Найти в Дзене
Кладбище страшных историй

Ведьма и осел

Деревня Кривошеино стояла там, куда даже мысли доходили неохотно.
Если верить карте, она существовала. Если верить глазам — давно передумала. Дома в Кривошеино были перекошены, будто всю жизнь слушали плохие новости и в итоге смирились. Крыши просели, стены покрылись трещинами, похожими на морщины стариков, которым уже всё равно, кто и зачем на них смотрит. Заборы держались исключительно на упрямстве и привычке. Колодцы здесь были особые.
Воду из них пили редко — в основном по ошибке или назло судьбе. Вода тянулась чёрной, с радужной плёнкой, и пахла так, будто в ней долго вымачивали чьи-то воспоминания. Говорили, если умыться — можно увидеть будущее. Но никто не проверял: прошлое и так было достаточно отвратительным. Жители в Кривошеино ещё оставались.
Немного.
В основном — по недосмотру. Старуха Пелагея жила у края деревни и хоронила всех, кто не успевал умереть сам.
Фёдор-Кривой пил так, будто пытался утопить в самогоне собственную совесть, но та всплывала каждый раз.
Была ещё семья

Деревня Кривошеино стояла там, куда даже мысли доходили неохотно.

Если верить карте, она существовала. Если верить глазам — давно передумала.

Дома в Кривошеино были перекошены, будто всю жизнь слушали плохие новости и в итоге смирились. Крыши просели, стены покрылись трещинами, похожими на морщины стариков, которым уже всё равно, кто и зачем на них смотрит. Заборы держались исключительно на упрямстве и привычке.

Колодцы здесь были особые.

Воду из них пили редко — в основном по ошибке или назло судьбе. Вода тянулась чёрной, с радужной плёнкой, и пахла так, будто в ней долго вымачивали чьи-то воспоминания. Говорили, если умыться — можно увидеть будущее. Но никто не проверял: прошлое и так было достаточно отвратительным.

Жители в Кривошеино ещё оставались.

Немного.

В основном — по недосмотру.

Старуха Пелагея жила у края деревни и хоронила всех, кто не успевал умереть сам.

Фёдор-Кривой пил так, будто пытался утопить в самогоне собственную совесть, но та всплывала каждый раз.

Была ещё семья Глуховых — они давно оглохли, но утверждали, что это к лучшему: меньше слышно, как по ночам орёт земля.

Было еще где-то с десяток людей, но они такие же не важные и не заметные, как их память и мысли.

Все они жили тихо.

Очень тихо.

Потому что в центре деревни стояла избушка Марьяны.

Её дом был старым, но не развалившимся.

Словно что-то держало его — не бревна, не гвозди, а воля.

И страх.

Марьяна жила одна.

Всегда.

Она родилась в Кривошеино, когда деревня ещё делала вид, что живёт. Тогда здесь смеялись, женились, дрались и умирали по расписанию. Но уже тогда старики поглядывали на девочку с нехорошим прищуром.

Слишком тихая.

Слишком внимательная.

Слишком… чувствующая.

Когда Марьяне было десять, в деревню пришла цыганка.

Она появилась без предупреждения, как болезнь. Худая, в лохмотьях, с глазами, в которых отражались чужие грехи, — будто коллекционировала их. Цыганка попросила воды, посмотрела на девочку и вдруг рассмеялась.

Смех был короткий.

Как щелчок крышки гроба.

— Любить будешь — губить будешь, — сказала она, взяв Марьяну за подбородок. — Сердце у тебя ядовитое. Страсть — как пожар. Полюбишь — сожжёшь.

Потом цыганка ушла.

А слова остались.

Сначала деревня не поверила.

Потом — проверила.

Когда Марьяна в первый раз влюбилась — по-детски, глупо, в соседского мальчишку — у него на следующий день отнялись ноги. Врачи пожали плечами, а Пелагея сказала коротко: — Началось.

После этого Марьяна перестала смотреть людям в глаза.

Перестала смеяться.

Перестала надеяться.

Она росла красивой — той красотой, от которой у мужчин пересыхает во рту, а у женщин портится настроение. Лицо бледное, будто солнце с ней не дружило. Глаза — выцветшие, как старые фотографии, где все уже мертвы, но ещё улыбаются. И эта мертвая красота пленила, манила, заставляла восхищаться и ненавидеть, глазеть и завидовать.

Марьяна знала: любое чувство в ней — оружие.

Даже жалость. Даже радость.

Поэтому она отреклась.

От людей.

От желаний.

От будущего.

Жители Кривошеина это ценили.

По-своему.

— Главное, чтоб не любила, — говорили они. — Пусть живёт. Нам не мешает.

Марьяна выходила из дома редко.

Когда выходила — воздух вокруг становился плотнее.

