Деревня Кривошеино стояла там, куда даже мысли доходили неохотно.
Если верить карте, она существовала. Если верить глазам — давно передумала.
Дома в Кривошеино были перекошены, будто всю жизнь слушали плохие новости и в итоге смирились. Крыши просели, стены покрылись трещинами, похожими на морщины стариков, которым уже всё равно, кто и зачем на них смотрит. Заборы держались исключительно на упрямстве и привычке.
Колодцы здесь были особые.
Воду из них пили редко — в основном по ошибке или назло судьбе. Вода тянулась чёрной, с радужной плёнкой, и пахла так, будто в ней долго вымачивали чьи-то воспоминания. Говорили, если умыться — можно увидеть будущее. Но никто не проверял: прошлое и так было достаточно отвратительным.
Жители в Кривошеино ещё оставались.
Немного.
В основном — по недосмотру.
Старуха Пелагея жила у края деревни и хоронила всех, кто не успевал умереть сам.
Фёдор-Кривой пил так, будто пытался утопить в самогоне собственную совесть, но та всплывала каждый раз.
Была ещё семья Глуховых — они давно оглохли, но утверждали, что это к лучшему: меньше слышно, как по ночам орёт земля.
Было еще где-то с десяток людей, но они такие же не важные и не заметные, как их память и мысли.
Все они жили тихо.
Очень тихо.
Потому что в центре деревни стояла избушка Марьяны.
Её дом был старым, но не развалившимся.
Словно что-то держало его — не бревна, не гвозди, а воля.
И страх.
Марьяна жила одна.
Всегда.
Она родилась в Кривошеино, когда деревня ещё делала вид, что живёт. Тогда здесь смеялись, женились, дрались и умирали по расписанию. Но уже тогда старики поглядывали на девочку с нехорошим прищуром.
Слишком тихая.
Слишком внимательная.
Слишком… чувствующая.
Когда Марьяне было десять, в деревню пришла цыганка.
Она появилась без предупреждения, как болезнь. Худая, в лохмотьях, с глазами, в которых отражались чужие грехи, — будто коллекционировала их. Цыганка попросила воды, посмотрела на девочку и вдруг рассмеялась.
Смех был короткий.
Как щелчок крышки гроба.
— Любить будешь — губить будешь, — сказала она, взяв Марьяну за подбородок. — Сердце у тебя ядовитое. Страсть — как пожар. Полюбишь — сожжёшь.
Потом цыганка ушла.
А слова остались.
Сначала деревня не поверила.
Потом — проверила.
Когда Марьяна в первый раз влюбилась — по-детски, глупо, в соседского мальчишку — у него на следующий день отнялись ноги. Врачи пожали плечами, а Пелагея сказала коротко: — Началось.
После этого Марьяна перестала смотреть людям в глаза.
Перестала смеяться.
Перестала надеяться.
Она росла красивой — той красотой, от которой у мужчин пересыхает во рту, а у женщин портится настроение. Лицо бледное, будто солнце с ней не дружило. Глаза — выцветшие, как старые фотографии, где все уже мертвы, но ещё улыбаются. И эта мертвая красота пленила, манила, заставляла восхищаться и ненавидеть, глазеть и завидовать.
Марьяна знала: любое чувство в ней — оружие.
Даже жалость. Даже радость.
Поэтому она отреклась.
От людей.
От желаний.
От будущего.
Жители Кривошеина это ценили.
По-своему.
— Главное, чтоб не любила, — говорили они. — Пусть живёт. Нам не мешает.
Марьяна выходила из дома редко.
Когда выходила — воздух вокруг становился плотнее.
Птицы замолкали.
Собаки поджимали хвосты.
Иногда ей казалось, что деревня дышит вместе с ней.
Медленно. Осторожно.
Как больной, который боится сделать лишний вдох.
Путник появился в Кривошеине так же неуместно, как улыбка на похоронах.
Просто вышел из леса — живой, целый и, что особенно подозрительно, не знающий, куда попал.
Он остановился у первого дома, посмотрел на покосившуюся крышу, на заросший двор, на табличку «ЗЛАЯ СОБАКА», под которой уже лет десять не было ни собаки, ни злости — и сказал вслух:
— Ну… жить можно.
Деревня на это промолчала.
Она вообще редко спорила с идиотами.
Первым его заметил Фёдор-Кривой. Фёдор сидел на завалинке и пил. Не потому что хотелось — просто если не пить, начинали приходить мысли, а это в Кривошеине считалось дурным тоном.
