, кухня крошечная, как чулан, окно на чёрный двор. Ты всё время ругался, что соседка забыла выключить чайник, и дым воняет на всю квартиру…

Слова сыпались, как из разорванного мешка. Про обшарпанный коридор, где мы будто бы катались на тазах. Про то, как она пряталась у меня за спиной, когда соседи устраивали скандал. Про больницу, где, по её словам, мы ночами сидели у постели матери, слушали дыхание по каплям, как сейчас капает раствор в мою вену.

Я слушал и чувствовал только одно: раздражение. Как если бы кто‑то, не спрашивая, полез в мой ящик с инструментом и стал перекладывать по‑своему.

— Послушайте, — я перебил, когда она в третий раз произнесла слово «мама» так, будто жуёт стекло, — это всё очень… трогательно, конечно. Но я вас не помню. Ни коммуналки, ни больницы, ни… — слово «мать» застряло где‑то в горле. — Ничего этого нет. Может, вы ошиблись палатой?

Она побледнела, тихо опустилась на стул рядом с кроватью.

— Тебе врач не сказал? — прошептала. — У тебя провал. Частичная потеря памяти. Но я думала… хоть что‑нибудь. Хоть чуть‑чуть.

Я ощутил, как в груди поднимается злость. На неё. На врача. На этот белый потолок. На то, что кто‑то вдруг решил, будто имеет право копаться в том, чего я не помню, и навязывать мне готовую картинку.

— Может, вы и правда думаете, что мы… вместе росли, — медленно произнёс я, — но я в свои дела никого не пускаю. И в голову — тоже. Если у вас есть какое‑то предложение, лучше сразу озвучить. Если вы от того, у кого я разбил машину, — скажите прямо. Или вас отправили, чтобы на жалость надавить?

Она вскочила так резко, что стул отъехал, пискнув по линолеуму.

— Ты серьёзно сейчас? — выдохнула. На щеках загорелись пятна. — Ты думаешь, меня кто‑то подослал?

Я пожал плечами. Это движение далось тяжелее, чем хотелось показать.

— В моём положении это не самое странное, что может прийти в голову.

Она смотрела на меня ещё секунду. В глазах её сначала плескалась злость, потом вдруг что‑то сломалось. Она отвернулась, провела ладонью по лицу.

— Ладно, — сказала глухо. — Не веришь — не надо. Живи, как привык.

Она взяла пакет с яблоками, но почему‑то оставила одно, выкатилась зелёная шарика на тумбочку.

— Я всё равно завтра приду, — добавила уже у двери. — Хоть ты меня и стёр из своей жизни, я пока ещё не умею стирать тебя из своей.

Дверь закрылась. Запах яблок остался.

Ночью я не спал. В палате шуршали простыни, за стеной кто‑то стонал, медсестра катала по коридору тележку, звеня стальными мисками. Я смотрел в потолок и по десять раз перебирал то, что помню: номера подъёмников в мастерской, порядок, в котором лежат гаечные ключи, цвет глаз владельца того красного спортивного автомобиля, счёт, на который я рассчитывал после удачной сделки. Каждая деталь в голове была чёткой, как чертёж.

А её лицо — нет. Ни одной ассоциации, ни одного запаха из той коммуналки, о которой она говорила. Только странное ощущение, будто где‑то в глубине черепа скребётся мышь и никак не может прогрызть ход наружу.

Через несколько дней меня выписали. Я впервые за это время вдохнул уличный воздух — влажный, с примесью морской соли и бензина с набережной. Вывеска больницы осталась за спиной, и мне вдруг стало легче, как только двери захлопнулись.

Мастерская встретила меня родным шумом: лязгом металла, глухим рокотом компрессора, тонким писком болгарки. Запахом масла, резины и чего‑то подгоревшего — мы никогда не умели работать «чисто», только честно.

Красный спортивный автомобиль стоял на подъёмнике, словно раненый зверь: бампер содран, бок помят, колёса сняты. Металлический бок отражал тусклый свет ламп и моё замученное отражение.

— Хозяин звонил, — приёмщик переглянулся со мной осторожно. — Говорит, страховая компания уже считает, но разговор у него злой. Намекает на судебный иск.

От этих слов в желудке неприятно сжалось. Я и так знал: если страховая компания решит, что я виноват, платить придётся так, что ни одна удачная сделка не перекроет.