Птицы замолкали.

Собаки поджимали хвосты.

Иногда ей казалось, что деревня дышит вместе с ней.

Медленно. Осторожно.

Как больной, который боится сделать лишний вдох.

Путник появился в Кривошеине так же неуместно, как улыбка на похоронах.

Просто вышел из леса — живой, целый и, что особенно подозрительно, не знающий, куда попал.

Он остановился у первого дома, посмотрел на покосившуюся крышу, на заросший двор, на табличку «ЗЛАЯ СОБАКА», под которой уже лет десять не было ни собаки, ни злости — и сказал вслух:

— Ну… жить можно.

Деревня на это промолчала.

Она вообще редко спорила с идиотами.

Первым его заметил Фёдор-Кривой. Фёдор сидел на завалинке и пил. Не потому что хотелось — просто если не пить, начинали приходить мысли, а это в Кривошеине считалось дурным тоном.

— Эй, — сказал Фёдор, прищурившись. — Ты кто?

— Путник, — ответил тот. — Иду, куда ноги несут.

— Плохие у тебя ноги, — философски заметил Фёдор. — Они тебя сюда привели.

Путник рассмеялся.

Смех был громкий. Неприличный.

У Пелагеи на другом конце деревни сама собой треснула кружка.

— А вы чего такие мрачные? — спросил он. — У вас тут праздник, что ли?

Фёдор долго думал, как ответить.

Потом махнул рукой:

— У нас тут ведьма.

— Где? — оживился путник.

— Везде, — буркнул Фёдор. — Особенно если влюбится.

Эту фразу в Кривошеине говорили часто.

Как предупреждение.

Как молитву.

Как инструкцию по выживанию.

Путник, разумеется, не поверил.

Он прошёлся по деревне, заглянул в пару дворов, где на него смотрели так, будто он уже умер, но ещё не понял. Глуховы махали ему руками, Пелагея перекрестилась трижды и сказала:

— Не ночуй тут, сынок. У нас любовь — дело смертельное.

— Да вы что, — улыбнулся он. — Я аккуратный.

И тогда он увидел Марьяну.

Она стояла у колодца, набирала воду.

Вода вела себя странно — будто не хотела подниматься.

-2

Марьяна почувствовала взгляд сразу.

Сердце дёрнулось — тихо, предательски.

Она обернулась.

Путник замер.

Не потому что понял.

А потому что попал.

— Здравствуйте, — сказал он. — Вы тут… одна живёте?

Марьяна выпрямилась.

Голос у неё был ровный, как нож.

— Уходи.

— Почему?

— Потому что я ведьма.

Он посмотрел на неё внимательно. Потом улыбнулся.

— Ну и что? Я не суеверный.

В этот момент где-то за деревней сдохла курица.

Просто так.

Для баланса.

Марьяна сжала ведро так, что дерево заскрипело.

— Я серьёзно, — сказала она. — Если я к тебе привяжусь — тебе конец.

— Звучит как угроза, — хмыкнул он. — Но пока вы просто воду набираете.

Она ушла, не сказав больше ни слова.

А он остался стоять, глядя ей вслед, чувствуя странное тепло в груди.

В тот же вечер в деревне пропала кошка.

А ночью кто-то ходил по полям.

Жители Кривошеина сидели по домам, не зажигая свет.

Фёдор пил быстрее обычного.

Пелагея доставала чистую рубаху — «на всякий случай».

— Началось, — сказала она в темноту. — Опять.

А Марьяна сидела у себя в избе, прижимая ладони к груди, и шептала:

— Только не это. Только не он.

Сердце, проклятое и живое, билось всё громче.

И где-то глубоко, под корнями леса, что-то услышало этот звук.

Наутро в Кривошеине стало ясно: что-то пошло не так. Причём не «как обычно», а с выдумкой.

У Глуховых из колодца полезла пена. Не белая — серая, вязкая, пахнущая тухлым молоком и ладаном.

Фёдор-Кривой обнаружил, что его тень отстаёт на полшага.

А у Пелагеи куры снесли яйца — пустые внутри, но тёплые, будто кто-то в них дышал.

Деревня зашевелилась.

Это было тревожным знаком.

К полудню жители собрались у старого сарая — там, где раньше решали важные вопросы: кто украл козу, кто помер не вовремя и кого хоронить первым, если начнётся мор.

— Значит так, — сказала Пелагея, опираясь на палку. — Ведьма почувствовала.

— Я же говорил, — буркнул Фёдор. — Я сразу говорил. Как увидел этого… с ногами.

— А может, не любовь? — робко спросил кто-то. — Может, просто… симпатия?

Все посмотрели на него так, будто он предложил проверить на вкус тину из колодца.

— Симпатия, — повторила Пелагея медленно. — У неё? Ты совсем, что ли?

