Найти в Дзене
Нектарин

Ты решил вместо службы заниматься самопознанием отправляйся искать себя на привокзальной площади с бомжами

Меня мутило ещё в коридоре призывного пункта. Не от жалкой зелёной краски на стенах и не от запаха пота, аптечной ваты и дешёвого одеколона. Мутило от строя таких же, как я, с одинаковыми папками под мышкой, от криков дежурного: «Следующий! Не задерживаемся!», от этого ощущения, что вот сейчас меня аккуратно упакуют в форму, застегнут на все пуговицы и отправят служить чему-то безымянному. Когда врач сухо бросил: «Годен», внутри будто что‑то хрустнуло. Я кивнул, вышел в коридор, сел на скамейку и понял, что не могу дышать. В висках стучало: «Это не твоя жизнь. Не твоя». Кто‑то тронул за плечо, сказал идти заполнять ещё какой‑то бланк, но я поднялся и, не глядя по сторонам, пошёл к выходу. Просто шаг за шагом, как во сне. На улице было пасмурно, асфальт блестел после недавнего дождя. Я стоял с этой пресловутой папкой в руках и понимал: если сейчас не уйду, останусь навсегда одним из них. Невидимым винтиком. Ноги сами понесли к остановке. Домой. Мать встретила меня на пороге как в плохо

Меня мутило ещё в коридоре призывного пункта. Не от жалкой зелёной краски на стенах и не от запаха пота, аптечной ваты и дешёвого одеколона. Мутило от строя таких же, как я, с одинаковыми папками под мышкой, от криков дежурного: «Следующий! Не задерживаемся!», от этого ощущения, что вот сейчас меня аккуратно упакуют в форму, застегнут на все пуговицы и отправят служить чему-то безымянному.

Когда врач сухо бросил: «Годен», внутри будто что‑то хрустнуло. Я кивнул, вышел в коридор, сел на скамейку и понял, что не могу дышать. В висках стучало: «Это не твоя жизнь. Не твоя». Кто‑то тронул за плечо, сказал идти заполнять ещё какой‑то бланк, но я поднялся и, не глядя по сторонам, пошёл к выходу. Просто шаг за шагом, как во сне.

На улице было пасмурно, асфальт блестел после недавнего дождя. Я стоял с этой пресловутой папкой в руках и понимал: если сейчас не уйду, останусь навсегда одним из них. Невидимым винтиком. Ноги сами понесли к остановке. Домой.

Мать встретила меня на пороге как в плохом сериале: глаза красные, руки дрожат.

— Ты почему здесь? — шёпотом, который страшнее крика.

— Ушёл, — выдавил я. — Я не могу там оставаться.

Отец вышел из комнаты неторопливо, как на разбор полётов. Взгляд тяжёлый, челюсть сжата.

— Повтори, — попросил он спокойно.

— Я ушёл, — уже громче. — Я не хочу так. Не хочу служить тому, во что не верю.

Он долго молчал. Мать что‑то бормотала про позор, про соседей, про знакомых. Отец подошёл ближе, почти вплотную.

— Не хочешь служить? — тихо. — Ты решил вместо службы заниматься своим… самопознанием? — слово прозвучало, как пощёчина. — Так вот что, философ. Хочешь самопознания — иди ищи себя на привокзальной площади с бомжами! Там тебе и свобода, и правда жизни.

Я почувствовал, как вспыхивают уши. Всё, что копилось годами — его вечные сравнения с чужими сыновьями, его «будь мужиком», его: «Не позорь семью» — всплыло сразу.

— Может, и пойду, — ответил я. Голос сорвался. — Там хотя бы никто не притворяется.

Я схватил рюкзак, наспех запихнул туда пару футболок, толстовку, паспорт, немного денег. Мать пыталась удержать за рукав, отец отвернулся к окну, будто меня уже не существовало. Я хлопнул дверью так, что посыпалась штукатурка.