— Разберёмся, — отрезал я, будто этим можно было разрезать верёвку, уже стянутую вокруг шеи.

Разобраться не получалось. Бумаги росли грудой, звонки сыпались один за другим, каждый голос по ту сторону трубки чего‑то требовал, напоминал про сроки, счета, обязательства. Я чувствовал, как мастерская, которую я вытащил из гаража с протекающей крышей, начинает скрипеть по швам.

Мне нужна была помощь хотя бы с бумагами. Я стоял у окна, смотрел на море, которое отсюда было видно узкой полосой между складами, и думал, что если не начну делегировать, утону.

В этот день она и пришла.

Я увидел её сначала в стекле двери: знакомый силуэт, тот самый хвост, пальто, теперь уже сухое. Сердце не то чтобы ёкнуло, но внутри неприятно кольнуло — как при дежавю.

— Мне сказали, вы ищете помощника, — её голос прозвучал спокойнее, чем в больнице. — Я умею работать с бумагами, с людьми. Могу принимать звонки, вести записи.

— Имя? — я машинально потянулся за блокнотом.

— Мира, — она чуть заметно улыбнулась. — Мира … — и назвала фамилию. Девичью фамилию, как потом выяснилось, нашей матери. Но тогда это слово проскользнуло мимо, ничего во мне не задев.

Я всмотрелся в неё. Та же усталость в глазах, но взгляд твёрдый. Не того человека, который пришёл поплакать у больничной койки. Скорее того, кто решил остаться, даже если его выгоняют.

— Вы были у меня в палате, — произнёс я настороженно.

— Была, — она не отвела глаз. — Ты не хотел меня слушать. Я решила, что, может быть, лучше просто быть рядом и не лезть в голову. Ты сам всё вспомнишь. Или не вспомнишь. Но я хочу проверить хотя бы это.

Слова прозвучали странно, но в них не было угрозы. И мне, как ни странно, стало чуть легче от мысли, что часть работы можно переложить на чужие плечи.

— Ладно, — сказал я, — попробуем. Бумаги — твои. Встречи, заказы, звонки. Но в мою жизнь не лезь. Семейные сказки — тоже оставь при себе.

Она кивнула. В глазах мелькнула боль, но она проглотила её молча.

С этого дня она поселилась за столом у окна, в маленькой комнатке при входе. Каждое утро я приходил и уже слышал, как скрипит её стул, как шуршат бумаги, как тихо бормочет принтер. Пахло крепким чаем и корицей — она почему‑то сыпала её в кружку.

Первую неделю я убеждал себя, что взял её только потому, что она ловкая и внимательная. Она за день разобрала то, что у меня месяцами пылилось в ящиках. Нашла какие‑то забытые договоры, на которые я уже махнул рукой. Составила таблицу, где по полочкам разложила, кому мы что должны выполнить и в какие сроки.

Но чем дольше она сидела за этим столом, тем сильнее меня тревожила её… осведомлённость.

Она однажды вошла в мой уголок с кружкой кофе и даже не спросила, как мне наливать. Сахар по краю, чтобы растворился медленнее, и капля молока, чтобы не обжигало. Так любил я — когда‑то. Сейчас я уже и не помнил, когда в последний раз задумывался об этом. Просто взял кружку, отпил — и замер. Вкус был тот самый, из какого‑то старого, туманного утра.

— Откуда ты знаешь, как я пью кофе? — спросил я, сам удивившись нотке тревоги в своём голосе.

Она пожала плечами, не отрываясь от папки.

— Наблюдательная, — ответила просто. — Пару раз посмотрела, как ты сам себе делаешь.

Убедительное объяснение. Я кивнул, но где‑то внутри зашевелилась та самая мышь.

Через пару дней я обнаружил, что она безошибочно находит документы, которые даже я искал по полдня. Я обычно прятал особенно важные бумаги в старом металлическом шкафу за стеллажом с фильтрами. Она в первый же день, не спрашивая, полезла именно туда.

— Там что‑нибудь нельзя трогать? — спросила спокойно, когда поймала мой взгляд.

— Ты откуда… — начал я и осёкся. — Сама догадалась?

— Ты смотришь туда каждый раз, когда нервничаешь, — она едва заметно улыбнулась. — Ноги сами выдают тайники.

Меня раздражало, что она права. Раздражало ещё больше, что рядом со мной есть человек, который умеет читать по моим ногам.

