Когда я впервые вошла в прабабкину квартиру, меня ударил в нос запах старой пыли и мокрой тряпки. Никакой тряпки, конечно, не было, но воздух стоял такой, будто стены годами вытирали чем‑то влажным и забывали досушить. За зашторенными окнами негромко плескалась канава, и из этого плеска выползало вечное, настырное кваканье. Оно было не глухим, деревенским, а каким‑то городским, зажатым, будто и лягушкам тут тесно.
Юрист в конторе протянул мне завещание, сложенное вчетверо, и, даже не поднимая глаз, буркнул, что всё в порядке. Я уже знала, что здесь будет странная фраза. Прабабка повторяла её мне ещё в детстве, когда мы к ней приезжали на пару дней: «Никого не впускай после заката, слышишь? Никого». Тогда я думала, что она просто боится ночных грабителей. Сейчас эта фраза была выведена аккуратным, но дрожащим почерком среди сухих строк: «Особое условие: после заката никого в дом не впускать».
Я сидела на скрипучем стуле посреди зала, листала завещание и пыталась свыкнуться с мыслью, что это теперь мой дом. Мой и… чьей‑то ещё? В тексте мелькнула знакомая фамилия, но я её не успела осознать, как в дверь позвонили.
Звонок был настойчивый, резкий, как будильник перед важным экзаменом. Я внутренне поморщилась: день и так тяжёлый, не хотелось ни с кем говорить. Медленно пошла в коридор, отодвигая ногой коробку с книгами. Открыла дверь — и на пороге стояла она.
Высокая, ухоженная, в светлом пальто, которое явно не знало ни одной проходной дворовой лужи. Тёмные волосы собраны в гладкий пучок, на губах — спокойная, уверенная улыбка. Чужая. Слишком уверенная, как мне показалось.
— Ты, наверное, Стася, — произнесла она тоном человека, который уже всё решил за тебя. — Я Лера. Твоя… ну, очень дальняя родственница.
Она протянула руку, и я машинально пожала её, хотя внутри всё сжалось. Мой дом, моя тишина, мои шторы. А тут — Лера.
— Я не поняла, — выдохнула я. — А вы… откуда?
Она как‑то легко, почти игриво, достала из сумки папку с бумагами.
— Меня тоже вписали в завещание, — сказала она, будто речь шла о приглашении на праздник. — Видишь? Вот копия. И, кстати… — Она звякнула связкой ключей. — У меня свой ключ. Прабабушка выдала при жизни, чтобы я могла навещать.
Слово «свой» прозвучало так, будто она уже мысленно переставляла мебель.
Мы сидели за кухонным столом, пока я в третий раз перечитывала документы. Юрист подтвердил по телефону: да, всё законно, Лера действительно имеет право жить здесь. Если я буду возражать, можно затеять долгую тяжбу, но тогда под вопросом окажется само наследство. Я слушала его ровный голос и смотрела, как по линолеуму ползёт крошечная струйка воды из‑под раковины. Она оставляла за собой влажный след, будто тонкий язык тины.
— Значит, будем жить вдвоём, — подытожила Лера, убирая волосы за ухо. — Ничего, уживёмся.
Я кивнула, хотя внутри всё кричало: «Пошла вон из моей квартиры». Но вслух я только уточнила:
— После заката никого нельзя впускать. Прабабка так просила. Это и в завещании прописано.
Лера усмехнулась.
— Ты правда во всё это веришь? В старые суеверия? — Она встала и уверенно подошла к окну. — Здесь просто канава. Вода, грязь и лягушки. Никакого волшебства.
И, не спрашивая моего разрешения, распахнула форточку. В комнату ворвался холодный сырой воздух, пахнущий тиной, ржавчиной и чем‑то ещё, прячущимся под этим запахом, как тень под мостом.
Ночью я долго не могла заснуть. Дом будто прислушивался к нам. За стеной, где была ванная, глухо булькало, как будто кто‑то плескал воду в глубоком ведре. Лера ходила по коридору лёгкими шагами, в спальне у неё негромко шуршали пакеты, скрипела кровать. Я пыталась успокоить себя: да просто новый человек, просто непривычно. Но кваканье с улицы стало странно ритмичным, словно кто‑то отбивал им такт.
Через несколько дней я начала замечать мелочи. В углу возле окна обои посерели, как будто туда регулярно брызгало грязной водой. На подоконниках появились крошечные глиняные чашечки, в которых стояла мутная жидкость. Я сперва подумала, что это какие‑то её странные увлечения, травы, настои. Но вода в этих чашках никогда не испарялась. И от неё тянуло болотом, настоящим, тяжёлым.