К привокзальной площади я добирался почти машинально. Автобус гремел, пахло мокрыми куртками, резиной, бензином. За окном медленно проплывали аккуратные дворы, свежие детские площадки, витрины магазинов. Чужой, вылизанный мир, где каждый делает вид, что всё в порядке.

У вокзала пахло уже совсем иначе: жареной курицей из ларька, остывшим кофе, выхлопами машин, влажным картоном и чем‑то ещё — тяжёлым, кислым, застоявшимся. Гул голосов, объявления по громкой связи, свист тормозов, чей‑то смех, чья‑то ругань. И среди всего этого — они.

Я заметил их сразу, хотя раньше всегда старался не видеть. Несколько палаток, шаткий навес из брезента, под ним картон, рюкзаки, узлы. Кто‑то сидел на скамейке, укрывшись старым одеялом, кто‑то копался в пакете, кто‑то спал, подложив под голову сумку. Люди без дома, без адреса, без ожидающих их окон.

Я подошёл ближе, стараясь идти уверенно. Сердце стучало так, что отдавалось в горле.

— Эй, парень, потерялся? — хриплый голос сбоку. Худой мужчина лет сорока с лишним, в поношенной куртке, с внимательными серыми глазами.

— Нет, — ответил я. — Я… я хочу тут остаться на пару дней. Просто… подумать.

Кто‑то усмехнулся, зубов у него почти не было. Какая‑то женщина в вязаной шапке покачала головой, пробормотав: «Надолго тебя не хватит, золотой».

— Оставь, Зина, — вмешался тот самый худой. — Хочет — пусть попробует. Вон там под навесом место найдётся. Рюкзак свой не бросай, тут быстро учат.

Так я оказался среди них. Первые часы казались почти приключением. Я помогал таскать ящики с яблоками для торговки у входа, за это она сунула мне пакет помятого фрукта. Стоял в очереди к благотворительной раздаче — добровольцы разливали горячий суп в одноразовые миски. Пар шел, запах чеснока и перца забивал всё вокруг, я ел и думал, что вот она, настоящая свобода: никаких приказов, никакой формы, только ты и улица.

Ночью романтика треснула. Дождь начался внезапно, тяжёлый, косой. Навес протекал, капли били по лицу, по рюкзаку, картон подо мной превратился в кашу. Холод пролезал под одежду, зубы стучали сами собой. Где‑то неподалёку смеялись подвыпившие подростки, швыряли камешки в нашу сторону, кричали что‑то обидное. Потом пришла охрана вокзала, стали грубо поднимать спящих, тыкать дубинками в рёбра: «Пошли отсюда, чтоб я вас тут не видел!» Мы собирали свои жалкие пожитки под шипение и смех, как стая, над которой гонят метлой.

Наутро я чувствовал себя не бунтарём, а мокрой тряпкой. Город, блестящий от дождя, жил своей жизнью: люди с чемоданами спешили к поездам, кто‑то пил кофе из аккуратных стаканчиков, кто‑то смеялся в телефон. Они проходили мимо нас, как мимо столба. Мы были для них не людьми, а фоном.

Николая я приметил не сразу. Он сидел на краю площади, опираясь спиной о стену киоска, и читал старую потрёпанную книгу. Настоящую, с пожелтевшими страницами. От него не пахло ни мусором, ни затхлостью, только влажной шерстью куртки и табаком, который давно выветрился.

— Читаешь? — не удержался я.

Он поднял глаза. Взгляд — прямой, трезвый, будто мы встретились не здесь, а в институтском коридоре.

— Привычка, — сказал он. — Хотя здесь это почти экзотика. Артём, верно? — Он кивнул на мой рюкзак, где висел брелок с именем. — Я Николай.

Потом я узнал, что он когда‑то служил, потом преподавал философию в вузе. Был дом, семья, занятия, студенты, лекции. Потом цепочка событий, о которых он говорил сдержанно: тяжёлый конфликт с начальством, затяжная болезнь, необходимость постоянно ухаживать за близким человеком, который в итоге всё равно ушёл. Долги по коммунальным, проданная машина, комната, в которой стало невозможно жить. И вот — привокзальная площадь.