Я начал придираться к мелочам: к тому, как она разговаривает с заказчиками, к её аккуратным заметкам на полях, даже к тому, как она ставит чашки не туда, где привык видеть их я. Но там, где обычно мои нападки вызывали у людей страх или агрессию, у неё возникало только тихое упрямство. И какая‑то странная печаль.

Иногда, когда я просыпался до рассвета от кошмара — снова слышал визг тормозов и чувствовал, как рвётся ремень безопасности, — я ловил себя на мысли, что в этом крике есть ещё чей‑то голос. Детский, тонкий, зовущий меня по имени. Я просыпался, смотрел на потолок и отгонял эту мысль, как назойливую муху.

Однажды вечером, когда мастерская уже стихла, а за воротами слышно было только, как где‑то вдалеке шлёпается о камни приглушённое море, Мира задержалась дольше обычного. Сидела за столом, перебирала бумаги. Лампочка над её головой мерцала, отбрасывая на лицо тени.

— Артём, — позвала она вдруг. Голос был хрипловатый, будто она долго молчала. — А у тебя вообще есть родные? Ну… кроме этих твоих железок.

Я оторвался от разборки очередного мотора, вытер руки о тряпку.

— Нет, — ответил не задумываясь. — Всегда был сам по себе.

Она сжала в пальцах пластиковую ручку так, что та хрустнула.

— Понятно, — сказала тихо и отвернулась к окну.

В тот момент мне показалось, что она хотела сказать что‑то ещё. Слова поднялись до губ и рассыпались. Я почувствовал странное, почти физическое напряжение в воздухе, как перед грозой.

Телефон зазвонил резко, словно разорвал эту натянутую тишину. Вибрация прошлась по столу, звонкий трелью ударила по нервам.

На экране светился незнакомый номер, но я по коду узнал город, где находится главный офис страховой компании. Отложить было нельзя.

— Да, слушаю, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо.

В трубке раздался вязкий, выученно‑вежливый голос мужчины, представление, несколько формальных фраз. А потом — то, ради чего он звонил.

Предварительная оценка. Запчасти из‑за границы. Работа. Особые условия заказчика, настаивающего на официальном сервисе. Сумма, от которой у меня в глазах на секунду потемнело. Он добавил, усмехнувшись, что ремонт выйдет «как крыло от самолёта», и заказчик настроен взыскивать с меня всё до последней копейки.

Я слушал и чувствовал, как в груди стягивается железный обруч. Мастерская, в которую я вложил все силы, вдруг показалась картонной коробкой, которую любая волна может смыть с набережной. Всё, что у меня было — это работа и память о работе. Ни опоры, ни плеча, ни дома, куда можно прийти и закрыть за собой дверь.

Я поблагодарил сухим голосом, пообещал дождаться официального письма и отключился. Телефон в руке казался тяжёлым, как кирпич.

Мира смотрела на меня, не мигая. В её взгляде было столько не сказанных слов, что от него хотелось отвернуться.

— Что там? — спросила она наконец.

Я усмехнулся безрадостно.

— Приговор ещё не вынесли, — сказал я, глядя мимо неё, в тёмное окно, где отражались наши бледные лица. — Но уже точат ручки, чтобы подписать.

И пока где‑то в офисе страховой компании считали каждую деталь разбитого спортивного автомобиля, я ждал этого счёта так, как, наверное, ждут свой судимый день. Не зная, что настоящий приговор мне готовит не бумага с печатью, а женщина за столом у окна, которую я упорно называл чужой.

Он приехал ранним утром, когда туман ещё стлался над набережной и солёный запах моря смешивался с прогорклым маслом. У ворот послышался короткий сигнал, потом скрип створок. В мастерскую вошёл мужчина в тёмном пальто, в руках — жёсткая папка, будто кусок холодного металла.

— Артём Николаевич? — вежливо уточнил он.

Я кивнул, вытирая ладони о старую, пропитанную смазкой тряпку. На пальцах осталось чёрное, и на мгновение мне стало стыдно за этот жирный след на собственной коже.

Он разложил на столе бумаги. Листы пахли свежей типографской краской и чем‑то ещё — безжалостным.

— Официальный расчёт, — произнёс он тоном, в котором не было ни злобы, ни сочувствия. Просто констатация факта. — С учётом особенностей автомобиля, пожеланий владельца и заключения экспертов.