— Это что? — спросила я однажды.
Лера обернулась от плиты, где варила суп.
— Просто вода, — спокойно ответила. — Для очищения. Тебе не понять, у меня свои практики.
Она сказала это тоном, которым обычно говорят: «У меня своя личная жизнь, не лезь».
С каждым вечером она становилась всё смелее в своём пренебрежении к прабабкиной заповеди. Могла внезапно распахнуть настежь окно в зал, свистнуть в темноту и отойти, словно кого‑то ожидая. Несколько раз, уже поздно, в дверь звонили. Я шла открывать, но Лера опережала, улыбалась своим ночным гостям — странным, молчаливым людям с бледными лицами — и впускала их, даже не глядя на часы.
Я первое время шарахалась по комнатам, пряталась с книгой, слушала их шёпот на кухне. Слова почти не разбирались, только иногда проскальзывали странные названия: «Трясина», «нижний поток», «чёрный сток». Однажды я заглянула туда за кружкой чая и увидела, как Лера ставит на стол те же глиняные чашки с мутной водой, а гости опускают в них пальцы, шевелят, словно проверяя глубину.
В те ночи мне снились тяжёлые, вязкие сны. Будто я иду по знакомому коридору, а пол под ногами становится мягким, прогибается. Я заглядываю в ванную, а в унитазе вместо воды — живая чёрная гладь, и из неё высовываются влажные зелёные спины лягушек. Они не квакают, только широко раскрывают рты, и мне кажется, что в глубине этих ртов мерцает человеческий шёпот. Я просыпалась с липкими ладонями и пересохшим горлом, а за стеной стихала вода в трубах, будто кто‑то только что выключил невидимый кран.
Однажды, разбирая прабабкины вещи в кладовке, я нашла коробку с дневниками. Небольшие тетради в клетку, обмотанные бечёвкой. Я села прямо на пол, среди старых штор и стопки выцветших простыней, и начала читать.
Первые записи были обычные: цены в магазине, давление, погода. А потом строки потемнели. «Сегодня в канаве опять утянуло собаку. Люди говорят — просто яма, но я помню бабкины слова: Болотное Царство ближе, чем кажется… Наш дом — сухой остров. Пока я жива, я держу печати. Главное — никого после заката».
Дальше — про какие‑то узлы, про символы, про «Царицу Трясин», которая «любит тех, кто зовёт её через стоки». Я бы, наверное, отмахнулась, если бы не одно слово: «проводник». «Если в дом войдёт проводник, сухая крепость рухнет. Он будет звать по ночам, открывать окна, ставить чаши. Нельзя допустить».
Я дочитывала эти строки, а в коридоре, совсем рядом, послышались шаги. Я захлопнула тетрадь, спрятала её за спину. В дверном проёме появилась Лера.
— Ты тут? — Она прищурилась, глядя на меня и на старые вещи. — Запах затхлый. Ты бы окно в кладовке открыла.
— Его нельзя открывать, — вырвалось у меня, сама не поняла, откуда взялась уверенность. — Тут стена к канаве.
Она чуть подняла бровь, но ничего не сказала. Только бросила быстрый взгляд на дальний угол, где тёмные доски скрывали вмурованную в стену нишу. Я раньше не обращала на неё внимания: думала, что там просто заделали старый проём.
Ночью я проснулась от странного хлюпанья. В квартире было темно, только полоска света из коридора пробивалась под дверью. Я тихо приоткрыла её и замерла. На кухне горела лампа, и Лера стояла у раковины, склонившись над стоком. Говорила шёпотом, но так отчётливо, будто каждое слово было каплей, падающей в воду.
— Ещё немного, слышишь? — шептала она. — Она доверяет мне. Узел скоро найдём. Ты почувствуешь, когда печати ослабнут. Дом сам провалится, как корка льда.
На секунду мне показалось, что из глубины раковины ей отвечают. Не звук воды, не обычное бульканье, а тоже шёпот, только многоголосый, как хор, загнанный в трубу. От ужаса у меня свело желудок.
Я отступила в темноту комнаты, прижалась спиной к стене и впервые в жизни ясно почувствовала: я в чужом доме. Не в своём, не в прабабкином — в доме, за который кто‑то снаружи уже тянет хищные руки.