— Служба — это не только про форму, — сказал он как‑то вечером, когда мы сидели на ступеньках подземного перехода, греясь о кружку с горячим чаем из раздачи. — Это про то, что ты кому‑то нужен. Что за кем‑то смотришь, кого‑то защищаешь. Хотя бы старушку через дорогу перевёл — уже не зря прожил день.

Он странно мягко посмеялся.

— Если уж решил заниматься самопознанием, — продолжил он, — начни с простого: не ври себе. Ни в чём. Каждый день бери на себя ответственность хотя бы за один поступок. Маленький. Но твой.

С ним рядом моё бродяжничество перестало быть бессмысленным шатанием. Днём мы искали подработку: помогали разгружать фуры на рынке, таскали мешки с картошкой, подкатывали тележки. Иногда я держал открытой дверцу электрички за мелкую монету от торговцев, иногда помогал уличному музыканту — собирал мелочь в старую шапку, пока он играл на гитаре. Один парень из нашей «стаи» шепнул как‑то:

— Хочешь нормально подзаработать? Тут вон кошельки сами в карман просятся.

Он показал на беспечных пассажиров у касс. Сердце у меня ухнуло вниз: деньги нужны были всем, карманы пусты, желудок урчал.

— Давай, — уговаривал он. — Один раз, никто не заметит. Ты же не для себя, для своих.

В тот момент я вдруг увидел его руку — тонкую, нервную, с обгрызенными ногтями. И понял: если сейчас соглашусь, назад дороги не будет.

— Нет, — сказал я. — Не могу.

Он отпрянул, как от удара.

— С нами, значит, ешь, а зарабатывать с нами брезгуешь? — бросил он с презрением. Потом разнёс среди остальных, что я «слишком правильный». Несколько человек перестали со мной здороваться.

Было обидно до слёз. Я сидел под тем самым навесом, слушал, как где‑то вдали объявляют прибытие очередного поезда, и думал, что, может, отец был прав: я ни там, ни здесь свой.

Перелом случился в одну ночь. Небо висело низко, фонари расплывались в тумане, площадь казалась чужой декорацией. Мы уже устроились на ночлег, кто‑то укрылся пледом, кто‑то спорил о чём‑то шёпотом. Вдруг с двух сторон подъехали машины с мигалками. Синие отблески прыгнули по мокрому асфальту.

— Подъём! Быстро собираем вещи! — раздался грубый голос.

Полиция пошла цепью. Кто‑то пытался объяснять, что вот тут лекарства, тут документы, но слова тонули в гуле. Чей‑то узел полетел в лужу, раскрываясь в воздухе, как жалкий фейерверк: рубашка, фотография, пачка писем. Кто‑то плакал, кто‑то ругался, кто‑то просто стоял, прижимая к груди рюкзак.

Я увидел, как один из полицейских толкает Николая, тот не успевает удержаться и падает, ударяясь о край скамейки. Книга выскальзывает из рук, плюхается прямо в грязную воду. Николай попытался подняться, но его снова дёрнули за ворот.

Что‑то во мне щёлкнуло. Страх, обида, стыд за себя, за всех нас — всё смешалось. Я выскочил вперёд, даже не подумав о последствиях.

— Оставьте его! — крик сорвал горло. — Он ничего не сделал!

Полицейский обернулся. Лицо усталое, равнодушное.

— Ты кто такой? — спросил он, дёргая меня за плечо. — Документы есть?

Паспорт лежал во внутреннем кармане рюкзака вместе с последними деньгами. Я чувствовал, как потеют ладони.

— Есть, — сказал я и не шелохнулся. — Но это не повод с ним так обращаться.

Он смотрел на меня долго, прищурившись. Кто‑то сзади шипел: «Артём, отойди, не мешай». Николай, всё ещё лежа на земле, мотал головой: «Не надо…»

Но я уже не мог отступить. Если отойду сейчас, себя потом не прощу.