Он перевернул верхний лист, и цифры ударили в глаза, как фара в ночи. Они будто выплыли из белизны бумаги и начали расползаться, множиться. Крупные, жирные, чужие.

Я почувствовал, как пол под ногами чуть ушёл вниз. Воздух в мастерской стал густым, пахнущим не только бензином и резиной, но и чем‑то ржавым, застарелым, словно из подвала.

— В случае неуплаты, — продолжал он, совершенно спокойный, — владелец намерен обратиться в суд. Возможен арест оборудования, машины… В общем, вы понимаете.

Я ничего не понимал. Точнее, понимал только одно: эта сумма — за пределом моих сил. Не просто удар по делу. Это приговор, который выносят не человеку, а всей его жизни.

В ушах зашумело. Звук компрессора где‑то в углу превратился в далёкий гул. Я вцепился пальцами в край стола, чтобы не осесть на пол, и в этот момент — как будто кто‑то дёрнул невидимый выключатель — картинка перед глазами сорвалась.

Я стоял босыми ногами на мокром асфальте. Холод пробирал до костей. В руке — дешёвая пластмассовая машинка с обломанным колесом. Двор панельного дома, пахнущий сыростью и кошачьей мочой. Небо низкое, свинцовое.

— Тёмка! — тоненький голос за спиной. — Смотри, я нашла ещё две монетки!

Я оборачиваюсь — и вижу маленькую девочку с косичками, перетянутыми резинками с облупившимися блёстками. Ладони у неё чёрные от земли, в руках — несколько монет. Она сияет, будто нашла клад.

Мира. Мирка.

Картинка дёргается, как старый фильм. Мы сидим на кухне, счётчик над дверью тарахтит, запах дешёвой каши слипается с запахом сырой тряпки. Мы считаем мелочь на столе.

— Хватит на проезд в одну сторону, — бормочу я. — Назад пешком пойдём.

Она смеётся:

— Зато вместе.

Опять рывок. Ночь, мокрая дорога, жёлтые круги фонарей. Наш первый семейный автомобиль — старый, но любимый, отец крутит руль, мама что‑то напевает. Я сзади, Мирка рядом, прижимает к груди свой блокнот с рисунками.

Визг тормозов. Взрыв стекла. Удар, от которого рвётся мир.

И снова мокрый асфальт. На нём — осколки фар, в которых отражается мигающий красный свет. Мирка стоит посреди этого света, с разбитой губой, и плачет так, будто этот крик может вернуть отца. У неё дрожат тонкие плечи, и я, задыхаясь от боли в груди, шепчу, глядя на искорёженное железо:

«Я больше никогда не буду бедным. Никогда. Я сделаю так, чтобы нас это больше не касалось. Никогда».

Потом — годы сжимаются в один длинный, натянутый крик. Чужие салоны, чужие машины, чужие ключи, которые я перебираю как чётки. Лица богатых людей. Их ухмылки. Их слова: «Бизнес — это жёстко, парень». Я учусь улыбаться неискренней улыбкой и говорить то, что от меня ждут.

И вот — маленькая съёмная квартира. На подоконнике — её краски, листы, фигурки из глины. Мирка уже не девочка, но глаза всё те же. Она говорит, что хочет поступать в художественную академию, что семья — это главное, что не всё измеряется деньгами.

— Семья? — я тогда почти смеюсь. — Семья нас и утопила.

Я хожу по комнате, как зверь по клетке.

— Ты тащишь меня назад, понимаешь? Со своими мечтами, с этими картинками! Мне нужно вырваться, а ты цепляешься за меня, как якорь. Хочешь снова считать копейки на проезд?

Она стоит у двери с маленьким чемоданом, в руках всё тот же блокнот. Глаза блестят, но не от радости.

— Я твоя сестра, Тёма, — шепчет она. — Я не якорь.

— У меня нет сестры, — резко отрезаю я, чтобы больно было не только ей, но и мне. И закрываю дверь.

Доска глухо стукает, отрезая нас друг от друга.

Я дёргаюсь, возвращаясь в мастерскую, как из ледяной воды. Пальцы до боли вцеплены в стол. Передо мной — уже не девочка с косичками, а взрослая женщина в рабочем комбинезоне, лицо бледное, губы прикусаны до крови. Но глаза… те же.

— Мирка… — срывается у меня, почти беззвучно.

Она вздрагивает, как от пощёчины.

Представитель салона неловко кашляет.