— Эй, — сказал Фёдор, прищурившись. — Ты кто?
— Путник, — ответил тот. — Иду, куда ноги несут.
— Плохие у тебя ноги, — философски заметил Фёдор. — Они тебя сюда привели.
Путник рассмеялся.
Смех был громкий. Неприличный.
У Пелагеи на другом конце деревни сама собой треснула кружка.
— А вы чего такие мрачные? — спросил он. — У вас тут праздник, что ли?
Фёдор долго думал, как ответить.
Потом махнул рукой:
— У нас тут ведьма.
— Где? — оживился путник.
— Везде, — буркнул Фёдор. — Особенно если влюбится.
Эту фразу в Кривошеине говорили часто.
Как предупреждение.
Как молитву.
Как инструкцию по выживанию.
Путник, разумеется, не поверил.
Он прошёлся по деревне, заглянул в пару дворов, где на него смотрели так, будто он уже умер, но ещё не понял. Глуховы махали ему руками, Пелагея перекрестилась трижды и сказала:
— Не ночуй тут, сынок. У нас любовь — дело смертельное.
— Да вы что, — улыбнулся он. — Я аккуратный.
И тогда он увидел Марьяну.
Она стояла у колодца, набирала воду.
Вода вела себя странно — будто не хотела подниматься.
Марьяна почувствовала взгляд сразу.
Сердце дёрнулось — тихо, предательски.
Она обернулась.
Путник замер.
Не потому что понял.
А потому что попал.
— Здравствуйте, — сказал он. — Вы тут… одна живёте?
Марьяна выпрямилась.
Голос у неё был ровный, как нож.
— Уходи.
— Почему?
— Потому что я ведьма.
Он посмотрел на неё внимательно. Потом улыбнулся.
— Ну и что? Я не суеверный.
В этот момент где-то за деревней сдохла курица.
Просто так.
Для баланса.
Марьяна сжала ведро так, что дерево заскрипело.
— Я серьёзно, — сказала она. — Если я к тебе привяжусь — тебе конец.
— Звучит как угроза, — хмыкнул он. — Но пока вы просто воду набираете.
Она ушла, не сказав больше ни слова.
А он остался стоять, глядя ей вслед, чувствуя странное тепло в груди.
В тот же вечер в деревне пропала кошка.
А ночью кто-то ходил по полям.
Жители Кривошеина сидели по домам, не зажигая свет.
Фёдор пил быстрее обычного.
Пелагея доставала чистую рубаху — «на всякий случай».
— Началось, — сказала она в темноту. — Опять.
А Марьяна сидела у себя в избе, прижимая ладони к груди, и шептала:
— Только не это. Только не он.
Сердце, проклятое и живое, билось всё громче.
И где-то глубоко, под корнями леса, что-то услышало этот звук.
Наутро в Кривошеине стало ясно: что-то пошло не так. Причём не «как обычно», а с выдумкой.
У Глуховых из колодца полезла пена. Не белая — серая, вязкая, пахнущая тухлым молоком и ладаном.
Фёдор-Кривой обнаружил, что его тень отстаёт на полшага.
А у Пелагеи куры снесли яйца — пустые внутри, но тёплые, будто кто-то в них дышал.
Деревня зашевелилась.
Это было тревожным знаком.
К полудню жители собрались у старого сарая — там, где раньше решали важные вопросы: кто украл козу, кто помер не вовремя и кого хоронить первым, если начнётся мор.
— Значит так, — сказала Пелагея, опираясь на палку. — Ведьма почувствовала.
— Я же говорил, — буркнул Фёдор. — Я сразу говорил. Как увидел этого… с ногами.
— А может, не любовь? — робко спросил кто-то. — Может, просто… симпатия?
Все посмотрели на него так, будто он предложил проверить на вкус тину из колодца.
— Симпатия, — повторила Пелагея медленно. — У неё? Ты совсем, что ли?
Решили идти к Марьяне. Не ругаться — попросить. По-человечески. Пока ещё можно.
Марьяна знала, что они придут.
Она сидела у стола, смотрела на свои руки и пыталась шутить сама с собой.
«Ну что, — думала она, — поздравляю. Ты снова всё испортила. Даже не старалась». Сердце ныло. В голове крутились слова цыганки, как заевшая пластинка.
— Чтоб тебя черти за пятки таскали, — прошептала Марьяна в пустоту. — Нашла, кому пророчества раздавать.
Когда в дверь постучали, она не вздрогнула.