Полицейский фыркнул, грубо оттолкнул меня в сторону. Я едва удержался на ногах, ударился спиной о металлическую урну. Рюкзак съехал с плеча, расстегнулась молния, и я успел увидеть, как край моего паспорта выглядывает наружу, совсем рядом с водой.

В суете кто‑то задел его ногой, рюкзак качнулся. Я бросился, схватил его, прижал к себе так, что захрустели лямки. В голове стучало: «Только бы не потерять. Только бы не…»

Рейд длился недолго. Нас гнали с площади, как ненужный мусор, вещи и документы ещё долго плавали в лужах, пока их подбирали или топтали ногами. Николай, держась за рёбра, поднялся, опираясь на стену. Я подскочил к нему, подхватил под локоть.

— Цел? — выдохнул.

Он посмотрел на меня пристально, так, будто видел впервые.

— Теперь — да, — ответил он. — Теперь хотя бы один из нас сегодня поступил по‑взрослому.

Мы шли прочь от площади, спотыкаясь о собственные тени. Позади оставался вокзал с его огнями, громкоговоритель, объявляющий прибытие очередного поезда, блеск витрин. Впереди — тёмные дворы и неизвестность.

Я вдруг отчётливо понял: назад, в ту послушную и удобную жизнь, где за меня всё решали, дороги больше нет. И сколько бы ни шипело в голове отцовское: «Иди ищи себя на привокзальной площади с бомжами», я уже знал — искать придётся не здесь и не там, а внутри себя. И отвечать тоже придётся самому.

После рейда нас разметало. Площадь подчистили, как будто нас никогда не было. Мы с Николаем пристроились под навесом у склада, спали на картоне, который каждое утро выкидывал дворник. Запах гнилых овощей, сырости и тормозной пыли въелся в одежду, волосы, кожу. Казалось, что я сам стал пахнуть, как эта тёмная щель между путями и мусорными баками.

Подработка слетела почти сразу. Хозяин ларька, где я разгружал ящики, увидел, как меня вместе с остальными гонят по площади.

— Мне тут скандалы не нужны, — буркнул он, даже не глядя. — Уходи, парень. И больше не приходи.

Паспорт после той ночи повело волной, края расползлись. В отделении миграционной службы на меня посмотрели с явным подозрением: без регистрации, без работы, с испорченным документом. Слова «потом разберёмся» звучали как приговор. Мосты с домом уже сгорели: после последнего разговора отец бросил в трубку, что сын‑трус ему не нужен, а мать шептала украдкой: «Вернись, пока не поздно», — но я слышал за её спиной его тяжёлое молчание.

Голод оказался не таким, как я представлял. Не крикливым, не отчаянным, а вязким, тупым. Постепенно исчезли запахи, кроме одного — дешёвой выпечки из круглосуточного киоска. Мы с Николаем иногда просто стояли напротив, дышали этим тёплым воздухом и молчали. Вечерами я уже не возмущался, когда нас гнали охранники, а только машинально подбирал с земли свои тряпки и переходил на соседнюю скамейку. Внутри всё как будто присело, опустилось. Поиск себя превратился в подсчёт: сколько часов до утра, сколько дней до того, как подошвы окончательно разлезутся.

Как‑то ночью, когда ветер гонял по площади бумагу и объявления, Николай долго смотрел на рельсы, потом сказал:

— Слушай, Артём. Есть один вариант для тебя. Для меня уже поздно, а ты ещё молодой.

Мы сидели у остывающего костра в железной бочке, которая пахла гарью и мокрым картоном.

— Какой ещё вариант? — спросил я вяло.

— У меня остались знакомые, — он говорил тихо, шевеля онемевшими пальцами. — Могут помочь с твоей историей. «Решить вопрос», как они это называют. Могут сделать так, что тебя либо заберут в приличную часть, либо устроят в одну контору, где бывших срочников берут охотно. С документами помогут, с регистрацией. Жить будешь как человек.

— С какой стати? — я недоверчиво усмехнулся. — Просто так?

Николай покачал головой.