Решили идти к Марьяне. Не ругаться — попросить. По-человечески. Пока ещё можно.

Марьяна знала, что они придут.

Она сидела у стола, смотрела на свои руки и пыталась шутить сама с собой.

«Ну что, — думала она, — поздравляю. Ты снова всё испортила. Даже не старалась». Сердце ныло. В голове крутились слова цыганки, как заевшая пластинка.

— Чтоб тебя черти за пятки таскали, — прошептала Марьяна в пустоту. — Нашла, кому пророчества раздавать.

Когда в дверь постучали, она не вздрогнула.

Просто вздохнула.

— Входите. Если не боитесь.

Они вошли. Осторожно.

Как входят к больному зверю, который может укусить, а может — заплакать.

— Марьяночка, — начала Пелагея мягко. — Ты это… держи себя в руках.

— Я стараюсь, — честно ответила Марьяна.

— А он? — спросил Фёдор. — Он тебе кто?

Марьяна усмехнулась.

— Пока — ошибка.

В этот момент снаружи раздался рёв.

Не громкий.

Глубокий.

Такой, от которого внутри всё опускается.

Сарай затрясся.

У кого-то потекла кровь из носа.

— Вот, — сказала Пелагея. — Уже.

Жители ушли быстро.

Очень быстро.

Как люди, которые поняли, что разговор окончен, а жить хочется.

Марьяна осталась одна. Она пыталась не думать о нём. Честно.

Считала трещины на потолке. Вспоминала мёртвых. Даже молилась — без особой надежды. Но когда он пришёл вечером и улыбнулся, всё рухнуло.

— У вас тут… неспокойно, — сказал он. — Но мне нравится.

Где-то вдалеке земля снова застонала.

Марьяна рассмеялась — резко, почти истерично.

— Конечно нравится, — сказала она. — У нас тут экскурсия по аду. Бесплатно. Пока живы.

Он не понял. И это было страшнее всего.

Ночью Марьяна увидела сон. Она бежала по лесу на четырёх ногах. Кожа трескалась, кости ломались и срастались заново. А он стоял на поляне — деревянный, пустой, с нарисованной улыбкой. Она проснулась с криком.

Марьяна проснулась с ощущением, что внутри неё кто-то живёт. Не сердце — квартирант. Наглый, голодный, требующий внимания. Она посмотрела в зеркало. Отражение посмотрело в ответ — с лёгким опозданием.

— Прекрасно, — сказала Марьяна. — Уже и это началось. Спасибо тебе, цыганка. Надеюсь, ты сдохла красиво.

Под глазами залегли тени, будто её били изнутри. Кожа стала сухой, шершавой — как у человека, который слишком долго жил без надежды и воды. Когда она провела рукой по щеке, пальцы зацепились.

— Ну здравствуй, чудовище, — прошептала она. — Давно не виделись.

В деревне тем временем происходило нормальное. То есть ненормальное даже по местным меркам. У Фёдора изо рта полезла земля, когда он попытался выпить. Пелагея обнаружила, что её тень молится отдельно. А у колодца стояла корова, которой не было уже неделю, и мычала — беззвучно.

Жители Кривошеина решили больше не вмешиваться. Это было их самое разумное решение за последние годы.

Марьяна сидела у стола, перебирала травы и разговаривала сама с собой.

— Значит так, — бормотала она. — Любовь — нельзя. Ненависть — тоже опасно. Жалость — вообще конец света.

Она усмехнулась.

— Отличный набор. Прямо подарок судьбы.

Обряд был старый.

Настолько, что даже ведьмы старались о нём не вспоминать.

Жертва — память.

Не жизнь. Не кровь.

А то, что делает человека человеком.

-3

— Забуду его, — сказала Марьяна вслух. — И всё. Проблема решена.

Она варила зелье долго. Запах был такой, что у нормального человека отвалилось бы детство. Травы шипели, кровь сворачивалась, слова заклинания липли к языку.

— Если не сработает, — сказала Марьяна, глядя в котёл, — я лично приду к тебе, цыганка. И посмотрим, кто кого проклянёт.

Она выпила зелье. Сначала ничего не произошло. Потом мир сломался.

Воспоминания не исчезли. Они начали спорить друг с другом. Её имя звучало чужим. Его лицо — слишком близким.

Марьяна закричала.

На рассвете он нашёл её во дворе. Она стояла, согнувшись, будто её тянули вниз. Пальцы срослись. Ноги болели так, словно хотели стать чем-то другим. Глаза горели жёлтым.

— Не подходи, — сказала она. — Я сейчас не в лучшей форме для знакомств.

Он шагнул вперёд.

— Ты больна?

Марьяна рассмеялась. Смех вышел рваный, страшный.

— Хуже. Я влюбилась.