— Я, пожалуй, оставлю документы у вас, — лепечет он, собирая свои вещи. — Условия там прописаны. Сроки тоже. Надеюсь… В общем, всего доброго.

Дверь захлопывается, и в мастерской воцаряется тишина. Только тикают старые часы и где‑то в углу капает вода в металлическое ведро.

Мира смотрит на меня, не моргая.

— Что ты сказал? — тихо спрашивает.

Я сглатываю, горло сухое, как наждак.

— Мирка, — повторяю. — Моя… сестра.

Слово рвётся тяжело, как чужой болт из проржавевшей резьбы.

Она делает шаг ко мне, потом ещё один. В глазах блестят слёзы.

— Значит, ты помнишь, — выдыхает она. — Всё‑таки помнишь.

— Только что, — честно говорю. — Этот счёт… эти цифры… как будто повернули ключ. И всё посыпалось.

— Как удобно, — горько усмехается она. — Память пришла вместе с бумагами. До этого тебе было проще делать вид, что я просто работница, да? Что у тебя нет никого. Так ведь безопаснее.

— Я… — слова застревают. — Я пытался начать жизнь с чистого листа. После аварии врачи сказали…

— Не смей прятаться за врачей, — вдруг срывается она. Голос хрипнет, срывается на крик. — Ты забыл, что я твоя родная сестра задолго до этой аварии! Ты выгнал меня, Тёма! Помнишь? Сказал, что у тебя нет сестры. Ты сам выкинул меня из своей жизни, как ненужную деталь!

Она уже почти кричит, слёзы бегут по щёкам, оставляя влажные дорожки в пыли и копоти.

— Ты сделал вид, что я не существую, потому что так легче было идти к своим машинам, к своим богатым клиентам, к этим блестящим игрушкам! А теперь удобно говорить: «Я не помнил». Нет, ты учился не помнить! Ты стирал меня из головы по кусочку, годами!

Я чувствую, как подступает тошнота. Опираюсь рукой о стол.

— Ты не понимаешь, — глухо говорю. — Мы тогда жили, как на пороховой бочке. Каждый день мог всё отнять. Я видел, как деньги решают — будет у нас лекарство для мамы или не будет, поедем мы на прощание к отцу или останемся в этом проклятом дворе. Я решил, что никогда больше не позволю нищете управлять нами. Я верил, что если отрежу от себя всё, что делает меня слабым, то спасу и тебя тоже.

— Слабым? — переспрашивает она, почти смеясь сквозь слёзы. — Это я — твоя слабость? Я — девочка, которая делила с тобой одну тарелку супа и отдавала тебе свой кусок хлеба? Я мешала тебе стать «успешным»?

Я молчу. Любое слово сейчас звучит бы как оправдание. А оправдываться больнее, чем получать удар.

— Я… — наконец выдыхаю. — Я правда… учился не помнить. Каждый раз, когда что‑то болело, я просто вычёркивал это. День, когда умер отец. День, когда не хватило денег на укол для мамы. День, когда ты стояла у двери с чемоданом. Я сказал себе: если не помнить, то не больно. Если у меня нет сестры — никто не может умереть, уйти, предать. Никого нельзя потерять, если у тебя никого нет.

Слова рвутся наружу, и с каждым становится только хуже.

Мира опускается на стул, как будто у неё подкошены ноги. Слёзы всё ещё текут, но голос становится тише.

— А я, глупая, — шепчет, — всё эти годы думала, что ты просто злой. Что тебя можно достучаться. Писала тебе письма. Вкладывала в конверты фотографии наших рисунков, двора, маминой кухни. А ты даже не открывал, да?

Я вспоминаю пачку конвертов в ящике, куда я их тогда сгреб, не глядя. Переезды, ремонт, новая мебель. Ящику не нашлось места. Вместе с ним не нашлось места и для неё.

Отвечать нечего. Я лишь киваю. Этого достаточно.

В мастерской становится так тихо, что слышно, как за окном проезжает редкая машина и как жёстко щёлкает стрелка часов, переходя на новую минуту. Счёт за ремонт лежит между нами, как каменная плита на могиле.

— Что теперь? — задаёт она вопрос, на который у меня нет ответа.

Некоторое время мы просто сидим молча. Потом Мира вытирает ладонями лицо, шумно втягивает воздух и смотрит прямо на меня. В её взгляде всё ещё боль, но под ней — упрямый огонёк, знакомый с детства.