— Ничего просто так не бывает. Ты уходишь с площади, забываешь, что видел, чем мы здесь живём. Никому не рассказываешь, не лезешь никуда. Становишься ещё одним винтиком. Живёшь по уставу, по приказу. А мы… — он оглянулся на тёмные силуэты вокруг, — а мы как‑нибудь. Нас система уже прожевала.

Он протянул мне смятую бумажку с номером.

Я сжал её в ладони, будто она могла обжечь. Спасение было в шаге: тёплая казарма, форма, пусть и чужой приказ, но крыша и тарелка горячей еды. И одновременно где‑то в горле застряло: если я уйду, кто останется рядом с теми, кого я уже знал по именам, по шрамам, по их чужим, никому не нужным историям? Я впервые чувствовал за кого‑то ответственность — и впервые по‑настоящему боялся этого чувства.

Зима ударила резко. Снег сыпал по ночам, а днём превращался в корку грязного льда. Николай всё чаще кашлял, натягивал на себя всё, что было, но его трясло даже у огня. Однажды поздним вечером мы забрались на перрон погреться у обдувающего тёплым воздухом вентиляционного решётка. Воздух пах горячим железом и мазутом, по громкоговорителю объявляли задержки поездов.

Николай вдруг как‑то странно прислонился к колонне, потом сел прямо на плитку.

— Слушай… голова… кружится, — пробормотал он.

Я наклонился к нему, хотел подхватить, но он тяжело завалился набок. Изо рта вырвался хрип, глаза закатились. В этот момент где‑то вдалеке взвыл гудок приближающегося поезда, свет фар полоснул по снегу. Люди начали суетиться, обходя нас по дуге, кто‑то брезгливо поднял пол пальто, чтобы не задеть Николая.

В кармане у меня была та самая бумажка с номером. Один звонок — и, возможно, уже через неделю я оказался бы в казарме или в кабинете с побелёнными стенами. А Николай… лежал у моих ног, превращаясь для всех вокруг в ещё один бесхозный свёрток.

Руки дрожали так, что телефон чуть не выскользнул. Я достал бумажку, посмотрел на кривые цифры в дрожащем свете перрона — и медленно порвал её на мелкие клочки. Ветер тут же подхватил клочья и унёс по рельсам.

Я набрал службу спасения.

— Здесь человеку плохо, — голос сперва не слушался. — Он без сознания. Вокзал, третий перрон. Если вы не приедете сейчас, он умрёт.

Пока я говорил, дежурный по перрону уже кричал на меня:

— Уберите его с платформы, вы мешаете посадке! Тащите своего… вон под лестницу!

К нам подошли двое полицейских.

— Молодой человек, встаньте. Не устраивайте сцен, — один взял меня за плечо. — Вон там угол, положите и всё.

— Ему нужна больница, — я почувствовал, как во мне поднимается та же волна, что в ночь рейда. — Вы не имеете права…

Они попытались оттащить меня, и я будто очнулся. Встал между ними и Николаем, развернул плечи, заорал так, что в горле зазвенело:

— Он живой человек! Вы слышите? Человек! Пока вы тут билеты пробиваете, он умрёт у вас под ногами!

Кто‑то уже снимал происходящее на телефон. Я краем глаза видел, как несколько пассажиров остановились, замялись, одна женщина подошла ближе, накинула на Николая свой шарф.

— Я тоже вызвала скорую, — прошептала она.

Полиция дёрнула меня сильнее, я вывернулся, чувствуя, как на запястьях ломит от хватки. В голове было только одно: не дать им оттащить его в тень. Пусть все видят, что здесь лежит человек, а не помеха движению.

Скорая всё‑таки приехала. Фары разрезали снег, из машины выскочили люди в тёмных куртках, запахло лекарствами и влажной резиной. Николая погрузили на носилки, увезли, а меня отвели в отделение за «сопротивление».

В камере пахло пылью и старой краской. Я сидел на жёсткой лавке и думал, что, возможно, теперь уж точно всё. Ни армии, ни конторы, ни даже этой площади. Только печать в деле и клеймо.

Но утром дверь открылась. Молодой следователь листал папку и смотрел на меня уже не как на мусор.