С того дня всё стало разваливаться быстрее. На кухонной плитке по утрам проступал зелёный, тонкий узор, похожий на водоросли. Я оттирала его до скрипа, но к вечеру он возвращался. Вода из крана иногда шла прозрачной, иногда вдруг становилась чуть мутной, сероватой, а из‑под раковины подтягивало знакомым болотным запахом.
В один из вечеров, вернувшись с работы, я увидела, что кладовка распахнута настежь. Лера стояла на стуле и аккуратно вытаскивала гвозди из досок, закрывающих нишу. На полу уже валялись несколько сорванных деревяшек, а на штукатурке под ними виднелись выцарапанные прабабкиной рукой символы — круги, перекрещенные линиями, и корявые слова молитв.
— Ты что делаешь?! — Я влетела в кладовку, схватила её за запястье. Рука у неё была холодная и влажная, как будто она только что держала её в ведре с водой.
— Убираю старый мусор, — спокойно ответила она, не вырываясь. — Здесь печатный узел, Стася. Твоя прабабка держала дверь закрытой. А я должна её открыть.
В этот момент в туалете громко плеснуло. Мы обе обернулись. Из‑под крышки унитаза донеслось чёткое, басовитое кваканье. Не одно — несколько, словно там собралась целая стая. Я подбежала, подняла крышку и зажала рот ладонью: в воде сидели живые лягушки. Настоящие, зелёные, с выпуклыми глазами. Они толкались, карабкались друг по другу, пытаясь выбраться, и вода вокруг них была не прозрачной, а густой, почти чёрной.
Я дёрнула кран в ванной — из него потекла та же чёрная муть. Воняло так, будто из глубины кто‑то выдохнул мне в лицо столетнюю затхлость.
Лера подошла ко мне почти вплотную. Её глаза блестели странным светом, будто в них отразилось болото.
— Видишь? — прошептала она. — Печатям конец. Царица Трясин близко. Дом утонет, и всё вокруг тоже. Так должно быть.
Я смотрела на неё и понимала: ни одной случайности. Ни внезапного появления Леры с идеальными бумагами, ни ключа‑двойника, ни её глиняных чашек. Она не родственница, она — чужая, посланная кем‑то из той, другой стороны.
Меня трясло от страха и злости. Прабабкины слова гудели в голове: «Никого не впускать после заката. Дом — сухая крепость». А я впустила. Я сама поверила её улыбке, её гладким волосам, её уверенности.
Я шагнула к ней ближе, так, что между нами остался один вдох.
— Слушай меня, — сказала я тихо, чувствуя, как голос срывается. — Ты не утопишь мой дом. Не тронешь ни одну стену здесь. Ни сантиметра. Я не дам.
Она усмехнулась, будто я сказала что‑то наивное.
— А ты попробуй, — ответила она и провела пальцем по краю раковины. Вода в трубах глухо откликнулась, словно в подземелье кто‑то шевельнулся.
В ту секунду, глядя на чёрную воду и лягушек, тщетно карабкающихся к свету, я вдруг ясно поняла: либо я выгоню её из квартиры, каким бы родством она ни прикрывалась, либо нас обеих, вместе с домом, стянет туда, в Трясину, где души навечно будут охотиться на лягушек в чёрных стоках.
И я, зажмурившись, почти шёпотом, но отчётливо, поклялась себе: я не уступлю ей ни шага. Даже если ради этого придётся самой стать для неё самым страшным чудовищем из всех бабушкиных сказок.
Повестка пришла в сером, пахнущем пылью конверте. Сухие слова: перераспределение наследства, признание меня временной проживающей, возможное выселение. Лера, в халате, разрезала конверт моими ножницами, прочитала первой, уголки её губ дрогнули.
— Я же говорила, так будет честнее, — спокойно сказала она. — Суд разберётся. Если что, вывезем тебя к знакомым, ненадолго.
У меня под ногами в прихожей дрогнул линолеум, будто под ним что‑то медленно плывёт. Я почувствовала, как по ногам ползёт сырость, хотя батарея шипела горячим воздухом.
Днём она ходила по конторам, приносила пачки бумаг, щёлкала ручками, говорила по телефону сладким, убедительным голосом. Ночью снимала со шкафов свои глиняные миски, рисовала по полу белым мелом круги. В комнате пахло тухлой водой и мокрой плесенью. Она шептала, нагибаясь к трещинам в стенах, словно в уши невидимым жильцам.
— Здесь, в углу, старый шов, — бормотала. — Его тоже надо открыть.