Просто вздохнула.
— Входите. Если не боитесь.
Они вошли. Осторожно.
Как входят к больному зверю, который может укусить, а может — заплакать.
— Марьяночка, — начала Пелагея мягко. — Ты это… держи себя в руках.
— Я стараюсь, — честно ответила Марьяна.
— А он? — спросил Фёдор. — Он тебе кто?
Марьяна усмехнулась.
— Пока — ошибка.
В этот момент снаружи раздался рёв.
Не громкий.
Глубокий.
Такой, от которого внутри всё опускается.
Сарай затрясся.
У кого-то потекла кровь из носа.
— Вот, — сказала Пелагея. — Уже.
Жители ушли быстро.
Очень быстро.
Как люди, которые поняли, что разговор окончен, а жить хочется.
Марьяна осталась одна. Она пыталась не думать о нём. Честно.
Считала трещины на потолке. Вспоминала мёртвых. Даже молилась — без особой надежды. Но когда он пришёл вечером и улыбнулся, всё рухнуло.
— У вас тут… неспокойно, — сказал он. — Но мне нравится.
Где-то вдалеке земля снова застонала.
Марьяна рассмеялась — резко, почти истерично.
— Конечно нравится, — сказала она. — У нас тут экскурсия по аду. Бесплатно. Пока живы.
Он не понял. И это было страшнее всего.
Ночью Марьяна увидела сон. Она бежала по лесу на четырёх ногах. Кожа трескалась, кости ломались и срастались заново. А он стоял на поляне — деревянный, пустой, с нарисованной улыбкой. Она проснулась с криком.
Марьяна проснулась с ощущением, что внутри неё кто-то живёт. Не сердце — квартирант. Наглый, голодный, требующий внимания. Она посмотрела в зеркало. Отражение посмотрело в ответ — с лёгким опозданием.
— Прекрасно, — сказала Марьяна. — Уже и это началось. Спасибо тебе, цыганка. Надеюсь, ты сдохла красиво.
Под глазами залегли тени, будто её били изнутри. Кожа стала сухой, шершавой — как у человека, который слишком долго жил без надежды и воды. Когда она провела рукой по щеке, пальцы зацепились.
— Ну здравствуй, чудовище, — прошептала она. — Давно не виделись.
В деревне тем временем происходило нормальное. То есть ненормальное даже по местным меркам. У Фёдора изо рта полезла земля, когда он попытался выпить. Пелагея обнаружила, что её тень молится отдельно. А у колодца стояла корова, которой не было уже неделю, и мычала — беззвучно.
Жители Кривошеина решили больше не вмешиваться. Это было их самое разумное решение за последние годы.
Марьяна сидела у стола, перебирала травы и разговаривала сама с собой.
— Значит так, — бормотала она. — Любовь — нельзя. Ненависть — тоже опасно. Жалость — вообще конец света.
Она усмехнулась.
— Отличный набор. Прямо подарок судьбы.
Обряд был старый.
Настолько, что даже ведьмы старались о нём не вспоминать.
Жертва — память.
Не жизнь. Не кровь.
А то, что делает человека человеком.
— Забуду его, — сказала Марьяна вслух. — И всё. Проблема решена.
Она варила зелье долго. Запах был такой, что у нормального человека отвалилось бы детство. Травы шипели, кровь сворачивалась, слова заклинания липли к языку.
— Если не сработает, — сказала Марьяна, глядя в котёл, — я лично приду к тебе, цыганка. И посмотрим, кто кого проклянёт.
Она выпила зелье. Сначала ничего не произошло. Потом мир сломался.
Воспоминания не исчезли. Они начали спорить друг с другом. Её имя звучало чужим. Его лицо — слишком близким.
Марьяна закричала.
На рассвете он нашёл её во дворе. Она стояла, согнувшись, будто её тянули вниз. Пальцы срослись. Ноги болели так, словно хотели стать чем-то другим. Глаза горели жёлтым.
— Не подходи, — сказала она. — Я сейчас не в лучшей форме для знакомств.
Он шагнул вперёд.
— Ты больна?
Марьяна рассмеялась. Смех вышел рваный, страшный.
— Хуже. Я влюбилась.
И убежала в лес. За спиной земля гудела. Лес принимал её, как старого должника. А внутри, под кожей, что-то росло — радостное, сытое и очень терпеливое.