— История вышла громкая, — сказал он нехотя. — Запись с перрона разошлась по сетям. Люди спрашивают, почему у нас бездомные валяются на платформе без помощи. Тут ещё какие‑то добровольцы подключились, требуют проверку. В общем… будем разбираться. Домой тебе пока нельзя, но и закрывать тебя нам сейчас, скажем так, невыгодно.

Через несколько дней мне позволили позвонить родителям. Мать плакала в трубку, повторяла, что видела передачу по местным новостям, что это точно я. Отец молчал долго, потом глухо сказал:

— Хоть одно умное дело сделал. Но всё равно… я тебя не понимаю.

В его голосе уже не было ярости, только усталость и странная, колючая растерянность. Осуждение сменилось чем‑то похожим на уважение, от которого было ещё больнее.

Время потянулось по‑другому. На вокзал стали приходить люди с яркими повязками и термосами. Они приносили еду, тёплые вещи, помогали оформлять документы. Один из них предложил мне прийти на собрание группы помощи бездомным.

— Ты свой, — сказал он. — Знаешь, как тут всё устроено. Нам нужны такие.

Так я впервые за долгое время пришёл на площадь не ночевать, а работать. Мы заполняли анкеты, объясняли людям, как восстановить паспорт, где можно переночевать, куда обратиться, если нужна работа. Я уже не клянчил монетки, а протягивал руку, чтобы поднять, поддержать, подсказать. Площадь пахла всё теми же выхлопными газами и тухлым снегом, но для меня в этом запахе появился другой слой — запах кипятка из больших термосов, свежего хлеба, человеческих голосов, которые больше не срывались на крик.

Николай выжил. Воспаление лёгких оказалось тяжёлым, его долго лечили в больнице. Теперь он лежал в чистой палате, на тумбочке у него стояли таблетки и моя принесённая книга. Официально он числился моим подопечным в городской службе социальной помощи, куда я устроился после всей этой истории.

— Смешно, — усмехался он, поправляя одеяло. — Раньше я тебя подтрунивал, а теперь ты отвечаешь за меня перед начальством.

Я приходил к нему после смены, приносил отчёты, мы вместе думали, как ему оформить пособие, куда потом ехать на лечение. Мой путь «на дно» перестал быть пятном, он стал мостом к тем, кто там застрял.

Казармы у меня так и не случилось. Вместо этого были выезды на ночные обходы, отговаривание людей от того, чтобы лечь спать прямо на голом бетоне, долгие разговоры под свист ветра между путями. Я всё равно служил — только не приказу, а конкретным лицам, именам, глазам, в которых я слишком хорошо видел вчерашнего себя.

В одно морозное утро я снова вышел на ту самую привокзальную площадь, с рюкзаком за спиной. Только теперь в рюкзаке лежали не все мои вещи, а папки с формами, аптечка и запасные перчатки. Я шёл мимо палаток и костров, здоровался по именам с каждым вторым.

— Витя, как рука, не мёрзнет?

— Лена, сегодня поедешь с нами в приют, всё уже согласовано.

— Дядя Саша, давайте посмотрим ещё раз ваши бумаги, там ошибка в дате.

Я останавливался не чтобы кинуть монетку, а чтобы предложить план выхода: список шагов, телефоны, имена людей, которым можно доверять. Кто‑то ворчал, кто‑то отмахивался, но я знал: вчера я сам отмахивался точно так же.

Телефон завибрировал в кармане. На экране высветилось знакомое имя. Я глубоко вдохнул холодный воздух и ответил.

— Да, пап.

Он помолчал, потом хрипло произнёс:

— Сюжет… этот про тебя… опять показывали. Мать смотрела. Сказала, что ты там как… настоящий. Ну… служишь всё‑таки…

Слово «служишь» повисло между нами, тяжёлое, непривычное. Я смотрел на серый свет над путями, на людей у костров, на свои натёртые пальцы.

— Да, пап, — тихо ответил я. — Служу.

Но смысл этого слова уже принадлежал только мне.