Я пыталась спорить, рвать её схемы, прятать мел. Но чем больше я злилась, тем чаще по ночам в трубе журчала густая вода, а из слива в ванной тянуло тиной.
Однажды вечером меня перехватила соседка с пятого этажа, та самая старушка, вечно в платке и с авоськой. Она посмотрела на меня пристально, как будто сверяла с чьим‑то давним воспоминанием.
— Ты внучка Агнии Степановны? — тихо спросила она в подъезде. — Хозяйки этой квартиры?
У меня внутри всё оборвалось от этого старого, домашнего слова — «хозяйки».
— Правнучка, — выдавила я. — Вы её знали?
Мы сидели у неё на кухне. Газовая плита потрескивала, пахло варёной картошкой и нафталином. На столе стояла миска с водой, и в ней плавали крошечные, сухие веточки. Старушка, представившись Ниной Савельевной, осторожно тронула воду пальцем.
— Мы с Агнией эту дверь закрывали, — сказала она и кивнула куда‑то вверх, будто видела мою кладовку сквозь потолок. — Твоя прабабка была не только по бумагам хозяйка. Есть ещё право голоса стены. Кто тут главная, тот и решает, кому в доме быть. Но это право надо взять, а не просто получить по наследству.
Она объясняла медленно, будто читала над моими плечами старую тетрадь. Обряд изгнания. Слова, которыми выгоняют из дома, могут стать заклятьем, если хозяйка произносит их в самую сильную минуту чужой силы.
— Когда Трясина полезет вовсю, — шептала Нина Савельевна, — когда вода подступит к самому порогу, не молчи и не плачь. Скажи ей, чтобы провалилась, как говорила Агния. Только без сомнения. Дом услышит.
Я вернулась к себе уже затемно. В подъезде стоял сырой, тяжёлый запах подвала, хотя на улице был сухой мороз. В квартире Лера чертила круг у самой входной двери. В миске рядом мокро поблёскивала чёрная вода. На её коже выступили бледные пятна, а между пальцами словно натянулась тонкая плёнка.
— Скоро, — сказала она, даже не оборачиваясь. — Сегодня прилив. Ты можешь ещё уехать к утру, по‑хорошему. Потом будет поздно.
Я не ответила. Я просто прошла на кухню, открыла шкаф и достала прабабкину тряпицу, ту самую, которой она когда‑то вытирала пороги. Запах мыла и засохших трав ударил в нос, прогоняя болотную вонь. Я сжала тряпку в руке, как оберег.
Когда началось, дом задрожал снизу вверх, словно его подняли и поставили на зыбкое дно. По батареям прошёл глухой стук, из подвала потянуло таким смрадом, что у меня защипало глаза. В кухне из раковины полезла мутная жижа, густая, как кисель, с клочьями тины. В воде что‑то шевелилось, выплывали лягушки, цеплялись лапками за металлические стенки.
За окном не было ни фонарей, ни двора. Вместо них — чёрная трясина, по которой шла рябь, будто кто‑то огромный шевельнулся в глубине. Ветви деревьев за стеклом превратились в голые, склизкие корни.
Лера стояла в комнате, внутри своих меловых кругов. Глаза у неё блестели зелёным, в зрачках отражались крошечные лужи. Кожа на шее лоснилась, как будто покрылась тонкой мокрой чешуёй.
— Последний узел, — сказала она и вытянула руки к потолку. — Дверь открыта, дом твой утонет красиво.
Стены затрещали. Над дверью в коридор прошла длинная, живая трещина, из неё брызнула тонкая струйка чёрной воды и поползла вниз, к ручке. Дверь вздулась, выгнулась внутрь, как будто снаружи на неё навалилась целая река.
Я прижалась к ней спиной, ладонью удерживая дрожащую ручку. Холод бил через дерево, как через лёд. Вода сверху уже просачивалась, медленно, но неумолимо.
— Отпусти, — шепнула Лера, её голос стал сиплым, чуть квакнувшим. — Встань рядом. Нас обеих ждёт Царица. Это честь.
Я вдруг ясно увидела: если я сделаю шаг в её круг, если хотя бы на миг подумаю, что может, так и надо, — дом перестанет быть моим. Меня запишут в её болотное войско, и я сама буду тянуть чужих в эту трясину.