Лес принял Марьяну без всякой торжественности. Он не умел удивляться и не задавал вопросов — только смыкался за спиной, цеплялся корнями за ноги и бил ветками по лицу, будто проверяя, та ли она самая, ради которой всё это начиналось.
Она бежала, пока могла, потом шла, потом ползла. Тело больше не спрашивало разрешения: оно менялось, подстраивалось под то, что внутри давно ждало своего часа. Кости ныли, кожа тянулась и трескалась, дыхание стало низким и тяжёлым, звериным.
Марьяна упала на колени и упёрлась лбом в мокрую землю. И вдруг — без вспышек, без грома — пришло понимание. Не откровение, а диагноз.
Цыганка ведь не сказала «когда» и не сказала «как». Она сказала — поверишь. И Марьяна поверила. Не сразу, не вслух, а всей жизнью. Она вспомнила, как годами гасила в себе любое чувство, как училась не смотреть, не хотеть, не надеяться, как жила, будто всё уже кончилось. Не потому что проклятие действовало, а потому что она сама делала всё, чтобы оно не дало ей шанса быть опровергнутым.
Она слабо усмехнулась и прошептала в землю проклятие — не цыганке даже, а себе. Если бы она просто жила. Если бы не верила. Если бы позволила себе любить, не проверяя каждый вздох на смертельность, — возможно, ничего бы и не случилось. Но она слишком старалась спастись.
Лес ответил шорохом, и из тени вышло оно. Сущность была не чудовищной и не величественной — она была уместной. Собранной из страхов, ожиданий и многолетнего самоотречения. В её чертах Марьяна без труда узнала себя — ту, какой стала, следуя чужому пророчеству, как инструкции.
Сущность заговорила её же голосом, объясняя то, что уже не требовало объяснений: она звала её всю жизнь — каждым отказом, каждым подавленным чувством, каждой попыткой быть осторожной. Это был не враг, а итог.
Когда на поляну выбежал путник, живой и настоящий, Марьяна поняла, что время вышло окончательно. Сущность потянулась к нему с нетерпением, и не из жадности даже, а потому что так было логично завершить цепочку.
Марьяна крикнула, чтобы он не подходил, но он шагнул вперёд — как всегда, не понимая, что именно делает. И тогда она произнесла последнее заклинание. Не из страха и не из веры, а из ясного, холодного понимания: если жертва неизбежна, она не позволит проклятию забрать его целиком.
Слова были грубыми и простыми. Магия сработала мгновенно. Тело путника изменилось, выгнулось, хрустнуло, а разум погас тихо, без сопротивления. Когда всё закончилось, на поляне стоял осёл — тёплый, живой, безмолвный.
Марьяна опустилась рядом и погладила его по морде. В глазах ещё теплилось что-то человеческое — вопрос, обида, понимание, — но и это вскоре ушло. Сущность растворилась, потому что ей больше нечем было питаться.
Марьяна ушла в лес, оставив за собой поляну и последствия. Не ведьмой и не чудовищем, а человеком, который слишком добросовестно следовал инструкциям судьбы.
А в Кривошеине ещё долго говорили, что любовь — дело опасное. И никто так и не понял, что самым страшным проклятием было не колдовство, а вера в него.
Слово от автора
Этот рассказ написан по мотивам песни группы «Король и Шут» — «Ведьма и осёл». Не как пересказ сюжета и не как иллюстрация к тексту песни, а как попытка развернуть её интонацию: гротескную, жестокую, сказочно-абсурдную и одновременно трагическую. Мир рассказа унаследовал от первоисточника чёрный юмор, нарочитую простоту формулы проклятия и фольклорную жестокость, в которой наказание всегда оказывается чрезмерным.
В основе истории — тема самосбывающегося пророчества. Проклятие Марьяны не является внешней силой в привычном смысле: оно работает лишь потому, что в него верят. Страх перед предсказанием, попытка любой ценой избежать «неправильного» будущего, отказ от жизни как таковой — всё это постепенно и неотвратимо приводит героиню к тому самому исходу, которого она больше всего боялась.
Мораль рассказа намеренно лишена утешительности. Иногда судьба не навязывает выбор — она лишь наблюдает, как человек сам превращает предупреждение в приговор. Любовь в этом мире не смертельна сама по себе; смертельной её делает страх, контроль и убеждённость в том, что счастье обязательно должно быть наказано.
Это история о том, как вера в проклятие может оказаться сильнее самого проклятия. И о том, что самое страшное колдовство — не тёмные ритуалы и не древние слова, а добровольный отказ от жизни из-за страха перед ней.