И убежала в лес. За спиной земля гудела. Лес принимал её, как старого должника. А внутри, под кожей, что-то росло — радостное, сытое и очень терпеливое.

Лес принял Марьяну без всякой торжественности. Он не умел удивляться и не задавал вопросов — только смыкался за спиной, цеплялся корнями за ноги и бил ветками по лицу, будто проверяя, та ли она самая, ради которой всё это начиналось.

Она бежала, пока могла, потом шла, потом ползла. Тело больше не спрашивало разрешения: оно менялось, подстраивалось под то, что внутри давно ждало своего часа. Кости ныли, кожа тянулась и трескалась, дыхание стало низким и тяжёлым, звериным.

Марьяна упала на колени и упёрлась лбом в мокрую землю. И вдруг — без вспышек, без грома — пришло понимание. Не откровение, а диагноз.

Цыганка ведь не сказала «когда» и не сказала «как». Она сказала — поверишь. И Марьяна поверила. Не сразу, не вслух, а всей жизнью. Она вспомнила, как годами гасила в себе любое чувство, как училась не смотреть, не хотеть, не надеяться, как жила, будто всё уже кончилось. Не потому что проклятие действовало, а потому что она сама делала всё, чтобы оно не дало ей шанса быть опровергнутым.

Она слабо усмехнулась и прошептала в землю проклятие — не цыганке даже, а себе. Если бы она просто жила. Если бы не верила. Если бы позволила себе любить, не проверяя каждый вздох на смертельность, — возможно, ничего бы и не случилось. Но она слишком старалась спастись.

Лес ответил шорохом, и из тени вышло оно. Сущность была не чудовищной и не величественной — она была уместной. Собранной из страхов, ожиданий и многолетнего самоотречения. В её чертах Марьяна без труда узнала себя — ту, какой стала, следуя чужому пророчеству, как инструкции.

Сущность заговорила её же голосом, объясняя то, что уже не требовало объяснений: она звала её всю жизнь — каждым отказом, каждым подавленным чувством, каждой попыткой быть осторожной. Это был не враг, а итог.

Когда на поляну выбежал путник, живой и настоящий, Марьяна поняла, что время вышло окончательно. Сущность потянулась к нему с нетерпением, и не из жадности даже, а потому что так было логично завершить цепочку.

Марьяна крикнула, чтобы он не подходил, но он шагнул вперёд — как всегда, не понимая, что именно делает. И тогда она произнесла последнее заклинание. Не из страха и не из веры, а из ясного, холодного понимания: если жертва неизбежна, она не позволит проклятию забрать его целиком.

Слова были грубыми и простыми. Магия сработала мгновенно. Тело путника изменилось, выгнулось, хрустнуло, а разум погас тихо, без сопротивления. Когда всё закончилось, на поляне стоял осёл — тёплый, живой, безмолвный.

Марьяна опустилась рядом и погладила его по морде. В глазах ещё теплилось что-то человеческое — вопрос, обида, понимание, — но и это вскоре ушло. Сущность растворилась, потому что ей больше нечем было питаться.

-4

Марьяна ушла в лес, оставив за собой поляну и последствия. Не ведьмой и не чудовищем, а человеком, который слишком добросовестно следовал инструкциям судьбы.

А в Кривошеине ещё долго говорили, что любовь — дело опасное. И никто так и не понял, что самым страшным проклятием было не колдовство, а вера в него.

Слово от автора

Этот рассказ написан по мотивам песни группы «Король и Шут» — «Ведьма и осёл». Не как пересказ сюжета и не как иллюстрация к тексту песни, а как попытка развернуть её интонацию: гротескную, жестокую, сказочно-абсурдную и одновременно трагическую. Мир рассказа унаследовал от первоисточника чёрный юмор, нарочитую простоту формулы проклятия и фольклорную жестокость, в которой наказание всегда оказывается чрезмерным.

В основе истории — тема самосбывающегося пророчества. Проклятие Марьяны не является внешней силой в привычном смысле: оно работает лишь потому, что в него верят. Страх перед предсказанием, попытка любой ценой избежать «неправильного» будущего, отказ от жизни как таковой — всё это постепенно и неотвратимо приводит героиню к тому самому исходу, которого она больше всего боялась.

Мораль рассказа намеренно лишена утешительности. Иногда судьба не навязывает выбор — она лишь наблюдает, как человек сам превращает предупреждение в приговор. Любовь в этом мире не смертельна сама по себе; смертельной её делает страх, контроль и убеждённость в том, что счастье обязательно должно быть наказано.

Это история о том, как вера в проклятие может оказаться сильнее самого проклятия. И о том, что самое страшное колдовство — не тёмные ритуалы и не древние слова, а добровольный отказ от жизни из-за страха перед ней.