В голове вспыхнули все бабушкины голоса, стук ключей, шорох веников по порогу. Я вдохнула запах прабабкиной тряпки, крепко прижала её к груди и услышала собственный голос, резкий, незнакомый:
— Пошла вон из моей квартиры! пока я тебя собственноручно не отправила питаться лягушками в канаве!
Я не просто крикнула это. Я вложила в каждое слово всю злость на её фальшивые улыбки, на серые конверты, на чёрную воду в моём унитазе, на её холодные пальцы на моих ложках. На страх всех женщин, которые до меня держали этот порог.
Воздух в коридоре ударил, как мороз. Меловые круги под Лерой вспыхнули бледным, как рассвет над снегом, светом. Пол качнулся, люстра бешено закрутилась. Из трещин в стенах вылетели чёрные брызги, зашипели, коснувшись света.
Лера закричала, но голос её уже не был человеческим — хриплое, разорванное кваканье. Её фигуру словно потянули вниз сразу из всех углов: кожа сползала, под ней проступала склизкая, тёмно‑зеленая масса. Изо рта хлынула вода с комками ила.
Над дверью, прямо у меня за головой, распахнулся провал — не чёрный, а вязко‑зелёный, с запахом гниющей травы и тины. Оттуда тянулись шевелящиеся тени, и в глубине слышалось бесконечное, голодное кваканье.
Мой крик, отпущенный в этот провал, эхом вернулся ко мне сотнями голосов. Слова, которые я сказала, повторяли разные, женские и старческие, голоса, и каждый раз они звучали как приказ.
Леру сорвало с места, будто невидимая рука схватила её за позвоночник. Её вытянуло, перекрутило, бросило к дверному проёму. На миг её глаза встретились с моими — уже совсем чужие, затянутые болотной пленкой. Потом её вместе с нависшей волной чёрной воды втянуло в провал.
Дверь выгнулась наружу и захлопнулась с таким грохотом, что посыпалась штукатурка. Тишина обрушилась сразу. Чёрная вода на полу начала таять, как неправильный лёд весной, оставляя сырые пятна. Из раковины текла обычная, прозрачная, чуть тёплая вода.
Дом стонал, оседая. За окном медленно возвращались фонари, разбитые, перекошенные. Половина нашего двора провалилась, вместо детской площадки зияла огромная грязная яма с облупившимися плитами. Машины стояли наполовину в трясине.
Потом были люди в касках, бумаги с печатями, разговоры в коридорах учреждения, где мне задавали один и тот же вопрос: «Вы точно уверены, что видели… лягушек? Царицу чего?» Врачи смотрели на меня так, как смотрят на ребёнка, который слишком увлёкся страшной сказкой. В протоколах писали: «вероятное расстройство от пережитого».
Соседи вначале шептались обо мне, потом просто начали обходить стороной. Но иногда, в редкие минуты честности, кто‑то из них признавался, что в ту ночь слышал, как под подъездом хлюпала невидимая река, и как что‑то тянуло его к окну, обещая тихим, липким шёпотом покой.
В квартире я осталась одна. Бумаги наконец признали меня полноправной хозяйкой. Но важнее были не они. Я сама каждый вечер обходила стены, ощупывала углы, заглядывала в трещины. Стирала пол прабабкиной тряпочкой, шепча про себя простые, домашние слова, как молитву: «Здесь наш дом. Здесь сухо. Никого лишнего».
Я заделала все дыры, укрепила кладовку новой доской, поверх старых символов. Воду в кранах проверяла по много раз, пока не убеждалась, что она прозрачна, без тени серого.
Иногда по ночам, когда дом замирал, из канавы под окнами поднималось настойчивое кваканье. В нём слышалась знакомая, хрипловатая интонация, будто кто‑то смеётся и зовёт по имени. Я подходила к окну, но не открывала. Просто слушала, пока звук не скатывался вдалеке в обычный уличный шум.
Однажды я заметила внизу мужчину в длинной тёмной куртке. Он стоял у самой канавы и долго смотрел вверх, точно знал, где мои окна. В тот миг, когда наши взгляды встретились, в его зрачках на секунду блеснул влажный, болотный отлив.
Я медленно опустила занавеску, подошла к двери и аккуратно задвинула все засовы. Стало почти спокойно. Сердце билось ровно. Я знала, что делать, если кто‑то ещё попробует войти сюда не как гость, а как хозяин.
Я села на табурет напротив двери, положила ладонь на тёплый, натёртый порог и совсем тихо, без страха прошептала:
— Это моя квартира. И я помню, как звучат слова, которые держат Болотное по ту сторону.