— Слушай, — говорит она. — Машина, которую ты разбил… Она же не просто дорогая игрушка. Это символ. Люди обожают такие истории: было красиво, потом всё разбилось, а потом… можно собрать заново. Если мы не можем заплатить сразу, давай попробуем по‑другому.

— По‑другому? — хриплю я. — Ты сумму видела? Тут не вытянуть за счёт пары удачных заказов.

— Я не про заказы, — перебивает она. — Я про людей. Про правду. Ты всё время строил из себя человека без прошлого. А если наоборот? Рассказать всё. Про аварию, про риск, про ответственность. Сделать из восстановления этой машины открытую историю. Как второе рождение. Пригласить сюда тех, кто снимает свои видеодневники, кто пишет в сеть про машины и про людей. Устроить благотворительный торг: я могу нарисовать серию работ, ты можешь показать все этапы ремонта. Собрать средства честно, открыто. Сделать из этого не позор, а пример.

Я представляю, как камеры снимают мои шрамы, мои дрожащие руки, мою мастерскую с облезлыми стенами. Как чужие люди обсуждают в своих домах мою ошибку, мой страх. Меня передёргивает.

— Это удар по репутации, — глухо говорю. — Кто захочет ремонтировать у человека, который сам разбил машину клиента?

Мира криво улыбается.

— Ты недооцениваешь людей. Они, конечно, любят позлорадствовать. Но ещё сильнее любят истории, где кто‑то признаёт вину и пытается всё исправить. Ты же всегда говорил, что не боишься риска. Или боишься только там, где нужно показаться честным?

Она попала точно. Я вдруг понимаю, что этот риск страшнее любого заноса на трассе. Но выбора нет. Счёт никуда не денется. Суд и разорение тоже.

Я медленно выдыхаю.

— Ладно, — говорю. — Попробуем. Только… вместе. Я один в этот раз не потяну.

Она кивает. Совсем тихо, но в этом кивке больше доверия, чем в любых словах.

Дальше всё закрутилось быстро, как в детективной истории. Мира ночами рисовала эскизы: как будет выглядеть наша мастерская, когда мы превратим её в место открытого ремонта; придумывала эмблему — не пафосную, а простую: разбитое стекло, в котором отражаются две ладони, тянущиеся друг к другу. Я пытался записывать на камеру телефона честные рассказы: о том дне на трассе, о своей вине, о том, что хочу исправить. Голос поначалу дрожал, в горле пересыхало, но с каждым новым дублем становилось легче.

Мира писала письма авторам популярных видеодневников, художникам, тем, кто уже делал благотворительные ярмарки. Многие не отвечали, кто‑то отказывался, но нашлись и такие, кто согласился приехать, поснимать, помочь. О нас стали писать в сети, люди приходили в мастерскую просто посмотреть, пожать руку, оставить на столе конверт или коробку с запчастями.

Параллельно Мира вытаскивала меня в прошлое, как за руку. Мы сходили в наш старый двор. Ржавая качеля всё так же скрипела, краска на подъездной двери облупилась ещё сильнее. Пахло мокрой пылью и почему‑то варёной картошкой из чьей‑то квартиры. Она показала мне наш когда‑то спрятанный тайник под лестницей, где до сих пор валялась высохшая детская машинка без колеса. Та самая, кажется.

Потом была больница, где умерла мама. Белые коридоры стали серее, плитка потрескалась, но запах остался тот же: лекарства и старые тряпки. Мы сидели на скамейке напротив палаты, в которой её больше не было, и Мира достала из сумки плотный конверт.

— Это твои письма, — сказала она. — То есть мои письма к тебе. Я забрала их из той квартиры, когда хозяйка сказала, что будет выбрасывать всё, что ты оставил. Я всё хранила.

Внутри были тонкие листы с её аккуратным, чуть наклонным почерком. «Тёма, у меня сегодня первая выставка в училище». «Тёма, я сходила на наш мост, там сейчас так красиво». «Тёма, мне тебя не хватает». Я читал и чувствовал, как будто каждое слово — гвоздь, который вбивают в мою собственную грудь.

Работа в мастерской не останавливалась. Мы вместе с командой шаг за шагом поднимали из мёртвых ту самую спортивную машину. Отполированное до блеска новое крыло, заново собранный двигатель, в котором каждый болт был затянут с особой, почти суеверной осторожностью. Люди приходили, снимали, спрашивали. Кто‑то приносил домашнюю выпечку для ребят, кто‑то переводил деньги на общий счёт, кто‑то предлагал помощь своими руками.

И однажды, уже под вечер, когда солнце заливало мастерскую тёплым оранжевым светом, к воротам подъехала знакомая машина. Хозяин вышел неторопливо. На нём было простое пальто, лицо усталое, но мягкое.

— Я всё видел, — сказал он, заходя внутрь и оглядываясь. — Ваши записи, рассказы. Люди мне прислали. Честно — сначала хотел вас раздавить. Но вы… не убежали, не спрятались. Вы стояли здесь и поднимали то, что сами же и разрушили. Это редко.

Я сглотнул.

— Я понимаю, что должен вам, — начал я. — И готов…

Он поднял руку, останавливая.

— Давайте так, — сказал он. — Часть суммы я хочу списать. Считайте это моей долей в вашей благотворительной истории. Остальное… выплатите частями. Не быстро, но без этих чудовищных неустоек. С одним условием: эта машина будет участвовать во всех ваших действиях. Пусть она станет тем самым символом второго шанса, о котором вы говорили.

У меня перехватило дыхание. Я кивнул, не в силах выдавить ни слова.

Через пару недель мы официально представили отреставрированную машину. В мастерской было тесно: наши ребята, несколько постоянных клиентов, те самые авторы видеодневников, пара журналистов из местной газеты. Камеры, вспышки, шум голосов, запах кофе и машинного масла.

Я стоял рядом с машиной и чувствовал, как под рубашкой липнет к спине пот. В какой‑то момент Мира встала чуть позади меня, и я, не оборачиваясь, почувствовал её тёплое дыхание у плеча.

— Скажи, — тихо прошептала она. — Нормально всё будет.

Я вышел вперёд, поднял глаза.

— Меня зовут Артём, — сказал я. — И многие знают меня как человека, который держится за настоящее и будущее, но словно отрезал от себя прошлое. Так было. Я сам так о себе говорил. Гордился тем, что «сам себя сделал». Но правда в том, что я просто боялся. Боялся помнить, откуда я. Боялся, что тогда мне придётся отвечать не только за свои успехи, но и за свои предательства.

Я обернулся и жестом подозвал Миру к себе. Она вышла вперёд, чуть растерянная от вспышек, но с прямой спиной.

— Это Мира, — проговорил я, ощущая, как у меня дрожит голос. — Моя родная сестра. Человек, которого я когда‑то стёр из своей жизни, чтобы меньше болело. Без неё ни этой истории, ни этой мастерской в нынешнем виде просто бы не было. Если я сегодня и могу говорить о втором шансе, то только потому, что она дала этот шанс мне.

В помещении повисла тишина, а потом кто‑то робко зааплодировал. Потом ещё, ещё. Мне было неловко принимать эти хлопки — я не чувствовал себя героем. Но где‑то глубоко внутри что‑то чуть отпустило.

Через несколько дней мы с Мирой выехали за город на той самой машине. Дорога тянулась серой лентой между полей, воздух за пределами города пах влажной землёй и кострами, где‑то на обочине кто‑то жёг сухую траву. В салоне было тихо, только мягкий звук двигателя и шорох шин по асфальту.

Я смотрел вперёд, на уходящую вдаль трассу, и чувствовал, как прошлое и настоящее наслаиваются друг на друга. Когда‑то дорога отняла у нас отца и детство. Теперь она вела нас куда‑то дальше, туда, где мы ещё ни разу не были — но в этот раз вместе.

— Страшно? — спросила Мира, глядя в окно.

— Да, — честно ответил я. — Но не так, как раньше. Раньше было страшно, что я опять останусь один.

Она улыбнулась, не поворачивая головы.

— А теперь ты от меня так просто не отделаешься, — сказала она. — Я же твой якорь.

Я усмехнулся и сжал руль крепче, чувствуя под пальцами гладкую кожу оплётки.

Мы ещё не были свободны от долгов — ни денежных, ни перед самими собой, ни друг перед другом. Но теперь всё это мы несли вдвоём. И каждый новый счёт, который выставляла жизнь, переставал быть окончательным приговором. Он становился напоминанием: как бы ни был дорог ремонт прошлого, семья — единственное, что нельзя позволить себе окончательно потерять.